|
Об одном несостоявшемся худсовете 13 глава
Оказывается, Владимиру Михайловичу предложили подписан, письмо, под которым уже стояли подписи актрисы К. и режиссера Б. и, как ему сообщили, моя тоже. Конечно, я разволновался, -ночь была, прямо сказать, смята. Я надеялся, что утром следующего дня начальник театра проинформирует меня о письме, если таковое существует, и мы во всем разберемся. Каково же было мое изумление, когда, встретив начальника в театре, я ничего о письме от него не услышал.
Тут надо сделать маленькое отступление, потому что естественнее всего было бы мне самому, не дожидаясь никаких уведомлений, спросить об этом письме. Я этого не сделал. Не сделал сознательно и объясню почему. Уже долгое время атмосфера в театре, прямо скажем, была не очень для меня комфортной, — я имею в виду свои отношения с военным руководителем, который вел себя откровенно бестактно, часто действуя за моей спиной, и ставя меня в довольно тяжелые ситуации. Поэтому я предположил, что тут очередная интрига, — не более того, — и я не буду ни во что влезать до тех пор, пока меня официально, как Главного режиссера театра, не поставят в известность о происходящем.
В тот же день я встретился с В. М. Зельдиным, он повторил все, что говорил накануне о письме, о фамилиях, которые под ним стоят, о немыслимой затее сдать театр в аренду на двадцать пять лет в расчете на дивиденды для самого театра и для артистов, для коллектива. Я сказал, что не буду действовать никак до тех пор, пока слухи не получат официального подтверждения.
Через некоторое время ко мне буквально вбегает завлит театра О. Я. Кузнецов со словами:
— Леонид Ефимович, сейчас в приемной у начальника уламывают Нину Афанасьевну Сазонову, предлагая подписать письмо Министру об аренде. — Кузнецов умоляет меня идти и немедленно что-то делать.
Узнав, что происходит буквально за стенкой, я впал, как говорится, в транс и категорически отказался вмешиваться в ситуацию, понимая, что рано или поздно она взорвется сама. Так оно и произошло.
Не знаю, кто уж там был инициатором, но подготовка документа была остановлена. Стало ясно, что без подписи главного режиссера не обойтись. И вот тут в мой кабинет постучали представители фирмы «Ямал» и предложили подписать письмо к Министру обороны. В письме излагался план передачи театра в аренду на двадцать пять лет, с указанием суммы — инвестиции предполагались в количестве двадцати пяти миллионов долларов, — на которые театр смог бы провести капитальный ремонт всех отопитель-но-канализационных коммуникаций, капитальный ремонт сцены, зала и так далее. При этом Театр Армии должен был перейти на новый режим работы: спектакли — три раза в неделю, один день — на перепланировку сцены и зрительного зала с тем, чтобы оставшиеся три дня в неделю принадлежали ночному ревю...
Я поинтересовался, как возникла эта идея, и мне было сказано, что проект этот в самом деле готовился все лето, что в Министерстве обороны о нем знают и представители Министерства приезжали в театр, фирма «Ямал» в свою очередь встречалась с компетентными людьми в Министерстве, что об этом знает пресс-атташе Грачева Агапова и довольно явственно намекали, что и сам Министр в курсе дела. Показали и докладную записку на имя Министра за подписью начальника театра, где была подробно изложена вся финансовая сторона предстоящей сделки. Дело за малым — за моей подписью. Моей и ведущих артистов театра.
Я спросил: «По какому принципу отбирались артисты?» — «Ну, допустим, наиболее популярные, ведущие... Хотя, дорогой Леонид Ефимович, это, в общем-то, непринципиально. Проект грандиозный, в нем участвуют фирмы из разных стран. Уже есть строительно-архитектурная разработка проекта, на это уже потрачены миллионы долларов. Словом, подписывайте и не сомневайтесь».
Подписывать, естественно, я не собирался. В меру своих познаний в области бизнеса я попытался понять: что же это такое. Во-первых, откуда двадцать пять миллионов долларов? Кто дает такие деньги театру? Где и как нашелся такой фантастический инвестор? Мне было сказано: один американский банк. Какой банк? И тут — вероятно, от ужаса и непонимания одновременно, — у меня вырвалась сакраментальная фраза: «Покажите мне реквизиты этого банка».
Откуда в 1994 году появилась у меня такая терминология, непонятно, сам удивляюсь. Однако, мне было обещано — реквизиты показать. Также я попросил познакомить меня с проектом перестройки театрального здания, сделанным какими-то иностранными фирмами. И это было обещано. Далее возник вопрос, почему в течение почти семи месяцев ни я, как Главный режиссер и ни один из членов Худсовета ни разу не были проинформированы обо всем об этом, — о проекте, который готовился, как оказалось, не один день. Ответ: нас просто не хотели отвлекать от напряженной творческой работы, а подписи стали собирать, минуя опять-таки Худсовет и Главного режиссера, только по одной причине: чтобы избежать формального подхода к этому вопросу. Ведь был же у нас весной разговор о возможной аренде театра, и это было понято как принципиальное согласие. Тут мне пришлось мягко возразить:
— Весной речь шла об аренде на два летних месяца этого года. Да еще с условием предварительного утверждения или неутверждения сценария... Но и тут аргументы были просты, как слеза ребенка: они поняли иначе — что раз это можно на два летних месяца, то и на двадцать пять лет тоже.
Ну, и последний для меня в тот момент наиболее оскорбительный и наиболее возмутительный факт: служебная записка на имя Министра обороны, поданная начальником театра и, значит, подготовленная за моей спиной. Тут уже не участие какой-то, неясного происхождения фирмы «Ямал», у которой был и свой руководитель, и почему-то художественный руководитель, по совместительству — директор магазина, работающего от фирмы в здании нашего театра. Нет, здесь стояла подпись моего коллеги — административного начальника театра, с которым я бок о бок работаю несколько лет и которому должен доверять по определению.
Конечно, была сделана попытка — и со стороны автора записки, и со стороны фирмы — как-то это объяснить. Но, честно говоря, никакие объяснения меня уже к этому времени не интересовали. Меня интересовал сам факт. Я не возмущался, хотя по поводу подписей в письме высказался — насчет весьма специфического понимания того, кто там ведущий и кто популярный. Но это была всего лишь частность. Частностью для меня было и то, что места в этом письме — пространства — для моей фамилии не предусматривалось. И для меня было ясно, что заранее планировалось так: подпишут письмо только артисты и только те артисты, о которых заранее было понятно, что они эту идею поддержат. Но все же человеческая позиция некоторых артистов вопреки предположениям военного руководства не совпала с этими грандиозными планами, и мое имя пришлось впечатать в очень узкий просвет между текстом и первой подписью наиболее «граждански» настроенной известной актрисы.
Расстались мы на том, что письмо я не подпишу и что буду настаивать на обсуждении всех документов прилюдно, при том, что готов предварительно ознакомиться с этими самыми реквизитами и архитектурно-строительными идеями перестройки театра.
В те же дни был убит журналист Дмитрий Холодов. Газеты опубликовали портреты двух высоких военных начальников с заголовком: «Они знают, кто убил Холодова».
В театре началась жуткая возня. Было объявлено о назначении на 22-е октября Худсовета. За два дня до него начальник театра пригласил меня на разговор. В кабинете — два его заместителя: один — военный, другой — гражданский. Тема разговора — одна: меня убеждают не собирать Худсовет. Я стою на том, что Худсовет и только Худсовет разберется, что делать, как быть, кто прав, кто виноват.
«Обсудим», — говорю я. Эта позиция вызвала в моих собеседниках, — вернее, в одном начальнике, — какую-то особую нервозность. Почему он так нервничает? Неужели только потому, что, как он утверждал, мы будоражим коллектив, создаем конфликтную ситуацию, когда ничего еще не решено? А пока ничего не решено, что ж людей-то волновать разговорами. Логика такая. Меня буквально уламывают отказаться от созыва Худсовета. Более того, вызывают подмогу в лице руководителя фирмы «Ямал», который тоже подключается к разговору. Приносят и раскладывают бумаги, среди которых я вижу знакомую служебную записку, но уже без адреса. Без «шапки». Это, надо сказать, производит впечатление. — «А где же адрес, который я видел на днях?» — «А никакого адреса не было» — «Но я же видел записку на имя Министра?» — «Не было никакой записки», — отвечает мне начальник театра, полковник российской армии.
Может, потому, что у меня другая профессия, но видеть лгущего военного, да еще в чине полковника было невыносимо. Я прервал разговор и попрощался до встречи на Худсовете 22 октября.
Сразу скажу, Худсовет не состоялся.
21 октября ко мне домой пришли бандиты. От меня потребовали огромную сумму денег и мне был предъявлен ультиматум -в Театре Российской Армии не появляться. Этот же ультиматум прозвучал по телефону, вскоре после нападения.
Одна деталь. За несколько дней до этого, поздно вечером, дико устав, я сидел на диване, тупо уткнувшись в телевизор. И почему-то без всякой связи с тем, что показывали, вдруг сказал жене: «Если со мной что-нибудь случится, знай — это...», — и я назвал фамилию одного из деятелей фирмы «Ямал». Конечно, этот деятель какую-то свою роль играл во всей этой истории, но смешно даже предположить, что он хоть как-то приближался к ключевым фигурам, которые стояли за первой, может быть, в истории театра бандитской разборкой с режиссером. По крайней мере, так об этом написала французская газета «Монд» в статье, посвященной случившемуся.
Впоследствии я часто задавался вопросом, почему в тот поздний вечер у телевизора я ни с того, ни с сего произнес эту фразу. Ответа нет.
Несколько слов об утреннем «визите». Люди, — хотя это понятие вряд ли к ним применимо, — пришедшие ко мне домой, обвинили меня в гибели Алексея Кузнецова, а также потребовали деньги, которые будто бы он был им должен. Сумма называлась 100 тысяч рублей. Это было вначале. Ультиматум о том, чтобы я не переступал порог театра, прозвучал перед их уходом. А позже раздался еще один звонок и меня «попросили» приготовить уже 300 тысяч долларов и снова повторили требование не появляться в театре. И первая сумма была для меня абсолютно нереальной с точки зрения восприятия, вторая же прозвучала как некий бред, рассчитанный на психологический шок, чтобы ультиматум был понят, как говорится, до конца.
Мне не хочется задерживаться на деталях этого события как такового, хотя с режиссерской точки зрения я, разумеется, не однажды к нему возвращался, и считаю, что все было сделано с их стороны достаточно профессионально. Работники милиции, правда, удивились, что, уходя, они забрали из дома определенную сумму денег, которую жена, в отчаянии, увидев кровь на моем лице, предложила им в качестве выкупа, что ли. Милиционеры считали, что эти деньги они не должны были брать, поскольку им платили за другое. Они приходили не затем, чтобы грабить. Но человек, как говорится, слаб...
Вернемся к хронике дальнейших событий. Хорошо помню звонок из театра в то же утро и два вопроса, которые мне задал военный заместитель начальника. Первый — собираюсь ли я приехать в театр. Я ответил: «Нет». Второй — состоится ли Худсовет. Я ответил: «Нет».
Можно очень много чего накрутить в связи с происшедшим, но по сути дело было сделано. Я не смог приехать в театр. И Худсовет не состоялся тоже. Вот и весь сюжет.
На собрании начальник театра скрыл от коллектива сам факт предъявленного мне ультиматума, сосредоточив внимание на вымогательстве денег в связи с гибелью Кузнецова, а уже на следующем собрании руководитель фирмы «Ямал» говорил о том, что он «ждал Худсовета, как Бога». Лгал открыто.
К любопытным деталям относится появление в квартире милиции и поездка в отделение для составления протокола, с предупреждением, что если они этот протокол составят, вся эта история автоматически станет достоянием средств массовой информации. Меня спросили, заинтересован ли я в этом. Я по своей натуре ненавижу какой-либо шум, и, конечно, запричитал: «Нет, нет! Не надо протокола, я не хочу, чтобы мое имя упоминалось в связи с какими-то разборками». Я чувствовал стыд. Оказалось, быть «потерпевшей стороной», мягко говоря, не очень комфортно. Милиционеры, как мне показалось, вздохнули с облегчением и быстренько доставили меня домой.
Начались телефонные звонки, приехали артисты, побывал у меня и заместитель Главного прокурора города Москвы. Сразу скажу, что приехал он после реакции на случившееся одного старого моего друга — крупного специалиста в области юриспруденции. Я абсолютно не понимал, на каком я свете, и рассказывая о событиях, могу перепутать дни, когда, что происходило потом. Очень был тронут тем, что ко мне приехали два моих старых товарища — оба в это время были заместителями Министра культуры — К. Щербаков и М. Швыдкой. Кажется, это было все же не в первый день. Кто бурно отреагировал, так это Иосиф Райхельгауз, который позвонил мне по какому-то вопросу вскоре после ухода «гостей», и я ему сразу, как на духу, обо всем рассказал. Уж не помню, что именно говорил Иосиф, но помню, что именно после нашего разговора, мне как-то стало легче.
Главный обвал, если можно так сказать, произошел ночью. В половине первого раздался звонок, звонила моя дочь из Парижа:
— Папа, что случилось? Только что по французскому телевидению передали о том, что на тебя напали.
Я был ошеломлен. Я абсолютно не понимал и, честно говоря, до сих пор не понимаю, как моя история проникла на Запад — на телевидение и в газеты. В районном отделении милиции мы расстались, договорившись о том, чтобы все будет «шито-крыто», чтобы никакого шума не поднимать. В первый день, кроме милиции, заместителя прокурора и, кажется, представителей РУБОПа, приехавших ко мне во второй половине дня, да нескольких звонков из театра, ничего не происходило. А тут — французское телевидение! Но это было только начало. Всю ночь звонил телефон. Причем, стало ясно, что история мгновенно стала достоянием средств массовой информации, потому что начались звонки из Америки и Израиля, из стран, где много русских эмигрантов.
Это, конечно, меня ошеломило. И пожелание немедленно, на следующее утро провести пресс-конференцию было естественным продолжением всего происходящего. И вместо того, чтобы 22-го октября проводить Худсовет, я оказался в своей собственной квартире между М. Швыдким и М. Захаровым перед десятками телевизионных камер, и конечно, моя недавняя договоренность с милицией о несоставлении протокола выглядела и смешной, и неуклюжей, тем более, что многие газеты вышли с огромными заголовками, какими-то немыслимыми фотомонтажами, связанными с моей персоной и тем событием, которое произошло накануне Худсовета.
Особое слово следует сказать о коллективе театра, именно коллективе, а не его руководителях. Просматривая пленку собрания 1994-го года, я испытывал непростое чувство в тех местах, где артисты, особенно Ф. Я. Чеханков, говорили об интригах за моей спиной. Заново проживая то время, я еще раз, но по-новому ощутил, насколько серьезно и порядочно вели себя многие артисты. Честно признаюсь, в то время я, возможно, недооценил позицию тех, кто попытался всерьез осознать случившееся. Выступления В. М. Зельдина, А. А. Васильева, Ф. Я. Чеханкова, А. С. Покровской, О. М. Дзисько и сейчас волнуют искренностью и болью за театр. Особенно поразила позиция А. А. Васильева, который, как мне кажется, подобрался к главному, к первопричинам, основным мотивам этого дела. Только потом я по-настоящему осознал очень искреннюю, очень человеческую реакцию, по-настоящему оценил поступок, который совершил коллектив, выразив свое возмущение и солидарность со мной. Только потом я понял, что значило отменить спектакли в знак протеста против нападения, выйти в Большой зал и в Малый зал и обратиться к публике. В эти дни открывался очередной сезон в Доме Актера, и там артисты театра обратились к общественности и были горячо поддержаны. Вскоре было опубликовано письмо, подписанное выдающимися деятелями театра, письмо к Президенту России. Президент, как всегда в таких — и, прямо скажем, более трагических случаях, ответил деятелям культуры, что берет расследование под свой личный контроль...
Я прекрасно осознавал тогда и тем более осознал позже, что история, произошедшая осенью 1994 года в Театре Российской Армии, по своим масштабам и по факту преступления совершенно несоизмерима с тем, что происходило уже и продолжалось потом и, к сожалению, будет происходить в обозримом будущем. Уже давно даже не усмешку вызывают заявления высших руководителей страны о том, что они берут под свой контроль очередное расследование. Изо дня в день по телевидению привычно и смешно звучит постоянный рефрен: «Объявлен план «Перехват», который пока что не дал результатов».
Результатов план «Перехват» не дает. И все же я рискнул описать историю одного Худсовета, потому что уверен: при нарушении закона нет дел главных и неглавных. Я абсолютно уверен, что главные дела не раскрывают, прежде всего, потому, что в силу разных причин, на мой взгляд, связанных с уровнем коррупции в стране, не занимаются делами малыми. Здесь все и проверяется. Все с чего-то начинается.
У этого сюжета, если представить себе некую фантастическую картину честного расследования, должен был быть финал, какой-то результат обязательно, если бы...Но вспоминая всю эту ерунду, которая называлась «следствием по делу», ничего кроме презрения к людям в мундирах не испытываешь. Дело дошло до того, что несколько лет назад я вынужден был обидеть по телефону очередного следователя, который в пятый или шестой раз захотел со мной повидаться. Обычно мне не удавалось от них отвертеться, а тут, видимо, нашлись у меня такие слова, после которых по ту сторону телефона поняли: хватит. До этого были случаи, когда мне грозили уголовной ответственностью, если я не буду давать показания. Но дело ведь в том, что я начинал с ними, следователями, сотрудничать. Как? Если сказать, сотрудничать с открытым сердцем, — значит, ничего не сказать. Я же все-таки режиссер, профессия предполагает определенную, если угодно, логику мышления. Наверняка мои показания — с формальной точки зрения — не давали необходимых данных для привлечения определенных лиц к уголовной ответственности (я уж не знаю, по каким там статьям), хотя должны были помочь в понимании ситуации, какой она была в действительности. С каким же уровнем следствия я столкнулся? Следователи менялись каждые несколько месяцев и каждый следующий просто шокировал, если угодно, степенью своей некомпетентности. Дело дошло до того, что следствие по делу было передано стажеру, студентке, которая, как мне показалось, не смогла или не захотела хотя бы предварительно ознакомиться с ситуацией. Я воспринял это как форменное издевательство и попытался отказаться от сотрудничества с ней, но она заплакала и сказала, если я не дам показаний, ей поставят двойку.
И это в истории, где, извините меня, крутилась цифра в двадцать пять миллионов долларов и фигурировало имя Министра обороны. Я уже не говорю о сломленной — на время — жизни одного из замечательных театров страны.
Вспоминаю очередного следователя, который дал мне на подпись бумаги с моими показаниями, как он их записал. Я человек тертый, все могу допустить, но представить себе такой уровень безграмотности, такое количество ошибок в грамматике и синтаксисе, предположить, что столь безграмотный человек может быть следователем, я не мог. Понятно, не хватает кадров, разруха, развал... Что делать? Я стал исправлять ошибки. Все-таки — «Президент», «Личный контроль»... Неудобно подвести Президента.
Если же говорить серьезно, то я, просто как человек, как гражданин, если хотите, довольно быстро понял: все происходящее не ложь. Нет! Это сознательная позиция определенных сил, которые разваливают следствие, которые не заинтересованы в раскрытии преступления. Кто эти силы, где они располагаются? Не знаю, могу только фантазировать. Да стоит ли?..
Крик
В моих ушах — крик. Как концентрированное действие. Я кричу. Мой организм, «весь Я» — в этом крике.
Я хочу вытолкнуть жену и дочь куда-то за пределы пространства, в котором нахожусь. Я хочу, чтобы они вышли, вылетели, куда-то исчезли, на балкон хотя бы. Да, да! На балкон! Балкон как будто бы вне квартиры. Балкон — как будто бы свобода!
Конечно, мне зажимают рот, и происходит то, что происходит.
Сейчас можно исследовать действенную природу крика — прошло все-таки едва ли не десять лет. И в самом деле, я когда-то этим занимался.
Однажды на Второй Квессиской, где я жил в середине семидесятых, я услышал крик и вышел в лоджию. Внизу, на обычной для наших дворов лавочке стоял гроб, и толпилась группка людей. Кричала старуха, явно из деревни, ее никто не успокаивал. Я спустился вниз: оказывается, к кому-то приехали старики из села, и дедушка неожиданно умер. Его хоронили. Старуха кричала. Этот крик долго стоял в моих ушах.
Прошло несколько лет. Я ставил «Дни Турбиных» в Болгарии, в Софии. Эта была моя первая постановка за рубежом, и я мучился вопросом, как всю эту историю будут воспринимать. Умом я понимал, что любовь везде любовь, предательство — предательство, смерть везде смерть... Но в реальных репетициях — особенно поначалу — вся булгаковская система отношений как будто бы не соприкасалась с их нравами и жизнью. Я никак не мог зацепить их понятием «революция», глаза их оставались внимательными, но отстраненными. Они как-то вяло оправдывались: «Леонид, у нас в Болгарии революций не было...» Я вертел в руках большой красивый карандаш, который они подарили мне вместе с блокнотом, и вдруг этот довольно толстый «фирменный» карандаш я на их глазах переломал пополам, раздался хруст — открылись зазубрины перелома.
— Видите, что такое революция? Это вместо целого и красивого предмета два разломанных, разодранных, остро и агрессивно настроенных, заостренных куска... Прошли годы после премьеры, а болгарские артисты вспоминали эту историю с карандашом как некое эмоциональное действо, приблизившее их к пониманию «перелома» — всего того, что сопутствует революции, гражданской войне.
Тогда же, в период этих репетиций я попал на просмотр фильма Бергмана «Супружеская жизнь», и в эпизоде, где муж героини, — ее играла замечательная Лив Ульман, — сообщает ей о своем уходе из семьи, о том, что он ее не любит, Ульман кричит... И этот крик слился для меня с криком русской крестьянки, там, на Второй Квесисской, и я понял — крик, боль, любовь не имеют национальной принадлежности, не имеют границ ни во времени, ни в пространстве.
Не могу сказать, что моя жизнь в то утро, 20 октября 1994 года, в утро этого третьего крика — моего собственного — переломилась надвое, как иногда бывает, когда мы свою жизнь делим на «до» и «после». Хотя один мой ученый друг через какое-то время сказал: «Неужели ты не понимаешь, что тебе переломали ноги?» В каком-то смысле он был прав.
Другое дело, что «ноги» мне переламывали несколько раз в жизни, но так больно, с точки зрения эмоционального восприятия, не было никогда. Чужие люди ворвались в мой дом, в мой мир.
Как ни странно, вспоминая «переломы», один эпизод, который вообще может показаться и не таким уж значительным, я тоже отношу на счет тяжелых для меня ударов. Это, когда мне запретили репетировать пьесу по «Стройбату» С. Каледина. В то время, — где-то в конце восьмидесятых, — когда цензура в стране была уже практически отменена, это выглядело откровенной дичью, хотя многими воспринималось как естественная реакция на остроту во взгляде на армейскую тему. Но главным было не это. По крайней мере для меня как для Главного режиссера театра.
«Павел I» был первой моей работой в Театре Армии, когда я вернулся туда в качестве Главного режиссера. Вскоре появился спектакль «Боже, храни короля», где другая группа артистов сумела создать другой ансамбль, иного, камерного свойства, и это хорошо гармонировало с масштабным «Павлом». И репертуарно все шло гармонично — русская классика, западная пьеса, позволявшая размышлять о проблемах, затрагивающих военную службу, понятие патриотизма для послевоенного поколения. И все замечательно выстроилось бы, если бы на сцене театра появился «Стройбат» с его остросовременной темой, касающейся самой болевой армейской проблемы, — дедовщины. Еще до выхода спектакля газеты писали о том, что «Стройбат» в Театре Армии — это нечто долгожданное, знак движения вперед. Большая группа молодых артистов и режиссеров была воодушевлена, замечательно шли репетиции и... Продолжения не последовало.
Этот перелом был особенно болезненным потому, что в связи с ситуацией вокруг «Стройбата» в коллективе образовался раскол. Если во время первого обсуждения был один голос «против», то второе обсуждение было более «подготовлено», и против будущего спектакля выступила небольшая, но весьма значимая группа ведущих артистов. Неискренность в самой атмосфере театра — вот что стало для меня ударом. Пробоину в репертуаре мне по-настоящему ликвидировать не удалось. Театр начал хромать. Так, казалось бы, на излете «прошлого» времени его щупальца в виде цензуры достали меня и сделали свое дело.
Тогда, в 1994 году театр сделал попытку, — надо отдать должное коллективу, — изменить в принципе сущность руководства в театре и учредить институт Художественного руководителя театра как первого лица. Коллектив не протестовал против ведомственности как таковой, но понимая, какие задачи встанут перед театром в ближайшие годы, труппа просила внести коррекцию в состав административного руководства: пригласить в театр коммерческого директора, специалиста-менеджера, сменить извечный «политотдельский» мундир на одежду, соответствующую театру как художественному организму. Однако, усилия оказались тщетны. На встречах с представителями Министерства эта идея все больше и больше размывалась и впоследствии устами бывшего, — сколько их уже было, бывших, — заместителя Министра было заявлено по-армейски четко и непреклонно: Театр — Армии, и во главе должен быть военный человек: «Встать! Смирно. Равняйсь!»
И опять нас выстроили. И как бы ни менялось время, я абсолютно убежден, к главному режиссеру этого театра постоянно будут предъявляться определенные и весьма специфические требования, и опять будет неправда.
Что поделаешь, ведомственный театр — это свои сложности. Вспоминаю постоянные разговоры, пересуды о проходивших через театр полковниках, подполковниках и майорах — персонажах, воспитанных политорганами. Надо сказать, встречались среди них люди по-настоящему интеллигентные, понимавшие двусмысленность своего положения, пытавшиеся и хотевшие понять и полюбить театр не по назначению и приказу. Были и такие. Но их было мало. На моем пути стояли другие. И решение об уходе из театра было для меня обусловлено, прежде всего, внутренней невозможностью продолжать встречаться с моими так называемыми коллегами — я имею в виду военно-административное руководство театра. По простой причине — нельзя сотрудничать со лжецами.
А внимание со стороны Министерства обороны в те «горячие» дни было немалое. Ко мне беспрерывно приезжали, передавали знаки сочувствия со стороны высшего руководства. Я был принят заместителем Министра А. Колошиным, мне обещали поддержку в будущих начинаниях и собирались максимально быстро разобраться в той нездоровой криминальной обстановке, которая сложилась вокруг. Но как только по настоянию врачей я оказался в больнице, все как бы само собой обрубилось. Шло что-то вроде расследования, работала специальная комиссия Министерства, решались и готовились какие-то постановления по театру, и при том ни разу ни один человек оттуда не позвонил мне домой, не навестил меня в больнице. Я почти физически, не общаясь ни с кем, начал понимать: там не сильно обеспокоены, вернусь я в театр или нет. Вскоре по этому невниманию я стал ощущать нежелание, причем, даже принципиальное нежелание каких-либо перемен, без которых не могло быть и речи о том, что после больницы я снова появлюсь в театре... Все возвращалось на круги своя.
Я написал заявление.
Оглянувшись…
Самое время сказать несколько четких слов в собственный адрес. Вел ли я себя профессионально? Можно ли было сотрудничать с начальником театра, который плетет интриги за твоей спиной? Десятки, сотни репертуарных театров в России жили и живут в такой ситуации. Конфликт между главным и директором стар, как мир, и вполне типичен для репертуарного советского театра. Но я размышляю о подлинном профессионализме. Конечно, художественный руководитель театра и директор должны быть в одной упряжке. «Команда» — это условие работы, и этим условием я совершенно пренебрег на посту Главного в Театре Армии. Может быть, «школы» не хватило? Ведь двадцать пять лет, что я работал очередным, мне постоянно приходилось приспосабливаться к той или иной ситуации. А кроме того, в Театре Армии, — и я знал это очень хорошо, — ни к какому Главному начальник не подбирался. Если не получался тот или иной союз, уходил художник, военный — оставался. Так было всегда. Нечто такое, кажется, произошло с Ростиславом Горяевым: «Вас не устраивает начальник? Можете уходить».
Когда вскоре после того, как я пришел в театр, тогдашнего начальника, — полковника А. Ченцова, с которым у меня сразу сложились доверительно-уважительные отношения, — убрали, было ясно, что на смену пришлют человека в каком-то смысле «не случайного». Все эти кадровые манипуляции со мной не согласовывались. То есть меня просто уведомляли, ставили перед фактом. Ведомство военное. Приказы не обсуждаются. Не знаю, какие ставились перед новым начальником задачи, но сейчас, на определенном временном расстоянии, ничего кроме чувства гадливости в связи с этим сотрудничеством не возникает. Это я виноват, компромисс — была моя позиция. Я сосуществовал с подлостью.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|