|
Об одном несостоявшемся худсовете 16 глава
— Борис Иванович, когда вы будете безработным режиссером, а я главным, я ни одной минуты не заставлю вас ждать.
Шум воды прекратился. Спина вышла из ниши. Равенских подошел ко мне с полуподнятыми руками, с которых стекала вода, — хирург перед операцией. Подошел очень близко. Лицо в лицо. И уставился мне в глаза. Наступила жуткая тишина. Я слышал удары своего сердца.
— Ты нахал? — спросил он меня.
— Нет, не нахал. Просто я и так ударен жизнью. Меня выгнали из театра. Меня не взяли ни в один из пяти театров, куда приглашали, и вы не должны продолжать меня... В общем, сами понимаете...
Пауза.
— Прости.
Сразу скажу, этот мой неожиданный для самого себя поступок считаю счастливым, потому что он на многие годы предопределил уровень и характер наших отношений. Как сильный и временами свирепый зверь, как тиран Равенских не любил слабых. Он их затаптывал. Наши отношения сразу же приобрели статус равных, при том, что я, конечно, относился к нему и как к старшему, и как к мастеру. Помню, что однажды повторилась подобная ситуация: я уже работал в театре и не дождался приглашения в кабинет, уехал домой, и вскоре раздался звонок и опять:
— Леонид, прости... И чуть позже добавил:
— Леонид, пойми — это мой алкоголь.
Так он определил свое фактическое нежелание, неумение, если угодно, болезнь, а может и распущенность, которая очень часто оскорбляла и унижала людей и что впоследствии сыграло немаловажную роль в его собственном трагическом финале.
К сожалению, те мои слова о том, что «когда он будет безработным...» и так далее, увы, оказались пророческими. Я, конечно, к тому времени не был главным, но я работал, а ему не давали работать четыре года, и когда, наконец, работа появилась и была назначена репетиция, он не явился на нее, потому что умер ночью, накануне. Но это случится потом, через десять лет.
А пока Народный артист СССР, лауреат Государственных премий, главный режиссер Академического Малого театра Союза ССР Борис Иванович Равенских на вершине своей карьеры и славы. «Работаю на главной площади страны, а СССР еще никто не побеждал», — сказал он как-то, соединяя свое положение на этой площади с могуществом державы.
В этот начальный период нашего сотрудничества произошло два случая, опять-таки очень четко характеризующих его как человека. Оба были по-своему невероятны, и свидетельствовали о страшных, глубочайших, как бездна, противоречиях его внутреннего мира. Откуда это все было в нем, от природы или от прожитой весьма непростой жизни, трудно сказать. Ведь это он был комсоргом в театре Мейерхольда, когда этот театр закрывался; так, по крайней мере, говорили. Ведь это он ставил какие-то безумные партийные, сверхоптимистические спектакли, какие-то партийно-музыкально-пластические оргии. И это он был постановщиком великого спектакля «Власть тьмы» и автором прелестного, очаровательного спектакля «Свадьба с приданым». Это он умел добиваться и высочайшего лиризма, и глубочайшей трагедии на сцене.
В студенческие годы моя любознательность не знала предела, и когда я записался к Борису Ивановичу на так называемую «созерцательную» практику в театр имени А. С. Пушкина, где он ставил комедию «Свиные хвостики», многие мои друзья по факультету меня не поняли. Надо сказать, что он и сам был удивлен, увидев в театре студента от Попова и Кнебель:
— Кнебель? Мария Осиповна? Как ее здоровье? Привет от меня. Уважаю. А если честно, — разбирает часы здорово. А вот собрать... Знаешь таких мастеров? Любые часы разберут. А собирают через два на третий.
И захохотал. Все вокруг тоже засмеялись. Мне было не смешно. Кнебель я боготворил. Хотел что-то возразить, но Равенских в окружении помощников и артистов уже шел в зал.
Кстати, любил, когда его окружает множество людей. Возможно, это шло от Мейерхольда. Репетиции были сумасшедшими по буйству темперамента, фантазии, остроты и опять-таки шуток. «Раутбарт!» — кричал он вновь принятому артисту из Свердловска, кстати, очень талантливому и рано ушедшему из жизни. — «Раутбарт! Не спи! Я перевел в Москву всех твоих еврейских родственников! Давай, Раутбарт! Все выжми из себя! Мне еще им прописку делать!». «Прокопович! Мы послали тебя на звание! Где отдача?!» И замечательной актрисе Ольге Викланд, которая вступала в спор: «Не переходите со мной на «Вы». Это вам не поможет...»
Его репризы, — в самом деле блистательные, — чаще всего адресовались актерам... «Прекратите демонстрацию труда»... «Поцелуй надо воровать, а вы сытые. Украсть надо, и сделать вид, что ничего не было»... «Ты с ней говоришь, как растленный вожатый с пионеркой»... «По меньше болтайся на сцене, реже выходи. Зритель скучать будет».
Эти шутки, — выкрикиваемые в азарте из зала, на мою юную, неокрепшую душу, да еще после уроков Кнебель, производили сильное впечатление. Равенских был талант, это я тут же понял, и ни разу в этом не усомнился. Спектакль получился яркий, сочный, музыкальный, с большими переборами во всем, но от души. Спектакль Равенских.
Борис Иванович любил шутить. Любил острые, конфликтные шутки да еще с политическим привкусом. «Мы с тобой, Леонид, оба за Берлин. Но я за Восточный, а ты — за Западный». И при этом заразительно смеялся.
На одном открытом партийном собрании, посвященном каким-то итогам, где меня обязали присутствовать, несмотря на то, что я был беспартийным, тоже пошутил. Да так, что сидевший в президиуме секретарь МК товарищ Макеев, спросил, что это значит.
А было так. Борис Иванович, выступая с отчетным докладом, заявил: «План выпуска спектаклей к XXV съезду партии сорван по вине Хейфеца». Я настолько не ожидал ничего такого, что и возразить не смог. «План Малого театра к съезду?!» Все повернулись в мою сторону, а я, ничего не говоря, до конца не понимая, шутит он или нет, ринулся в местком, который был рядом, и сорвал со стены отпечатанный план мероприятий к съезду, где я ни в одной графе не упоминался как ответственный, а фамилия Равенских мелькала через абзац. И я тут же, на собрании, прочитал, что должно быть сделано и кто за это отвечает... Такие шутки тоже бывали. Возникла некоторая сумятица, что было дальше не помню... И так он мог пошутить.
А сколько людей его ненавидело?! Трудно перечислить. О нем слагались подпольные поэмы, в которых он представал в виде вурдалака. После его кончины на фотографии в стенгазете театра — фотографии в некрологе! — были выколоты глаза. Запредельная, нечеловеческая степень ненависти!
Но его и любили. И Игорь Ильинский, и Елена Шатрова. И очень любили студенты ГИТИСа, куда он пришел в конце жизни.
И теперь я ничего другого не могу сказать, кроме слова — «бездна». Но то же самое говорили и о его учителе Мейерхольде. В конце концов, как судить художника? Конечно, по его делам, и только. Ничего другого не остается. Трагические судьбы требуют исследования, прослеживания пути, понимания...
Так вот, возвращаюсь к двум эпизодам в начале нашего с ним сотрудничества. Как-то Борис Иванович после очередного ночного бдения попросил меня проводить его. Начинался ранний летний московский рассвет, мы шли по Тверскому бульвару, и был у нас на редкость откровенный, душевный разговор. Он расспрашивал меня о жизни, а главное, очень искренне говорил о себе. Много говорил о трудностях, которые сразу же возникли в отношениях с Царевым, Гоголевой и другими корифеями театра. Говорил о театре имени А. С. Пушкина, где ставил «Как закалялась сталь» с Локтевым в роли Павки Корчагина, и вдруг стал спрашивать меня, а как бы я поступил вот в таком случае, а как — в таком, как распределить силы между завершением работы в Пушкинском и началом репетиций в Малом. Говорили о «Царе Федоре». Я был полностью им пленен. Никогда не видел его таким незащищенным, таким открытым и даже нежным и, конечно, расслабившись, пылко, с воодушевлением молодости, что-то ему советовал, даже объяснял, на чем-то настаивал, и что было самым поразительным, он со всем соглашался, благодарил меня, что подливало масла в огонь, и кажется, у подъезда его дома я стал уже давать рекомендации по руководству Малым театром... Попрощались. Он чуть ли не обнял меня. Я был счастлив, что оказался полезен и нужен моему новому Главному режиссеру в непростой период его жизни. Надо сказать, что мои учителя так и учили нас: «Старайтесь помогать Главному, если работаете очередным». И я в каком-то смысле выполнял заветы своих учителей.
Каково же было мое изумление и растерянность, когда я встретил Бориса Ивановича через несколько дней. Проходя мимо, он посмотрел на меня исподлобья, буркнул «Привет» и прошел мимо. Я остолбенел. Я не понял. Это был не тот Равенских, с которым я прощался, обнимаясь, это был чужой, и я бы сказал, враждебный человек. Сразу стал думать, — может, я что-то не то сделал в эти дни? Да ничем, кроме репетиций, я и не занимался.
Враждебность, закрытость продолжались несколько месяцев. Постепенно я стал понимать, что все его поступки и действия были полностью противоположны тем, о которых мы почти сговорились. Как нарочно, все он делал наоборот. И мне пришлось пересмотреть наши отношения.
Дни шли, и наступил момент, когда мне предложили войти в штат театра. Равенских вызвал меня, поздравлял, рассказывал, как отзываются обо мне Ильинский, Кенигсон, Еремеева, молодежь. Все это сыграло свою роль в столь важном для меня решении: Царев был против и сказал, что вряд ли я буду ему хорошим помощником. И два «зама» Фурцевой тоже выступили против, ссылаясь на мои ошибки при постановке классики и на мнение ГЛАВПУРа и Шапошниковой, а Фурцева, как он сказал, ненавидела генерала Епишева и недолюбливала даму из МК. И потому Екатерина Алексеевна с партийной прямотой сделала выговор своим замам, упрекнув их в том, что они, зная о заблуждениях молодого режиссера, поставившего несколько «громких» спектаклей, с ним не встретились, не объяснили ему его ошибки, а сейчас «ставят ему палки в колеса». И под конец его, Бориса Ивановича, выступление было решающим: он попросил Министра зачислить режиссера в штат Малого театра.
Потом мне говорили, что этому его поступку было свое объяснение. Говорили, что молодежь Малого в этот момент была настроена против Равенских. Он репетировал «Как закалялась сталь», а до того поставил несколько откровенных спектаклей в той па-фосной, выспренней эстетике, которую артисты нового поколения просто не воспринимали. И тогда на встрече с коллективом он вроде бы объявил, что приглашает в театр молодого, дерзкого, к тому же опального режиссера.
Было или не было, не знаю. Так или иначе, я был тронут и благодарил его, и опять у нас наметился контакт. Потом Борис Иванович стал интересоваться моим материальным положением. А я уже более года не получал зарплату, деньги, полученные за постановку, были розданы за долги. Он очень сочувственно все это воспринял, стал расспрашивать про мать, узнал, что она вдова, живет на маленькую пенсию в Минске, отец погиб на фронте, был комиссаром... «Был комиссаром? Вот видишь, твой отец был комиссаром...» И тут он стал повторять, он любил иногда одну и ту же фразу помногу раз повторять, как бы вникая и сосредотачиваясь: «Значит, мать — вдова, отец — погиб, у тебя — жена и ребенок. Понятно. Значит, мать — вдова...». Много, много раз. При этом он мог долго мыть руки, просто смахивать что-то с них, со своего пиджака, брюк или, например, считать пуговицы на своей рубахе, пиджаке, рукавах пиджака: раз, два, три, четыре, пять, шесть... Все знали об этом и с пониманием пережидали... Что это было? Кто-то уверял, что он «шиз». Так говорили. Кто-то — иначе: «Борис Иванович сосредотачивается». Многие полагали, что это он все делает нарочно, чтобы парализовать собеседника необычным поведением. Кто-то зло добавлял, уже имея в виду его опоздания: «Вот в Париже на гастролях он никогда не опаздывал в ресторан на завтрак»... Равенских был фигурой, вокруг которой не то, что ходила молва, — он попросту был героем театрального эпоса своего времени.
И вот, расспросив меня обо всем и о зарплате в Театре Армии, откуда я ушел с поста под диким названием «заместитель Главного режиссера», — а это значит, с окладом булыпим, чем у очередного, — провожая меня, сказал: «Иди, Леонид, не волнуйся, Малый театр тебя не обидит». И тут же вызвал главного бухгалтера.
Я приехал домой и, растроганный, рассказал об этой встрече, о нашем разговоре. У меня появилась надежда, что после длительного материального бедствия наступит некоторое облегчение. Каково же было мое изумление, когда я пришел в кассу за своей первой зарплатой — получкой, как тогда говорили. Сумма, проставленная в ведомости, сильно отличалась от той, что я получал в Театре Армии. Естественно, в меньшую сторону. При случае я спросил милейшего главного бухгалтера, сколько же мне «положили». Он сказал, что сразу же после разговора со мной Равенских вызвал его и назвал ту зарплату, которую я и получил. Вот тебе и «Мать-вдова» и так далее. Да... Это было еще одно «крутое» впечатление, опять-таки заставившее меня максимально отдалиться от него, стараясь просто делать свое дело, — ставить спектакли.
Надо сказать, что два первых спектакля я выпустил спокойно. Более того, и «Кречинского», и «Перед заходом солнца» я показывал ему одному. В случае с «Кречинским» сразу же после просмотра предложил ему высказать свои впечатления артистам тут же, в зале, открыто. Он был очень удивлен:
— Не боишься, что разгромлю?
— Если плохо, громите. Пусть все будет открыто.
Это, видимо, тоже его впечатлило, и он очень искренне поддержал спектакль, только в одном месте посоветовал изменить мизансцену. Я принял эту идею, не вступая с ним в конфликт, хотя такое было впервые в моей практике, и предложил Ильинскому и Горбатову попробовать внести изменения искренне предполагая, что, может, так будет лучше. На следующий день артисты попробовали новый вариант, но поправки никак не вписывались в рисунок эпизода, и они оставили все, как было, о чем я открыто сказал Борису Ивановичу, и он вполне спокойно на это отреагировал.
Многие в те годы спрашивали меня: «А как ты уживаешься с Равенских?!» За ним шла слава страшная в смысле взаимоотношений с очередными. Не знаю, насколько все это было справедливо, но в лучшие годы нашего сотрудничества я придерживался того же самого правила, которое исповедую и сейчас: максимальная открытость в отношениях. Я и в самом деле никогда не позволял себе, находясь в положении «очередного» что-то делать за спиной Главного, не пытался создавать «театр в театре» — путь, на который, бывает, соскальзывают, что, конечно, разрушает атмосферу в театре. Что касается Малого, то так вышло, что Равенских не репетировал с Царевым как режиссер, а сам я встретился с Царевым в работе естественным путем. Когда вышел второй мой спектакль «Перед заходом солнца», он был замечательно принят и труппой, и театральным миром. И Борис Иванович, хотя, и не очень принял
Царева в роли Маттиаса Клаузена, в целом к спектаклю отнесся хорошо.
Во время этой работы у меня возникла серьезная конфликтная ситуация: впервые в жизни я остановил работу из-за того, что не смог репетировать с актрисой, которую сам же назначил на главную женскую роль Инкен Петере. Актриса была хороша, очень красивая и в это время ведущая, среди молодых. Это решение было по своему очень и очень сложным, если не сказать, болезненным. Ведущая актриса, играющая много, уже со званием, и при этом ее очень поддерживал в работе сам Царев — он репетировал с ней воодушевленно и радостно.
Я тем не менее, остановил работу и в тот день, когда я об этом объявил, вокруг меня образовалась пустота. Репетиции остановились. Борис Иванович, увидев меня в коридоре, буквально втянул в свой кабинет, как-то прижал к стене и стал жарко шептать: «Леонид, ты — совесть театра!..» Ну, что я там за «совесть»? Точно так же он втянет меня в свой кабинет через несколько лет, когда борьба между ним и Царевым достигнет апогея. «Ты за кого?» — жестко спросит он, опять почти прижав меня к стене. Я не найду ничего лучшего как, пусть и неточно, процитировать одного из американских президентов: «Когда Китай конфликтует с СССР, Америке лучше отойти в сторону». Он очень хорошо понял смысл ответа и больше никогда не апеллировал ко мне в подобных ситуациях. Только в конце жизни попытался как-то в ВТО, на каких-то посиделках, — тогда они были частыми, и часто очень серьезными и интересными, — сказать о себе, присоединив меня: «Мы жертвы того произвола, что творит Царев в Малом». Это было, конечно, большой натяжкой. Равенских многие годы был всесильным человеком — запросто звонил в МК, ЦК, в разные газеты и вот... Жертва. Хотя, по сути, конечно, стал жертвой другого, более матерого противника.
Так вот, репетиции. Я чувствовал себя обреченно, но ничего не мог поделать со своим слухом: «моя» Инкен Петере говорила другим голосом и по-другому стояла, сидела, ходила — совсем не совпадала с той, которую я же и назначил. Правда, по рекомендации руководства... Работа встала. Ситуация кризисная... Лишь через два месяца репетиции возобновились с другой актрисой — Наташей Вилькиной, которую пригласили войти в труппу театра.
Сейчас, по прошествии лет, я могу только восхититься тому, как повел себя Царев в этой ситуации. Конечно, как директор театра, как самый большой авторитет в то время в Малом, он мог бы, что называется, стереть меня в порошок. В тот момент моя судьба висела на волоске. Тем более, что вскоре мне объяснили, что отношение Царева к актрисе, снятой с роли, отличалось особой благосклонностью, она ему просто очень нравилась. И все же артист, художник в нем победил. Он понял и поверил в мое режиссерское видение и пошел на все.
Борис Иванович тем более поддержал меня в этом, и я ему был благодарен. Разрыв между нами произошел после третьего спектакля. Разрыв глубокий, и надолго. В общем-то, после «Летних прогулок» наши отношения так и не восстановились. «Если бы знать, если бы знать...». Что поделаешь, время вспять не повернешь. Конечно, в отдельных эпизодах на финише жизни Бориса Ивановича я бы вел себя иначе.
А произошло вот что. Опять Борис Иванович смотрел мою генеральную. Один. И на сей раз рядом со мной, за режиссерским столиком.
Спектакль закончился, он продолжает сидеть. Пауза. Потом говорит:
— Так. Ты поставил третий спектакль в Малом.
И несколько раз повторяет фразу, как бы придавая этому факту ему одному ведомый смысл.
Я не понимаю. Ну и что, что третий?! Впоследствии кое-кто пытался расшифровать смысл сказанного. Но я до сих пор не уверен, что это именно так, как мне говорили. Дело в том, что Академический Малый театр Союза ССР был театром привилегированным, правительственным. Он подчинялся непосредственно Министру культуры, а дальше уже шло Политбюро. Значимость поставленного в Малом театре спектакля была очень высока с официальной точки зрения. Считалось так: один спектакль получился — сразу звание. Два — уже можно назначать Главным: пусть не в Малом, но уж во всяком случае давать театр в Москве. Ну, и так далее. Этим и пытались объяснить мне фразу, много раз повторенную Борисом Ивановичем за режиссерским столиком: «Поставил третий». Значит, надо или двигать вперед, или тормозить. Ни замечаний, ни пожеланий высказано не было.
— Спектакль непростой, Леонид. Будем сдавать Худсовету.
Сразу скажу, из трех поставленных мной спектаклей этот третий был для меня самым близким, самым личным, самым «моим». Пьеса Афанасия Дмитриевича Салынского, может, и не была шедевром с художественной точки зрения, но она дала нам, группе молодежи Малого театра, возможность объединиться. Может быть, впервые на репетициях возникла атмосфера близкая той, которая была у меня в Театре Армии, когда я выпускал там «Грозного», «Марата», «Дядю Ваню».
Виталий Соломин, Наталья Вилькина, Александр Потапов, Юрий Васильев, Вика Лепко и артисты более старшего поколения — Руфина Нифонтова, Виталий Доронин, Сергей Маркушев, Геннадий Карнович-Валуа, Евгений Буренков — мы как бы сцепились вместе и замечательно прожили это время, когда складывался спектакль. Все тут сошлось: и работа художника Марта Китае-ва, полная суровой, и я бы сказал, нежной поэзии, и музыка Глюка из «Орфея и Эвридики», в том время совсем не растиражированная; и мелодии из репертуара оркестра Поля Мориа, тогда еще малоизвестные в Советском Союзе. А главное — смысл, содержание, то, ради чего мы все и затеяли.
И вот Худсовет. На сей раз большой Худсовет, расширенный. Не так уж часто приходили в театр обсуждать новую постановку рабочие — Герои социалистического труда, какие-то доктора философских наук, представители Управления театров во главе с начальником Г. А. Ивановым, да и просто незнакомые дамы. Пропускаю многочисленные подробности... Спектакль не был принят. Более того, был разгромлен. Начала разгром именно дама, приглашенная, как друг то ли театра, то ли главного режиссера. Это была критикесса, почему-то ставившая спектакль в Театре Пушкина, когда им руководил Борис Иванович. Она выступила первой с обвинениями в адрес режиссера, именно режиссера и пытаясь вбить клин между мною и Салынским, называла его замечательным советским драматургом, автором «Барабанщицы» и «Марии», вдруг доверившим свою пьесу человеку, который создал идеологически вредный, чуждый автору спектакль, исказивший смысл пьесы.
Надо отдать должное Салынскому, ни тогда, ни потом, — а спектакль сдавался восемь раз, и только Е. А. Фурцева через три или четыре месяца его разрешила, — Салынский не отступился ни от спектакля, ни от режиссера. А вот Борис Иванович... Не хочется описывать подробности, но с этого момента я просто перестал ему верить. Многое в нем в этот период стало для меня очевидно неприемлемым. Это и определило мое поведение позже, когда тяжелые времена наступили для него самого.
Это произошло сравнительно скоро после истории с «Прогулками», через три года, кажется, в 1976 году. Равенских был освобожден от должности главного режиссера. На гастролях нам был зачитан приказ Министра Культуры СССР П. Н. Демичева. Его освобождению сопутствовала ужасная борьба, в которую были вовлечены мощные «армии», отчаянно сражавшиеся друг с другом. Но в эпицентре борьбы было два имени: Царев и Равенских. Царев победил. Борис Иванович не только лишился поста «главного». Была создана ситуация, при которой он не мог ставить в Малом театре вообще. Он делал попытки поставить спектакль на стороне и даже уйти в другие театры. Все и везде было ему перекрыто. Так жестоко расправлялась система со своими «сыновьями». Если уж там, наверху, начиналась борьба, нельзя было ждать ни жалости, ни пощады — прошлые заслуги в счет не принимались.
И все же, когда однажды я встретил в коридоре Бориса Ивановича, мне как-то особенно его стало жаль, и я решительно направился в кабинет Михаила Ивановича, чтобы поговорить о сложившейся ситуации. Услышав меня, Царев сильно огорчился. Просто расстроился и стал так же, как я, сокрушаться по поводу положения Равенских не только в Малом театре, но и в театральной Москве.
— Понимаете, Леонид Ефимович, нам ничего не удается сделать для Бориса Ивановича. Везде заслоны. В театрах его не хотят. Боятся. А в Малом его предложения тоже не проходят. — Царев выглядел человеком очень озабоченным судьбой Равенских. Он полагал, что Борису Ивановичу лучше было бы уехать сейчас из Москвы, и в Министерстве прорабатывался вопрос о назначении его Главным режиссером Киевского театра имени Леси Украинки.
Я был ошеломлен. Всесильный Равенских! В Киев?! На высылку?! Это меня лишило вообще каких-либо аргументов. Я только сказал: «Понятно, понятно». И вышел из кабинета.
И все же Борис Иванович сделал-таки последний рывок. Свой последний, гениальный ход. Чтобы выиграть наверняка, уж если стрелять, так навылет, — чтобы победить, и только! Он решает ставить «Целину» Л. И. Брежнева.
И пошло, и поехало. Отступили все. Самые заклятые враги только ахнули. А кто мог возразить? Хотя в борьбу были втянуты такие лица как Суслов, Зимянин, Демичев, — я уж не говорю о корифеях Малого. Срочно стали готовить инсценировку, срочно была задействована вся труппа, срочно подключились радио, телевидение, пресса. Малый театра Союза ССР уже не в первый раз присягал на верность партии и правительству и лично товарищу Л. И. Брежневу.
Но вмешался рок. Только так можно объяснить случившееся. Простым совпадением, даже медицинским заключением это не объяснить. В ночь перед первой репетицией, о которой были оповещены все средства массовой информации, возвращаясь из ГИ-ТИСа поздно вечером со своим студентом Юрой Иоффе, он взялся за ручку лифта, сказал «Голова...», и мгновенно умер.
Труппу, входившую в театр на торжественную первую репетицию «Целины» Брежнева, встречал огромный лист бумаги и объявление в траурной рамке о кончине Б. И. Равенских.
Многие, зная ситуацию в театре, сначала даже не верили в случившееся. Думали, — хулиганство. Нет. Это была правда.
Царев
Царь Малого театра. На каком-то этапе — царь всего советского театра. Многие годы возглавлял Всероссийское Театральное Общество. Был Президентом Международного Института Театра, руководил курсом в Театральном училище имени Щепкина, возглавлял Общество «СССР—Канада»...
Руководил, возглавлял, участвовал, состоял, избирался, приветствовал, представлял, приглашался, уезжал, улетал. Да еще и репетировал, учил текст наизусть, гримировался, надевал театральный костюм, шел на сцену, играл. Кстати, по слухам, играл не только на сцене, но и на бегах. Любил раскладывать пасьянс, пил, курил хорошие сигареты, знал наизусть много прекрасных стихов и вообще обладал феноменальной памятью.
Как-то Олег Ефремов рассказал мне: «Оказались в «СВ» в «Стреле» «Ленинград-Москва». Сразу начали пить. Пили много. Я мрачнел, мрачнел и под утро впал в полный мрак. Царев веселел, веселел и вскоре стал читать стихи, читал до утра...» В этой крошечной новелле кроются большие смыслы.
Что это вообще были за люди, которых мне довелось узнать в конце их жизни? Царев, Ильинский, Равенских, Бабочкин, Жаров, Анненков, Гоголева, Шатрова, Зеркалова... А ведь рядом еще были Константинов, Доронин, Хохряков, Любезнов, Рыжов, Велихов, Кенигсон, и слава Богу, живой Самойлов — единственный живой из них... Можно сказать, — эпоха. И это будет правильно.
Они, кстати, тоже любили вспоминать прошлое, и с чувством явного пиетета к этому прошлому называли Южина, Садовского, Яковлева, Остужева, Турчанинову, Рыжову, Сашина-Никольского... Тоже эпоха. Они казались им великанами, а мне кажутся великанами эти. Будут ли казаться великанами нынешние? Я обратил внимание: все перечисленные мною, кроме всего прочего были очень значительны физически — крупные, мощные фигуры, крупные головы, лица, кисти рук, уши... И если не все были сильны физически, то сила духа была феноменальная у всех.
Было известно — Царев болен. Во-первых, спина. За специфической походкой и «поставом» спины угадывалась нешуточная болезнь. Это было заметно. Но было еще много проблем, глубоко скрытых или скрываемых.
А как был болен Борис Бабочкин... В последние годы жизни пергамент кожи обтягивал буквально скелет. Но как жил! Как играл! Как умер! За рулем, успев, — уже мертвый — прижать «Волгу» к «Метрополю».
Игорь Ильинский на финише стал слепнуть. Он выходил на сцену, ориентируясь только на голос, на дыхание партнеров. Он играл, был артистом до конца.
Нет! Все, все без исключения были титаны, другого слова подобрать не могу. А некоторые и тираны. Да, да. Обладали таким темпераментом власти, жаждой успеха, чувством соперничества, яростью борьбы... Но было у каждого из них нечто, что перекрывало все личные явные и глубоко скрытые страсти — театр. У каждого свой и вместе с тем у всех один — Малый. Была огромная ответственность понимания своей миссии, понимание подмостков Малого, как чего-то высшего, что являет собой русская театральная культура.
Взаимоотношения друг с другом были чрезвычайно сложны, уходили корнями в далекую юность, в разность путей и к славе, и к мастерству, и к положению в обществе, что для большинства из них тоже было немаловажно — все они были Народные артисты СССР, Лауреаты Сталинских, а потом Государственных премий. Многие стали Героями социалистического труда — представьте себе «худсоветик» театра, где одновременно пять Героев социалистического труда! А за ними еще шли Народные РСФСР, масса любимых народом, замечательных, прославленных артистов кино. Можно представить, какой котел темпераментов, самолюбий, интересов варился в этот период в Малом, и все это, в конечном счете, замыкалось на его вершине — там, где сидел Царь. Артист, волею судьбы носивший фамилию Царев.
Глубочайший знаток актерских сердец, лукавый и обольстительный Зубов якобы так сказал однажды про Царева, который был моложе его, да и в Малый пришел от Мейерхольда значительно позже: «Я вижу с третьего этажа, Мишка — с пятого». Я могу перепутать цифры, но смысл один, как у шахматистов: один просчитывает комбинации на десять ходов вперед, другой — на тридцать...
Сразу скажу, ни в каком сне я не мог предположить, что моя режиссерская судьба приведет меня в Малый, и что она, эта судьба, пересечется на каком-то этапе с Царевым и в нескольких моих спектаклях он сыграет главную роль. Царев был чуждый мне артист. По всему.
Царева мы знали как государственного деятеля, видели его портреты в газетах, по телевидению. Ну, в общем, Царев — это официоз, часть официоза. При чем тут я? Я то бежал от всего этого постоянно. Не был никаким диссидентом, но обходил, старался обойти стороной всяческое начальство, не хотел их ни видеть, ни слышать, старался жить по принципу «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|