|
Об одном несостоявшемся худсовете 2 глава
Я поставил спектакль, который чуть ли не девять лет шел на аншлагах, и по поводу которого я получил огромное количество рецензий, бесспорную победу на подмостках Малого театра, так что даже враждебно относившейся ко мне в тот период Царев, посмотрев спектакль, назвал его блестящим. А Варпаховский пришел ко мне за кулисы и сказал: «Всеволод Эмильевич Мейерхольд ставил «Свадьбу Кречинского». II акт у него не получился, а у вас вышло».
Цветок в горшочке
Мне было четыре или пять лет, и я помню, что лежал в своей кровати, а рядом в комнате всю ночь горел свет, и я все спрашивал, почему горит свет в комнате. Прошли годы, и эта картина, — лампа с оранжевым абажуром, отец, сидящий за столом, ночью, одетый в «тройку», перебирающий какие-то бумаги, — картина эта не отступает. .. Ждал, конечно. Ждал... Мы жили в доме «красной профессуры», — это такой минский «дом на набережной», — и каждую ночь кто-нибудь из соседей исчезал. На нашей лестничной площадке жил математик, профессор, еврей, вместе с женой бежавший из Венгрии. Я звал его «дядя Бурстын». Бурстын — была его фамилия. Сначала ее произносили вслух, громко, потом шепотом, потом не произносили вовсе, а я все спрашивал, где «дядя Бурстын»...
Не понимал ничего, не понимал. И школу закончил, и в институт поступил, и даже задним числом не смогу сказать, что узнал и понял. Ничего не знал, ничего не понимал, и очень долго...
В Куропатах, когда убивали, — экономили. Ставили двух человек рядышком, и одним патроном убивали. Расписывались за определенное количество патронов. Количество людей, которых следовало убить, значилось в разнарядке. Существовала технология убийства. И составлялась смета.
Когда мы узнали — прочитали и услышали, — что с 1917 года по какой-то там год было уничтожено, погибло — голод, война, ГУЛАГ — по одним данным шестьдесят, по другим сто миллионов людей, которых называли советскими — а были они просто людьми, — то неизвестно, что нужно сделать, чтобы осознать саму эту цифру. И возможно ли это вообще?..
Прикасаясь к истине, каждый из нас — не скажу в этом смысле ничего нового — должен пережить и усвоить общеизвестное как открытие. Собственное. Ведь у всего, что происходит в нас и вокруг нас все последние годы, — своя генетика. Народ, в исторически короткий период истребленный на треть! По меньшей мере, на треть. И все, что происходит, происходит от того, что твердой почвы под ногами у нас нет. Бездна разверзлась — тогда. И что мы делаем сейчас? Карабкаемся.
Россия — страна, пережившая геноцид. И от этого не уйти, не заглушить никакими маршами и гимнами, никаким телевизором. Ни один народ в мире не подвергался такому безжалостному уничтожению — и в таких масштабах — собственными правителями. Геноцид физический и геноцид нравственный. Сколько поколений должно пройти для того, чтобы Россия выздоровела?.. Ведь если честно признаться, мы продолжаем жить в каком-то искаженном мире. Иначе и быть не может в стране, которая уничтожила церковь, уничтожила Бога, уничтожила справедливость, — и не покаялась. Покаяния, очищения не было. Не было попытки.
Сколько должно пройти времени, чтобы проросла «новая трава»?.. Та трава, что растет на нашей земле сейчас, — она «трава могильная». И то, что народ, живущий на этой земле, не может быть здоров, это так понятно, так объяснимо.
... Похороны Сталина, дежурю ночью в институте. Все комсомольцы, все активисты — а я был активист, — назначаются в ночные дежурства. И пятого марта я беру в руки единственный цветок, который был в нашей коммунальной квартире, — цветок в горшочке, — и иду с ним на площадь, чтобы поставить к постаменту Сталина...
Друзья мои поехали в Москву, а один вернулся со сломанной ногой. Это случилось на Трубной площади.
Я не поехал. У меня не было денег и я не мог оставить маму...
2003 г.
Прыжок с шестом
Никогда не прыгал с шестом, но могу представить, каких усилий требует взлет. Профессия режиссера не предполагает уровня, с которого проще было бы дотянуться до планки. Прыгать приходится с земли. Каждый раз. Опять надо брать в руки шест, долго к нему примеряться, — и чтобы руки «схватились», и чтобы захват и опора пришлись поточнее, и чтобы шиповки не подвели, и толчок случился, а разбег — это само собой... И вот режиссер: ну, поставил сто спектаклей, двести, тысячу. И что? Что с того? Тебе, что, дальше будет легче? Работа пойдет быстрее? И снова перед тобой артист. В нем нужно возбудить необходимую энергию, чувство, мысль, помочь обрести свободу жизни в образе. Опыт, конечно, позволяет не пугаться, не торопиться, по крайней мере, избежать «судорог». Старый опытный врач обязательно вспомнит нечто, что поможет ему поставить диагноз — когда-то где-то он встречался с подобным. Так и режиссер, который с годами проходит «свои университеты». Это в каком-то смысле постановка дыхания. Но не решает проблем, а подчас и вредит. Читаешь великих. Феллини. Бергман. Один сравнивает свою работу с капитанской задачей — заставить матросов куда-то плыть. Другой сокрушается — как сделать, чтобы артист заволновался в связи с кровопролитием, например, во Вьетнаме. Везде одно и то же. Многие из наших ставят сейчас за рубежом. Правда, в разных театрах и в разных странах. Один спектакль — это чаще всего эйфория: стороны не успевают надоесть одна другой или обнаружиться. И то про работу Анджея Вайды в «Современнике» ходили легенды. Там быстро разобрались: «Вайда — не Вайда: что я здесь делаю?» Но я пытаюсь уловить некую суть профессионального «кошмара», я бы сказал. Суть профессии в трудную минуту. Нужна воля. Нужен характер. Нужно простое человеческое упрямство. Чувство преданности делу, что ли. Но это уже мотивы. Это другое. Из области идеалов. Об этом можно и писать, и красиво говорить. И, правда, много написано, много сказано. Все-таки, прежде всего нужен характер. Ведь практически не бывает спектакля, когда не хотелось бы убежать. Просто сбежать, удрать, дезертировать. Солдаты знают, что это такое. Но тут-то не война, под трибунал тебя не поставят.
Ну, ладно — это чересчур. В самом деле, дезертирство — плохо. А хотя бы не прийти на репетицию. Пропустить. И не одну. Несколько. Черт возьми, я люблю свое дело. И в конце отпуска, если не в середине, чаще всего уже скучаю по репетициям. А ведь и в первом своем спектакле, и вот сейчас, через тридцать лет, обязательно наступает момент — улететь бы на край света. От чего это зависит? Трудно сказать. Может, расположение звезд, накопление усталости, адреналина, сжатых недоношенных, невскрытых противоречий. Когда, кажется, неизвестно, отчего возникает агрес сия. Вполне миролюбивый, покладистый артист вдруг «показывает зубы». И наоборот, — добрее всех становится тот, другой, что с самого начала был особенно раздражен. Иногда это как стихия, распространяться мгновенно, принимая уже скандальные формы... Тоска! Такая тоска охватывает душу. Такой несправедливой кажется жизнь и судьба. Какими кошмарными людьми предстают твои коллеги-актеры — пустыми, лживыми, безразличными, корыстными, предателями, отступниками. До чего же тяжело оставаться режиссером в такие минуты. Но еще неизвестно, что думают в это время артисты. Как, наверное, трудно им быть артистами. Ведь, кажется, можно все иначе, так же бывало в свое время, — и текст как-то укладывался, и мизансцены не самые плохие находились, и какие-то места, вроде, прилично звучали. Что же за мерзкие это люди — режиссеры. Постоянно недовольны, дразнят, царапают. Ну, что они все лезут и лезут. Придираются... Да, с этим накушаешься по макушку. Не дает нормально существовать. Ему нравится унизить, называть это помощью. Хватит, нет. Пора его послать.... А то молчит. Специально. Не придирается, — а бултыхаешься, как цветок в проруби. И так и этак. А ему все хорошо. Вот совсем ничего не делаю. Даже хвалит, посматривает одобрительно. Ладно, не буду учить текст. Вообще — «как пойдет», и всё... И хватит с него. Был у меня такой доктор, все заставлял принимать лекарства. Отравил вконец химией. Ему-то наплевать, не он же травится. Ему лишь бы рецепт выписать, а то, что он все внутренности потравил, так не его же. А слово скажешь, в ответ монолог: «Вам, голубчик, надо успокоиться. Гулять побольше. Мед перед сном с теплой водой». Тоже мне врач. Дерьмо, а не доктор. Что это за доктор, если он лекарство толком не может подобрать. И это верно. Найти врача, которому веришь, — дело случая. А уж артист и режиссер... Как здесь быть? Воля нужна, — говорила Мария Осиповна Кнебель. Дисциплина — настаивал Михаил Иванович Царев. Это очень интересно. Проработав в театре десятки, так и хочется сказать, сотни лет, эти корифеи — разных школ и вероисповеданий — на закате жизни полагали главными свойствами профессии простые понятия — волю и дисциплину. Как же они были правы! Нарушить дисциплину невозможно! Хотя иногда это надо сделать, чтобы просто выжить. Вы представляете себе человека, который десятилетиями безупречно владеет собой и волево решает все, с чем сталкивается в жизни. Урод! Разве Наполеон не знал минут страха и слабости?! Разве ему не хотелось убежать на станцию и сесть в первый попавшийся поезд? Замечательный хирург Амосов, сделавший сотни сложнейших блестящих операций, описывает ужас, страх, немощь, грубые врачебные ошибки, кончавшиеся смертями... Как ни грустно, это тоже жизнь. Каким врачом был доктор Астров? А доктор Чехов? Помните, у Астрова мальчик умер под хлороформом. Проходят годы, а он не может забыть.
Какие операции проваливаем мы! Как подчас устаем! Сколько перед нами проходят людей — артистов со своими судьбами, проблемами, несчастьями, заботами. Со своей ленью, хитростью, легкомыслием, дурашливостью, пьянством, амикошонством, хвастовством, самоуверенностью, самовлюбленностью, комплексами, страхом провалиться, ужасом перед зрителем, друзьями и любимыми. Все мы люди. Связаны одной веревкой. Везде. Во всех странах. Такая кухня или другая. Восемь ассистентов. Ни одного. Там режиссера подвозят на «Рено». Здесь едешь на трамвае. Прогуливаешься по бульварам до театра. Хороший вариант. Приезжаете, уже когда раздавили в метро. В один конец — полтора часа... Много денег. Мало. Лучше, конечно, когда много. Хороший директор. Мерзавец. Лучше, когда приличный, а все кончается теми минутами, часами, днями, когда ты и артист — и больше никого в мире. Автор еще, как часть крови, в составе крови должен быть, если автор настоящий. Вот тут весь твой мир, все твое, весь ты — что ты есть, то и есть. Тут и воля, и жизнь, и дыхание, и любовь, и смерть. Конечно, хочется, чтобы было гладко. Без сучка и задоринки. Но надо знать. Надо помнить. Без сучка и задоринки не бывает. Нигде, ни в одном театре мира. И наша профессия — это минуты счастья, вдохновения, полета, когда мы чувствуем блаженство свободы, когда физически почти осязаем рождение новой материи и буквально сливаемся с душами артистов, светом, музыкой, пространством, и неизбежность расплаты за все это — тоже наша профессия.
Конечно, надо, необходимо воспитывать в артисте, в режиссере некое восьмое или сто восьмое чувство. Не сразу скажешь, как оно должно называться — осязание, обаяние, свойство. Что-то вроде запала. Такой заряд, чтобы выдержать. Выстоять. Иногда длительного действия. Кстати, самолюбие помогает. Ну, не чересчур, не гипертрофированное. Ну, чтобы бояться провала и чтобы стыдно было угаснуть. И чтобы карабкаться до конца. Чтобы наверх, сколько можешь... Например, пойти от Фрейда. Страх — это инстинкт. Вот как сделать, чтобы артист и режиссер боялись провала? Неуспеха. Как сделать, чтоб не привык? Не свыкся. Ну, лучше играю. Хуже. Все равно не «первач». Не заметят. Вот жуткая, непреодолимая болезнь. Это непобедимо. Непобедим цинизм. Апатию можно растрясти. Встряхнуть. Нажать на больное. Увлечь. Опущенного — не поднять. А они есть везде. Как и ленивые. Как и обманщики. Как и прекрасные, нервные, тонкие, ранимые, смешливые, простодушные, добрые и просто очень талантливые артисты. И те и другие есть везде. И везде режиссеру и артисту нужны воля и дисциплина. Конечно, помимо умения играть и ставить спектакли.
7992 г.
«СМЕРТЬ ИОАННА ГРОЗОГО»
Ощущение необходимости ставить «Смерть Иоанна Грозного» возникло сразу же после прочтения пьесы. Было это во время подготовки к экзаменам в ГИТИСе. Судьба подарила мне редкое счастье — осуществление студенческой мечты.
Граф А. К. Толстой был человек сложной судьбы. Как пишут критики, он стоял на позициях конституционной монархии. Но написал пьесы, полные ненависти к тирании, к самодержавию, полные веры в будущее России. «Человек и народ, судьба человеческая — судьба народная» — пушкинские слова о содержании истинной драмы.
И трилогия А. К. Толстого — об этом.
Казалось бы, что «Смерть...» — пьеса о царе. Из десяти картин только одна — народная. Остальные — дворец, дом Шуйского, дом Годунова. Но именно эта единственная — эпицентр. Смысловой. Эмоциональный. Ведь вся дворцовая жизнь — судьба престола, борьба за власть, смертельный страх и животная злоба придворных — все это меркнет по сравнению с главным: Россия в беде. Голод. Мор. Страдания. Как же мелка на фоне всего этого дворцовая смута. Как же велик народ, переживший не одного царя, прославивший Россию трудом, ратным делом, благородством духа и смелостью ума. Вечен народ. И смертна власть, если она крепится на его страданиях. Хотел или нет того граф Толстой, но эта его мысль делает пьесу трагедией народной в самом высоком, «пушкинском» смысле слова.
Написанная в эпоху самодержавно-бюрократического строя, пьеса вольно или невольно разоблачала царизм, самодержавие и весь государственный аппарат царской России. Недаром царская цензура неоднократно запрещала ее постановку...
Эпоха Ивана Грозного. Сложнейший, драматичнейший момент в истории России. Грозный у А. К. Толстого — фигура мощная, вобравшая в себя трагические противоречия времени. Сила, могущество, ум, страсть — и распад, фанатизм, подозрительность, изуверство. Сила неограниченной власти. Власти на крови. И ее итог. Ее неотвратимый конец. Возмездие за содеянное — неминуемо. Иван бежит от суда. И гибнет. Дело здесь не в хитрости Годунова, не в «Кириллином дне» — в суде собственной совести, от которой не убежишь.
Совесть. Суд совести. Возмездие за бессовестность. Это всегда волновало русскую литературу.
И еще. Трагедия Толстого — это призыв к гражданским чувствам людей. Призыв к ответственности за судьбу не только личную. Ведь Грозный расцвел не в вакууме.
Личность ответственна перед обществом. Личность ответственна перед своей совестью. И нет оправдания тем, кто личные интересы ставит выше интересов народа. Раскрывая трагедию далеких времен, пьеса призывает нас к бдительности, к высокой гражданственности. В этом ее современное звучание.
Тревогой и болью наполнены его размышления о России, о ее прошлом. И верой в ее силы. А. К. Толстой разоблачает произвол, самовластье и низко кланяется тем, кто в тяжкие годы сохранил благородство и мужество.
«Да поможет Бог и нам изгладить из сердец наших последние следы того страшного времени, влияние которого, как наследственная болезнь, еще долго потом переходило в жизнь от поколения к поколению. Простим грешной тени царя Ивана, ибо он не один несет ответственность за свое царствование, не он один создал свой произвол, и пытки, и казни, и наушничество, вошедшее в обязанность и в обычай. Эти возмутительные явления были подготовлены предыдущими временами, и земля, упавшая так низко, что можно смотреть на них без негодования, сама создала и усовершенствовала Иоанна подобно тому, как раболепные римляне времен упадка создали Тибериев, Неронов и Калигул.
...Помянем добром тех, которые, завися от него, устояли в добре, ибо тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самая честь и человеческое достоинство почита ются преступными нарушениями долга! Мир праху вашему, люди честные! Платя дань веку, вы видели в Грозном проявление божьего гнева и сносили его терпеливо, но вы шли прямой дорогой... и жизнь ваша не пропала даром... ибо ничто на свете не пропадает, и каждое дело, каждое слово и каждая мысль вырастает, как дерево, и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего».
При всех наших увлечениях собственными замыслами и решениями мы не имеем права переступать через духовную исповедь автора трагедии, через его сердце.
«В эпоху! В эпоху! Не в Бахрушинку, а в историю! В первоисточники! В самую дальнюю, самую подноготную правду!»... Эта заповедь моих учителей — Алексея Дмитриевича Попова и Марии Осиповны Кнебель — стала точкой отсчета.
Сразу же начались вопросы... Как жили? Что ели? Где спали? Как передвигались? Во что одевались? Как стриглись? Как хоронили? Молились? Убивали? Долго ли жили? Что было модно?.. Архитектура. Покрой платья. Фактура материалов, жилья. Атмосфера.
И основной принцип решения: исторический спектакль не должен быть музейным.
Но — прочь от вульгарных аналогий. Борьба — с точки зрения средневековья. Искать правду того времени.
Летописи, воспоминания современников Грозного, его переписка с Курбским донесли до нас свидетельства чрезвычайно любопытные. При первом прикосновении к эпохе может родиться ощущение какого-то постоянного кошмара, в котором пребывала Россия в те времена. Современников Грозного впечатляло то, что сильнее всего действовало на ум и сердце. «Забавы» Александровской слободы: один затравленный медведем боярин, например, «перешибал» все иные впечатления. Да и письма Грозного Курбскому — это сплошные оправдания своей жестокости и тирании, это фанатическое утверждение своего божественного происхождения. Но все же было бы неправильно решать спектакль, исходя только из негативных сторон времени. Сейчас мы обязаны увидеть: в том и состоит величие народа, что в самые черные, самые безудержные годы мрака и реакции его духовное богатство не скудело. Русская иконопись и зодчество, песни и былины, бесстрашие и мужество воинов в борьбе с иноземными врагами — вот моральный потенциал народа в эпоху Ивана Грозного.
А эпоха была страшная. Ко времени, отображенном в пьесе (1584 год), уже не было опричнины. Но это чудовищное порождение Грозного еще не ушло в историю. Еще пугает Годунов Битяговского Малютой Скуратовым — «кровавой собакой», по словам народной песни. Еще успевает Иван за две недели до смерти отрубить голову Сицкому, посмевшему иметь свое мнение. Еще царствуют в России рабский страх и подозрение — основные черты эпохи. И никаких нравственных законов. Исступленная религиозность в соединении с беспримерной жестокостью. Тысячи невинно убиенных, но зато по каждому внесен вклад в церковь и каждый вписан в синодик.
Когда распределялись роли, встал вопрос о возрасте бояр. И выяснилось, что самыми старыми среди них были Иван Грозный и его родственник Захарьин-Юрьев. Грозному было пятьдесят четыре года, а Захарьину около шестидесяти лет. Вокруг же все были просто молоды: во-первых, люди вообще мало жили, во-вторых, бояре, например, многие погибали — или на войне, или от рук палачей. Это тоже было своего рода открытием для нас, так как по традиционному распределению ролей на сцену выходили малоподвижные, с бородами до пят старцы и начиналось, по выражению А. Д. Попова, «великое боярское сидение».
И, наконец, главное, что определяет позицию театра в оценке эпохи — решение и концепция роли Ивана IV. Историческая наука о Грозном — это беспрерывная борьба мнений, в целом приходящих все-таки к одному выводу: если начало царствования Ивана IV можно характеризовать как прогрессивное явление в истории Русского государства, то далее, начиная с 1560 года, — это цепь, глубочайших ошибок и преступлений, которые привели Россию к крайне тяжелым последствиям. Вот что написано в последнем академическом историческом сборнике: «Тяжелое наследство оставлял Иван IV своим преемникам: разоренную, закрепощаемую деревню и обезлюдевший город, пустую казну и вконец оскудевшее воинство, беззаконие и произвол в судах и приказах, многочисленных врагов за рубежом и недовольство внутри страны, гро зившее, как заметил один современник, разразиться всеобщим восстанием».
А вот краткие высказывания крупнейших русских историков:
«После 1560 г. нет в действиях Ивана ничего, кроме казней, пыток, опал, действий разъяренного гнева, взволнованной крови, необузданной страсти» (Н. К. Михайловский).
«Вот его жатва: собственноручное убийство, убиение младшего в Угличе, самозванство, ужасы смутного времени! Нет оправдания страшному образу» (С. М. Соловьев).
«Вопрос о государственном порядке превратился для него в вопрос о личной безопасности, и он, как не в меру испугавшийся человек, начал бить направо и налево, не разбирая друзей и врагов» (В. О. Ключевский).
Но было бы неправильно и неисторично решать образ Ивана IV, исходя только из соображений разоблачительных, так как при всем том история признает в нем личность незаурядную. В этом смысле очень интересна и поучительна мысль В. Г. Белинского: «Есть два рода людей с добрыми наклонностями: люди обыкновенные и люди великие. Первые, сбившись с прямого пути, делаются негодяями, слабодушниками, вторые — злодеями. И чем душа человека огромнее, чем она способнее к впечатлению добра, тем глубже падает он в бездну преступления, тем более закаляется во зле. Таков Иоанн: это была душа энергическая, глубокая, гигантская... и в падении своем обнаруживает по временам и силу характера железного, и силу ума высокого».
Я думаю, что характеристика Белинского в конечном счете ближе всего к образу Ивана, написанного А. К. Толстым, потому что вбирает в себя всю диалектику характера и лишена как сплошного очернительства, так и антиисторической абсолютной реабилитации и восхваления, которыми грешили некоторые наши литераторы.
Постановка исторического спектакля выдвинула перед коллективом ряд серьезных задач. С одной стороны — нужно было совершить «прорыв» в эпоху, с другой — преломить все через глаз и сердце современного человека, артиста, режиссера. Должен был глаз заостриться — стать скальпелем. Современная драматургия как-никак имеет больше точек соприкосновения с каждым из нас, и то мы ухитряемся быть театральными и фальшивыми. Здесь же
XVI век, помноженный на XIX (автор) и конец XX (постановка). Плюс белый стих — особая сложность.
Просто поразительно, как начинали репетировать актеры! Именно в историческом спектакле фантазия и воображение артиста прежде всего направляются по руслу театральному, а не жизненному. Эмоциональная память подсказывает ему ходы, виденные когда-то в театре или кино, или вычитанные из книг. Поэтому мы старались создать такой режим работы, когда ни я, режиссер, ни актеры не имели права приходить на репетицию без того, чтобы не продумать: а как было? Как то или иное событие могло происходить в жизни? И если это мало кому удавалось сделать дома, на репетиции мы беспрерывно занимались тем, что искали каждому слову, поступку персонажей жизненную мотивировку.
Еще интересно то, что обычно уже на первом этапе работы — при разборе пьесы этюдами — мы, режиссеры, стремимся окружить актеров атрибутами времени, а главное, какими-то основными элементами костюма. В работе над «Грозным» мне пришлось почти сразу же от этого отказаться, так как все стало толкать артистов в лапы «страшного зверя» — штампа. Но и репетируя в современных костюмах, артисты на первых порах разыгрывали «боярскую значительность», как будто все были в шубах, с посохами, а злополучные бороды свисали до колен. Белый стих толкал многих на псевдоромантическую декларацию, которая заглушала и подминала остроту авторской мысли. И здесь тоже предстояла упорная работа. Причем, в стихию штампа невольно попадал и я сам, хотя кроме эйзенштейновского фильма и однажды увиденного в провинции «боярского» спектакля не соприкасался с подобным материалом. Надо было беспрерывно воспитывать в себе и в коллективе бдительность на этот счет, надо было воспитывать вкус, стремление к существу.
По существу, ставилась задача заразиться, заболеть одним: я хочу сыграть боярина (или волхва, или царицу) так, чтобы он был прежде всего человек, а не абстрактный исторический персонаж. Мария — мать, жена, баба, а уж потом царица. Битяговский — затравленный, загнанный должник, спасающийся от тюрьмы, а уж потом дворянин. Бояре — прежде всего люди, человеки, а уж потом «величественные» бояре. Наконец, Иван — все, все, все... а уж потом царь. Подробности, подробности жизни — вот к чему надо было стремиться, а искать их в работе над пьесой было трудно, так как, к сожалению, у А. К. Толстого много ролей, так сказать, «функциональных». А подробность уничтожает трафарет. Прививать вкус к ломке трафаретов — это тоже стало принципом работы на каком-то этапе.
Но вскоре и в этом направлении мы почувствовали опасность. Наметилось резкое шарахание в противоположную сторону. Перестали играть бояр — стали играть профсоюзное собрание. Все правдиво: приходят, собираются, спорят, пиджачки поправляют, галстучки... Пластика идет — ну, просто «улица Горького» или новоселье в малогабаритной квартире. И никакого отношения к пьесе «Смерть Иоанна Грозного».
Нет, нельзя в пиджачках. Костюм и пластика — вещи неразрывные. Пластика — это часть психологии. А психология была иная. Тут уж ничего не поделаешь. И уровень внутреннего напряжения тоже чуть выше, чем на заседании месткома... Опять поворот назад... А потом опять... Так — от берега к берегу, из одной крайности в другую — постепенно мы приходили к общему пониманию материала.
Долго бились над первой картиной. «Боярская дума». Царь отрекся. Приказал выбрать нового. Царь Иван Грозный приказал. Немедленно. У автора — бояре сидят. Хотя сцена начинается со свалки, весь строй ее «сидячий». Обсуждают. Юлят. Оттягивают время, прощупывают друг друга. Большие, слегка резонерские монологи. Пахнет традиционной экспозицией, когда в уста действующих лиц автор вкладывает текст информационный, вводящий в курс дела. Отсюда возникает пресловутое «боярское сидение» в образах, толкающее актера на вещание, а не на борьбу.
И вот стали искать, как это могло быть... Значит, — была ночь. Ночью по тревоге все собрались во дворце. Наверняка ночь была бессонная, так как после убийства весь дворец, вся Москва находились в атмосфере ужаса и напряженного ожидания. Что дальше выкинет царь? Чем кончится? А уж ближние бояре — в крайне взведенном состоянии. Каждую минуту может что-нибудь случиться. Убийство. Заговор. Смерть... Стоп! Значит, может случиться смерть. Помимо проблем государственных, речь идет о жизни и смерти каждого из них. О жизни. И смерти. Я подчеркиваю это, так как сие обстоятельство накладывает на сцену, на людей особую эмоциональную нагрузку. Причем вопрос о жизни или смерти каждого из собравшихся решается и здесь, в Думе, и там, за стеной, где находится царь, потрясенный собственным преступлением и способный на все. Какое должно быть напряжение в сцене! Какие ритмы! Какая борьба! Уж тут не до «сидения в образах» или резонерства. Клубок змей! Клубок диких злобных зверей. Каждый следит друг за другом и держится спиной к стене, чтобы не ударили сзади. (А они были способны на все. Прямо в своих домах устраивали самосуды и вешали или разрывали своих врагов...) И разрядка — предложение Бориса: «Идти к царю». Это лучший вариант, в данный момент.
Конечно, в таком решении есть преувеличение. Мы сознательно шли на это, так как на каком-то этапе работы нам надо было почувствовать внутренний градус сцены. Поэтому мы уже не могли сидеть на местах: в сцене опрокидывались лавки. Так рождались рваные ритмы беспрерывного движения, напряжения, недоверия.
А пьеса в целом — это в конечном итоге разве не самый трагический вопрос: жизнь или смерть? Что значит, например, борьба за власть? За жизнь борьба. Что значит уйти от возмездия? Это значит сохранить жизнь! Что значит борьба тех или иных групп, тех или иных идей в этой пьесе? Это борьба страстей. Тогда решение каждой сцены или образа: не в чем твоя задача, но в чем твоя страсть. (Надо очистить это слово от «литературных» наслоений. Надо обнажить действенную сущность этого понятия — «страсть».) В трагедии нет будничных дел и конфликтов. В ней собрались политики. Царь и бояре — это так или иначе крупнейшие политики своего времени. Политика же — высочайшее столкновение страстей. Причем это вовсе не значит, что надо «рвать страсти в клочья». Это поверхностный взгляд. Чем сильнее страсть, тем сильнее духовная, интеллектуальная сосредоточенность человека и, вполне возможно, тем меньше ее внешнее проявление. Трудно представить даже, что чувствует Годунов в первой картине, во время ночного боярского совета. Что бросило его в тень, какая страшная пружина в нем, сколько напряжения, чтобы не «выстрелить» собой, не сорваться, не закричать... И в финале Годунов не просто стремится к власти. Если расшифровать его состояние — он так ненавидит Грозного, что физическую потребность растерзать его ощущает. Интересно, что в этот момент он, боясь обнаружить свои
чувства, наиболее «искренен», наиболее дружествен к Ивану. И Грозный в конце — к Годунову нежнее всех. К нему тянется перед смертью. И если Годунов, весь спектакль развиваясь и формируясь, в финале придет к убийственной фразе: «Кириллин день еще не миновал», — тогда как же он это произнесет! А внешне наверняка все наоборот. Потому что — страх. Надо скрыть. Искать «дружеские» мизансцены. И тогда потрясает предательство.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|