Сделай Сам Свою Работу на 5

И ПРОЧИЕ СОВЕТСКИЕ НАРОДЫ 4 глава





Через несколько месяцев Андрея снова забрали в "трудармию", и двое его детей остались совсем одни. Соседка из переселенцев не могла взять их к себе, потому что ее семья была на грани смерти. Предостав­ленные себе, дети пробивались, как могли: летом ели степных чере­пах, весною питались сусликами, которых можно было изгнать из нор водою, осенью собирали колосья на стерне. Частенько зерно у них отнимали и отправляли его на убогую колхозную птицеферму. Зимою, одетые в лохмотья, ходили они по редким в этих местах русским селам просить подаяния. Одни их оскорбительно выгоняли, другие жалели. Мальчишки били, обзывая "фрицами". Голод заставил их быстро нау­читься говорить по-русски, чтобы никто не узнал, что они немцы, а по-казахски просить милостыню они уже научились.

Такой была участь советских немцев в "новых районах", отведен­ных Сталиным и его кликой на бесконечных азиатских просторах. Такова была цена "государственной помощи", которую им в Указе обещали "оказать".

Но это были только цветочки. Ягодки - горькие, ядовитые, взращенные в бесконечных садах ГУЛАГа, - ожидали де­портированные семьи в начале 1942 года, когда "по мобилизации" через военкоматы мужчин отправили в советские концентрационные лагеря. За высокие колючие заборы, под надзор вооруженной охраны и конвойных собак.



 

МЕЖДУ ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ

"Трудармия" для немецких мужчин и женщин - это был способ заключения в концентрационные лагеря невиновных людей без со­блюдения элементарных юридических процедур с целью изоляции их от общества как" потенциально возможных пособников врага". Тот же, что и при депорта- ции, метод наказания за гипотетическое, реаль­но не существующее "преступление".

Но видимость "законности" соблюдалась: вместо ареста - "мобили­зация" через райвоенкоматы, вместо приговоров суда - Постановление Государственного Совета Обороны "О мобилизации граждан для рабо­ты в промышленности", вместо фактического определения "заключен­ный" - термин "трудомобилизованный такой-то". В обращении к нам звучало благородное слово "товарищ" и в "зоне" создавались даже партийные и комсомольские организации.



На деле же - это были типовые лагеря для особо опасных преступ­ников: три ряда колючей проволоки, вышки с вооруженной охраной, мощные лампы освещения, прожектора. Рельсовый перезвон часовых в ночи, бегающие по проволоке сторожевые собаки. И строжайший лагерный режим. Изуверские детали его: ежевечерние поверки, пред­праздничные "шмоны" - обыски личных вещей в поисках "орудий убийств", остриженные под нуль головы. Подъем, развод на работу, конвой с винтовками наперевес и традиционное предупреждение: "Шаг влево, шаг вправо - стреляю без предупреждения!"

Вот что в действительности представляла собой "трудовая армия", в которой до сих пор "не могут" разобраться в коридорах московских департаментов: за внешним камуфляжем они никак не хотят увидеть ее реальную репрессивную сущность, равную той, которая окружала "по всем правилам" осужденных "врагов народа", официально при­знанных жертвами сталинизма. Немцы среди них "не числятся", по­скольку формально их никто не судил и приговоров не выносил. Следовательно, говорят, и реабили-тировать их не за что. Ведь ни в чем не виноваты они... Вот какую абракадабру придумали тогда для не­мцев в "мозговом центре" НКВД!

Попытаемся проникнуть "внутрь" этого замкнутого, "хитрого" кру­га, чтобы устами вышедших живыми из этого ада, показать, что в действи-тельности происходило за трехрядными проволочными за­граждениями и цепью конвойных штыков. Ничто не должно было выйти оттуда во внешний мир. Все делалось - и до сих пор делается для того, чтобы замолчать существование смертных лагерей для честных и ни в чем неповинных советских людей неугодной властям нацио­нальности.



"Режим, "творчески" перенесенный на нас из лагерей для особо опасных преступников, выполнял важную задачу подавления челове­ческого достоинства, месть "политически неблагонадежному спецкон­тингенту", в обиходе начальства и вохровцев именуемому - "немчура", фрицы, "фашисты". Наши мучители знали, какие моральные муки доставляют невинным людям, и делали сие с поистине садистским удовольствием.

Но и это было далеко еще не все. Даже по сравнению с лагерями для заключенных, скудное питание в которых хоть как-то, но все-таки поддерживало животное существование невольников, в наших лаге­рях все было устроено так, чтобы люди полностью оказались за рам­ками биологической жизни, проще говоря - скорее передохли.

Если вы спросите, какой период из пятилетней жизни узников "трудовых" лагерей был самым тяжелым, то услышите однозначный ответ: годы 1942-ой и первая половина 1943-го. Бесконечно долгие полтора года, на которое падает основное число погубленных с по­мощью голода человеческих жизней. Не только в лагерях Бакалстроя НКВД СССР, где около 100 тысяч немцев строили Челябинский ме­таллургический комбинат и сходные с ним объекты Главпромстроя НКВД, но и в так называемых "контрагентских" лагерях НКВД, кото­рые были созданы при шахтах, рудниках, на лесоразработках, желез­нодорожных стройках и других объектах, всего в 25 ответвлениях ГУЛАГа в разных районах страны. Управлялся этот гибельный про­цесс одной рукой - рукой НКВД, от которого зависело жить нам или не жить.

С каждым месяцем 1942-го года питание в лагерях Бакалстроя становилось все хуже: хлеб выпекали с какими-то примесями, от чего он больше напоминал кусок глины. В "супе" не было ничего, кроме одной-двух крошек брюквы или турнепса. О жирах и мясе до середины 1943 года никто даже не помышлял. Рыба в супе присутствовала лишь в виде запаха, иногда - пары маленьких косточек. Это с поправкой на немецкий акцент называли словом "палянта" (баланда).

Хотелось бы мне хоть одним глазком заглянуть в архивы, увидеть нормы нашего питания в те гибельные полтора года: по сколько грам­мов на каждого нам причиталось. Не говоря уже о том, сколько этих граммов попадало в котел ввиду "неимения в наличии". Узнать, на самом ли деле массовая гибель "трудмобилизованных" во всех лагерях, а не только в нашем, была вызвана объективными причинами - пол­ным отсутствием продовольствия?

Сомневаюсь и ставлю, хотя и жестокий, но справедливый вопрос: почему же в таком случае не погибали от голода десятками и сотнями тысяч вольнонаемные и уголовники, хотя и им, конечно, приходилось нелегко?

Это ведь тоже факты объективные, от которых никуда не уйти!

На Бакалстрое голодной смертью умер примерно каждый третий, в других лагерях - не меньше. Были и такие места, где из нескольких тысяч "трудмобилизованных" в живых оставались единицы. Об одном из таких лагерей рассказал Иван Адамович Нагель, который живет в настоящее время в городе Фрунзе.

Глубокой осенью 1942 года после окончания строительства желез­ной дороги Ульяновск-Свияжск 25 тысяч немцев распределили по разным лагерям. Большинство попало на шахты Воркуты. Их группу под конвоем доставили в Молотовскую область, в район станции По­ловинка. Контингент, в котором он состоял, относился, судя по всему, к ведомству ГУЛАГа, занимающемуся железнодорожным строитель­ством. Их задачей было тогда - построить лежневую дорогу до створа сооружаемой в 25 километрах гидроэлектростанции.

Об устройстве хотя бы приблизительно сносного жилья ведомство никогда не заботилось. Так было на строительстве железной дороги Котлас- Воркута, и на стройке, с которой они прибыли после того, как к ноябрьским праздникам по проложенным рельсам пошли первые поезда. Там они жили, кто как мог: в палатках, шалашах, землянках, продвигаясь вслед за готовыми участками пути. Но это было летом.

Не изменили своей традиции управленцы из НКВД и в данном случае: всю зиму строители жили в палатках, в которых, несмотря на три железные печки, стоял адский холод. Спали на голых нарах, сделанных из зеленых, свежесрубленных жердей, сосульки от которых свисали до самого пола. Спать было невозможно, даже если на ноги поверх чуней натягивали рукава фуфайки и крепко завязывали на подбородке уши от шапки. Ночи напролет сидели у печек, спали кое-как, если, конечно, удавалось занять там местечко.

Известно, ни верхнюю, ни нижнюю одежду не снимали, в бане не мылись. Развели вшей, которые ползали прямо поверху в поисках "свежих" жертв. Ни днем, ни ночью не было от них покоя. Люди смертельно голодали, умирали, как выразился Иван Адамович, "пач­ками".

К весне 1943 года из 2 тысяч немцев осталось 600, и то к работе совершенно непригодных. Одни были истощены до предела, других свалила цинга и пеллагра. С каждым днем количество умерших уве­личивалось: людей косил авитаминозный понос. Подняться на ноги никто уже не мог, а неработающим больше 600 г хлеба выдавать не полагалось. Круг замкнулся.

Прокладка лежневки остановилась, задерживалось строительство ГЭС. Тогда из управления, а говорили, что будто бы даже из самой Москвы, прибыла комиссия, чтобы разобраться во всем на месте.

- Что вы нас мучаете? Лучше расстреляйте на месте сразу, если вам нужно от нас избавиться! - загудели узники этого лесного лагеря смерти, дневной рацион которых состоял, кроме хлеба, из "супа", на приготовление порции которого полагалось 17 г овощей.

Чтобы не кормить задарма непригодных к работе, истощенных людей, их "сактировали", как водилось в некоторых лагерях, и отпу­стили домой, в Сибирь и Казахстан, к семьям или родственникам, выдав на дорогу "сухой паек" из расчета 400 г хлеба в сутки - норма такая была для "этапируемых" - и несколько небольших рыбин.

Некоторые из отъезжающих, съев сразу все на месте, скончались, не добравшись даже до железной дороги. Многие умерли в неимоверно затянувшейся поездке, часть безвестно пропала. В лагере осталось только четыре тракториста, которые должны были - как только тро­нется лед - столкнуть в речку незахороненные трупы: больше чем полторы тысячи их свезено было за зиму к берегу. Ее название за полгода так и не мог узнать Иван Адамович по причине "военной тайны".

- Позже говорили, - добавил он к своему рассказу, - что парнишка откуда-то из немецких сел под Омском добрался все-таки до своей станции, встретил там ошарашенного его видом деда-односельчанина, попросился подъехать до села, где жила его мать. Дед уложил его на сани, довез, остановился перед домом, крикнул матери:

- Иди, возьми своего сына!

Удивленная, испуганная и обрадовавшаяся мать взяла его, невесо­мого на руки и унесла в дом, будто ребенка. Откормила и через два месяца его снова забрали.

Казалось бы, в контрагентских лагерях положение "трудмобилизо-ванных" немцев должно быть лучше, чем в тех лагерях НКВД, где в "зоне" и за нею царствовал один всемогущий жрец - винтовка. Ведь они получали одинаковую с вольнонаемными рабочую карточку, ели не из котелка, а в столовой из настоящих чашек. И все-таки массами умирали от истощения и болезней.

Секрет был прост, вольные отоваривали карточки "сухим пайком", иногда получали кое-что дополнительно, имели подсобное хозяйство, огород, старые запасы. Они могли заработать ведро картошки, бухан­ку хлеба на стороне. В конце концов, могли обменять на продукты вещи, что многие и делали, спасая семью и себя от голодной смерти.

Всего этого были лишены "трудармейцы", наглухо запертые в своих лагерях.

К тому же лагеря, как правило, располагались в такой глухомани, что они годами не видели других людей, кроме своих и вохровцев, их охранявших. И ставился этот "контингент" на самые тяжелые работы. Лесоповал, земляные работы, шахты, рудники, строительство - это был их удел и их судьба. Ветер, дождь, мороз, снег, пурга, таежный гнус были их повседневными спутниками, отнимавшими последние силы. Это уже как бы и не люди были, а обезличенный "спецконтин­гент", "рабсила", с которой не положено было считаться.

На такие размышления вывел меня рассказ Якова Павловича Вельмса из киргизского села Сокулук, в пятьдесят лет ставшего инвалидом.

В тресте Кизелшахтстрой, ведомстве, под которым он вместе с тысячами других "трудмобилизованных" пребывал в лагерях и работал на лесозаготовках, ежедневный путь до лесосеки составлял от пяти о семи километров. Идти надо было по проторенной в глубоком снегу узкой тропинке. В ранней предутренней темноте, след в след за мест­ным старожилом-десятником. Нередко тропинка пролегала по болоту, и неосторожный шаг в сторону заканчивался трагически для тех, кто не мог одолеть дорогу, обессилел в пути, покачнулся от слабости, хотел присесть в стороне или свалился рядом с тропою. Еще чаще, лишив­шись сил, оставались замерзать. Их поднимали, пытались тащить под руки, сами с трудом передвигая ноги, рискуя в любой момент прова­литься в болотную бездну.

- Оставьте меня здесь, я немного отдохну и догоню вас... – просил своих земляков несчастный затухающим голосом и опускался прямо в снег. -Идите, я вас догоню...

Возиться было некогда, сопровождающий подгонял и каждый торо­пился, чтобы до рассвета добраться до делянки, успеть выполнить дневную норму - восемь фестметров на человека - и до полуночи вернуться назад. "Без выполненной нормы из леса - ни на шаг!" Таким было железное требование начальника.

- Умри, но норму дай! - звучало оно в лагере. И давали - ценой жизни. На обратном пути надо было еще захватить окоченевшего, покрытого снегом солагерника, да помочь двигаться тем, кого вконец оставили силы.

- На санях в то место не добраться было, - грустно рассказывал Яков Павлович, - а в лагерь можно было вернуться только в "полном соста­ве". Живыми или мертвыми - неважно. Главное, чтобы "все" верну­лись. Часами, бывало, стояли мы перед воротами в ночной темноте. Уставшие, голодные, до костей промерзшие с дороги. Просили, умо­ляли впустить. Нет, нельзя, ищите недостающих! Вот и тащили на себе полумертвых и покойников.

В этой связи мне вспомнился рассказ Эльзы Яковлевны Комник, проживающей в эстонской Валге. Будучи в трудармии на лесоразра­ботках в Свердловской области слышала она о том, как расправлялись с теми мужчинами из немцев, которые не могли выполнить норму. Летом в соседнем лагере одного связали по рукам и ногам и раздетого оставили на ночь в лесу на расправу комарам. Распухшего до неузна­ваемости, в ссадинах и кровоподтеках на лице и теле от безуспешного катания по траве, его нашли, забившегося в кусты, где он пытался найти спасение от несметного числа бурых лесных кровопийцев.

Смерти никакого удивления и переполоха в лагере не вызывали. Они стали обыденностью. Не более того. Умирали десятками, сотня­ми, тысячами. Зимой покойников свозили к берегу реки, а весною вместе с заготовленными для сплава бревнами сбрасывали в речной поток, который уносил их вниз по течению. Об этом рассказывали не только бывшие "трудмобилизованные", но и дети, и внуки тех, кого нет уже в живых. Слушал я их и думал: нет, не о "случайностях" идет здесь речь. Сотни тысяч немцев умерло голодной смертью в лагерях НКВД, но ни одной могилы, ни одного кладбища вы нигде не найдете. В большинстве случаев даже не укажут, где было место "братского", сотнями в одной яме, захоронения.

На мой взгляд, это один из закономерных результатов того пре­ступно-равнодушного отношения к человеку, которое внедрил в со­знание нашего общества Сталин. Под "мудрым" руководством Великого Вождя мы напрочь забыли, что Человек - это величайшая из всех существующих ценностей. Не просто "живой организм", а непов­торимая личность! Позабыли, что преднамеренное, насильственное уничтожение человека - тягчайшее из преступлений! Мы привыкли к бесчеловечности, и годы Великой Отечественной войны на фронте и в тылу закрепили эту привычку. Сегодня, оглядываясь назад, понима­ешь, что не наша то вина, что иначе быть не могло. Индустриализация, чудовищная коллективизация, организованный голод, "обострение классовой борьбы" в годы ежовщины и позже, в годы бериевщины, войны, сопровождавшиеся борьбой с собственными народами... "Лю­бой ценой!" взять высоту на поле боя, если даже половина "личного состава" (нелюдей!) останется на ее склонах. "Любой ценой!" постро­ить железную дорогу или завод, когда эта цена могла бы быть мини­мальной, надо было только в два раза лучше кормить в два раза меньшее число людей...

У народов мира во все времена с должным вниманием и заботой относятся к ушедшему из жизни человеку. Общечеловеческая мораль не допускает кощунственного отношения к покойнику как к обыкно­венной, рядовой "вещи". Смерть - одно из священных таинств мира. Человек и после смерти своей остается ни с чем не сравнимой ценно­стью. Он продолжает жить в памяти потому, что был человеком! Не следовать этому важнейшему из принципов общечеловеческой мора­ли, традициям народов кощунственно и преступно! А сколько на на­шей памяти таких кощунств! Немцы-трудармейцы, без вины виноватые уже в том, что родились от немецких родителей, сбрасыва­лись в ямы и реки, как мусор, в те страшные годы. Тысячи - тысячи! - павших на поле боя солдат наступавшей Советской Армии остались лежать непохороненными в брянских, смоленских лесах, в Северной Карелии и даже в Ленинградской области? Все это явления одного порядка, глубинные причины которых идут от извращенной сталинской "морали"...

Сегодня люди, не знающие, к счастью, голода, спрашивают: неу­жели человек без еды умирает так скоро? Неужели в течение трех-четырех недель, получая 600 г хлеба в день, из цветущего, здорового он может превратиться в скелет? И даже умереть?

Утверждаю: да, может! Если его заставить половину суток физиче­ски трудиться. Если к этому добавить зимний холод. Да еще мораль­ный гнет, вызванный неслыханной несправедливостью. Достаточно один раз не поесть, и человек начинает меняться буквально на глазах. Это можно сравнить с костром: как только перестанешь подбрасывать в него дрова, он и гаснет. Так же угасает и человеческая жизнь.

Люди в лагерях таяли, сгорали, как спички. От недавно еще весе­лых, здоровых мужчин и парней оставались только тени. Дольше всех держались те, у кого кое-что оставалось в сидорах, кто был потеплее одет и обут, кому полегче досталась работа. Коренные сибирские и казахстанские немцы были оснащены лучше депортированных. У них, к всеобщей зависти, водились изрядные куски толстого, в четыре паль­ца, белого, с розовыми прожилками сала, на ногах были плотно ска­танные валенки и дубленые темные полушубки. Впрочем все это с первым "шмоном" перешло в руки охраны.

Голод, холод и одиннадцать часов интенсивной работы под неиз­менным и вездесущим "давай-давай!", вдохновленным пинком сапога, неумолимо делали свое дело. Люди уже не могли выполнять норму и автоматически переводились на второй и первый котел - тот же "пус­той" суп, но соответственно уже 600 г или 400 г хлеба. Что было началом конца. Полное изнеможение. Голод. Смерть.

Первыми умирали самые рослые и сильные: мизерные нормы пи­тания не могли обеспечить жизнедеятельность могучего организма. Они - как ломовая лошадь - работали и ели за двоих. Это соотношение было нарушено, и они уже не могли даже заработать себе третий котел, скатывались на второй, а затем и на роковые 400 г. На них было особенно страшно смотреть. Не поддающиеся худению части тела казались непропорционально большими по сравнению со всем осталь­ным. Огромная худая голова на длинной, тонкой шее, узкие, как у ребенка, маленькие плечи и длинные-длинные ноги. Одежда висела на исхудавшем теле, как на деревянном каркасе чучела. Вся эта не­естественная "конструкция" с трудом передвигалась, слегка раскачиваясь, готовая свалиться в голодном обмороке.

За ними в первые же месяцы лагерной жизни ушли люди интелли­гентного труда - учителя, музыканты, инженеры, научные работники, ценные специалисты. Их участь была особенно трагична. У этих людей не было рабочих специальностей, они ничего по-настоящему не умели делать из того, что от них требовалось.

Их ставили на самые тяжелые работы, нередко умышленно, чтобы вдобавок ко всему еще поиздеваться над "фрицевскими белоручками". Мне приходилось видеть их за этой работой. В некогда элегантных пальто с шалевым воротником, в шляпах и совсем не зимней обуви стояли они с лопатами в руках, окружив тачку или носилки, переми­наясь с ноги на ногу, не зная, с какого конца начать, ожидая, кто первым возьмется за ледяной лом, чтобы неумело тюкнуть им в мерз­лую землю. Были в их числе и люди поумелее, но непривычка к физическому труду, неспособность быстро приноровиться к новой ра­боте, к новому образу жизни привели к тому, что большинство из них даже при желании не могло выполнить рассчитанные на здорового и умелого работника производственные нормы. Они сразу сели на "смер­тный" паек.

Так в первые же месяцы "трудовой армии" фактически предумыш­ленно была вырублена почти вся немецкая интеллигенция - и та, которая выросла на местной народной почве немецкой автономии, и та, которая происходила от дворянских и разночинских отпрысков в обеих российских столицах.

600 г хлеба, второй котел - это было начало конца. Сначала с человека предательски сползали штаны, и он становился тонким и стройным, как в юности. С тела исчезало все, без чего организм еще может продлить свое существование - последние признаки жира, а затем и мышцы. Человек съедал самого себя, пока не оставались толь­ко истощенная кожа и кости. Но это еще не конец. Конец становится очевиден, когда наливается водою лицо, до блеска натягивается на нем бледная, без кровинки кожа, не по-человечески толстыми становятся ноги. Начало разложения белка. А главное - человека покидает жела­ние бороться за жизнь и даже есть.

Это уже не только не работник, но и не жилец. Если не убрать его вовремя из барака, то он умрет прямо на нарах. Возможны "злоупотреб­ления" с принадлежащей ему пайкой хлеба. Поэтому их, смертни­ков, помещали в специальные бараки, официально именуемые ОПП - "оздоровительно-профилактическими пунктами", а в лагерном наре­чии - "райскими воротами". Ясно куда - на тот свет, в рай. Пекло было здесь, в лагере.

Может быть, кое-кому и удалось бы вернуться снова в бригаду (что иногда тоже случалось), если бы их не сажали на те же 600 г хлеба и "суп". С той лишь разницей, что этот кусочек делили на маленькие части и вручали три раза в день.

Яков Христианович Раль, одно время работавший на хлеборезке 7-го стройотряда Бакалстроя, вспоминал, как непросто было сделать 600 паек (по числу "доходяг"), чтобы тонкие ломтики не распались или не остались на лезвии ножа. Приходилось каждый раз мочить нож в воде иначе не отрезать было тонкий кусочек от глинистой, рыхлой булки.

Запущенный сверху лагерный конвейер смерти работал безостановочно, переправляя в мир иной все новые сотни и тысячи жертв.

На моих глазах увядал бывший, говорили, главный инженер Сталинского металлургического завода. Он выделялся в толпе - высокий, стройный, лет пятидесяти мужчина с аристократическим профилем, носивший очки в массивной роговой оправе. Я приметил его еще в вагоне по дороге из Акмолинска. Он стеснительно держался в стороне, страшно мерз и голодал. Видимо, не смог запастись в дорогу достаточ­ным запасом продуктов и стыдился, когда его приглашали к общему тогда еще столу. Голод, хотя и с трудом, но все-таки брал верх над его привычками и воспитанием. Так же молча, не ожидая подмоги, копал он и грузил глину в вагонетки, которые я с напарником откатывал к карьерному подъемнику. Силы все больше покидали его, все чаще останавливался он, опираясь о сырую, холодную стену забоя. Садить­ся во время работы не дозволялось. Через некоторое время он исчез из карьера. Последний раз я видел его в лагере поникшим, жалким, страшно исхудавшим, тяжело передвигавшим толстые, опухшие ноги. От прежнего лица остался только аристократический нос и очки. Не дожил он, видимо, даже до весны того злополучного 1942 года.

В поисках спасения еще недавно совсем здоровые и сильные муж­чины обращались в лагерную медсанчасть. Подобно тому, как некогда единственным убежищем для гонимых и страждущих были церков­ные храмы, так в лагере была медсанчасть. Но по неписанным лагер­ным законам для освобождения от работы бралось во внимание только одно - высокая температура. Истощение, признаки голодных болезней - цинга и пеллагра - для этого не подходили. А на градуснике - естест­венно, было не выше, а ниже нормы: упадок сил... Слишком много таких было в стройотряде, чтобы освобождать от работы. Завод должен работать, давать кирпич. "Любой ценой!"

Теперь, много лет спустя я спрашиваю себя: а что спасло тебя самого от голодной смерти, которая буквально витала над нами? Став­лю этот вопрос своим выжившим 65-летним сверстникам. "Жизне­стойкость молодого организма, - думают многие из них. - Умерли не только здоровяки и интеллигенты, через ОПП ушли и те, кому было немногим за сорок".

Я согласен с ними, но думаю, что свою роль сыграли также и вездесущие случайности, именуемые простым и ясным словом «везение».

Мне повезло, что в феврале 1942 года попал я не на центральную стройку, где еще не было ни двора, ни кола, а на кирпичный завод, где от уголовников нам достались не только проволочное ограждение и вышки, но и готовые бараки - надежная крыша над головой. Да и завод как бы тяжело в нем ни работалось, это все-таки не земляные, не бетонные, не монтажные работы, и тем более не каменный карьер.

Везло мне и на хороших людей. Хотя то же самое могут сказать и многие другие. Не знаю уж, как оно получилось, но сдружился я в бригаде, а потом и на нарах с железнодорожным инженером - строи­телем из Закавказья, человеком раза в два меня старше, Бюделем. Немецкой была у него только фамилия, от отца наследованная, кото­рый тоже только наполовину немцем был. Но этого оказалось доста­точно, чтобы "мобилизовать" его в трудармию, а вернее - в концлагерь.

Говорил он с сильнейшим грузинским акцентом и весь из себя походил на потомственного грузина: нос крючком, крупные выпуклые глаза, мясистые, сочные губы, привыкшие говорить только по-грузин­ски. Даже несколько месяцев спустя, став полудоходягой, он продол­жал живо жестикулировать, помогая руками выразить мысли.

- Слушай, скажи мне, пожалуйста, зачем я здесь? Разве я виноват, что мой отец был немец? Нет, я еще раз напишу Сталину. Он мой земляк, он должен понять грузина!

Мне нравились его эмоциональные тирады, выразительные, чисто грузинские жесты, и, склонный к заимствованию, я незаметно для себя стал подражать ему в разговоре. На этой почве мы и подружились. Относился он ко мне, как к сыну, покрикивал на меня и читал длинные наставления.Это был человек сильнейшей воли и внутренней дисциплины. Суп он ел обязательно ложкой, хотя его можно было просто пить. Ел размеренно, не спеша, смакуя каждую ложку и кладя в рот по малень­кому ломтику хлеба. Пайку у него хватало воли разделить на три части и не съесть "досрочно". Котелок солидного размера, кусочек хлеба он располагал на носовом платочке, который специально носил с собою. Словом, не к месту аккуратный, воспитанный был человек, чем, надо сказать, нередко вызывал улыбки у моих деревенских соплеменников.

Мы вместе работали в глиняном карьере. "Нужны" были знания не ниже инженерных для того, чтобы наращивать рельсы на подкатных путях к забоям. Правда, путейцами мы только числились. Стоило нам присесть после окончания очередного ремонта, как нас тут же отправ­ляли на какой-нибудь новый "прорыв": погрузку глины или откатку груженных вагонеток.

Время шло, и я видел, как постепенно стали блекнуть и отекать его щеки, потух огонек в глазах. В вешалку для одежды превратилось костлявое тело, а голова, одетая в неизменную буденовку, еле держа­лась на отощавшей шее. Все больше и больше становился он похожим на лагерного доходягу: стриженная костлявая голова, необычайно большие оттопыренные уши, тонкая шея, сплюснутое от худобы тело.На лице - ничего, кроме запавших глаз и большого костлявого носа. И это обтянуто синевато бледной, почти прозрачной кожей.

Но ему дико и неожиданно повезло. Узнав, кто он по профессии, в сопровождении персонального конвоира отправили его в заводоуправление и поручили срочно спроектировать, а затем и подвести желез­нодорожный путь к строящемуся рядом со старым новому кирпичному заводу. Из барака он исчез, пообещав забрать меня в свою бригаду, как только построят дорогу.

Так оно и вышло. Железнодорожная ветка строилась испытанными приемами "давай-давай" и "любой ценой". А когда она была готова, Бюдель вытребовал меня к себе для роли бригадира путейцев, благо еще в довоенное время я немного научился этому делу, подрабатывая летом на путевых ремонтных работах.

Обычно смерть человека называют преждевременной случайно­стью, но в тех лагерных условиях все было наоборот: случайностью была сохраненная жизнь. Мы с Бюделем выжили оба. Благодаря слу­чайности.

Но все это случилось потом, весною злопамятного 1942 года. А до этого я промышлял еду, как только мог. Менял на пайку хлеба месяч­ную норму махорки, которую нам исправно выдавали по "гуманному" лагерному уставу. Я не успел еще к тому времени стать курящим, но видел, как мучились без курева мужчины. Уж если дома они не смогли бросить курить, то в лагере - и подавно. Говорили, что курево помогало от тоски и даже голода, и ценилось очень дорого. На подпольном лагерном рынке спичечная коробка табака стоила 15 рублей. Иногда, помню, одна цигарка доходила до десяти. За "бычком" - недокуренной до конца самокруткой - заранее занимали очередь.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.