Сделай Сам Свою Работу на 5

И ПРОЧИЕ СОВЕТСКИЕ НАРОДЫ 1 глава





 

* * *

По состоянию на 1 января 1939 г. среди 1 317 195 заключенных ГУЛАГа было:

русских - 830 491

украинцев - 181 905

белорусов - 44 785

татар - 24 894

узбеков - 24 499

евреев - 19 758

немцев - 18 572

казахов - 17 123

поляков - 16 860

грузин - 11 723

армян - 11 064

туркмен - 9352

башкир - 4874

таджиков - 4347

другие представители более 100 национальностей - 96 948.

К началу Великой Отечественной войны мужчины составляли 93 % заключенных ГУЛАГа, женщины – 7 %, в июле 1944 г.: мужчины -74 %, женщины – 26 %.

По Указу Президиума Верховного Совета СССР от 22 апреля 1943 года организована КАТОРГА в Воркутинском и Северо-Восточном лагерях (спецрежим: более строгая изоляция заключенных, удлинен­ный рабочий день, тяжелые подземные работы на угольных шахтах, добыче золота, олова).

К июлю 1944 г. в исправительно-трудовых лагерях содержалось 5,2 тысячи каторжан, к сентябрю 1947 г. - 60 021 человек.

Аргументы и факты. 1990. N 35.

Е. А. КЕРСНОВСКАЯ

 

НАСКАЛЬНАЯ ЖИВОПИСЬ

Роман-воспоминание. Отрывок

 

...Шел 1940-й год.

27-го июня, вернувшись вечером с поля и управившись с хозяйст­вом, я подсела к маме - попить чаю... Мы сидели у открытого окна, пили не спеша чай и слушали радио. Девять часов. Из Бухареста передают последние новости... Тем же монотонным голосом диктор продолжает: Советский Союз потребовал возвращения Бессарабии. Специальная комиссия, в составе (имярек) генералов, вылетает в Одессу, для урегулирования этого вопроса...



Теперь даже трудно себе представить, что сердце, которое почему-то называется вещуном, ничего не возвестило... Как будто еще совсем недавно в прибалтийских республиках не произошло нечто подобное и как будто мы не могли догадаться, во что это выльется! Одно лишь несомненно: в этот вечер мы в последний раз уселись безмятежно за стол...

Ночью по Сорокской горе непрерывной вереницей следовали авто­машины с зажженными фарами. Нам и в голову не приходило, что в Бужеровке наведен понтонный мост и что это - советские танки и бронемашины, что в нашей жизни произошел крутой поворот и что все привычное, незыблемое оказалось уже где-то, за чертою горизонта! Утром... "новости" явились сначала в виде советского самолета, при­землившегося невдалеке от нашего поля. Еще несколько таких же самолетов на небольшой высоте с ревом пронеслись на запад.



Бросив работу, я вернулась домой. По дороге через село проходили грязные, защитного цвета бронемашины, танкетки...

Поздно вечером я ужинаю...

Открывается дверь и на пороге... румынский солдат...

- Севка! Ты ли это? Слава Богу!..

- Вот этого-то я и не знаю... слава ли Богу? Что тут происходит? Как наши? Я первым долгом - к тебе...

Узнаю его историю. Он по окончании агротехнической школы, 17-ти лет, поступил в артиллерию как волонтер. Образованный, смышленный парень получил звание сержанта. Их часть стояла в Оргееве. Неожиданное появление советских танков и приказ уходить в Румынию застал их врасплох...

Сева... не хотел в Румынию. Но как дезертировать... без разреше­ния?.. Он подошел к тому офицеру, которому сдал на границе приве­денную им артиллерийскую часть и... попросил разрешения дезертировать. К счастью, этот офицер был не румын, а венгр. Он спросил: "Ты кто, румын?" - "Нет, русский". - "Так и иди к русским". Сева бросил свой наган в обозную повозку и пошел пешком обратно.

- Вот я и не знаю: хорошо ли я поступил?

- Разумеется, хорошо! Ты же - русский! Здесь ты - дома!

Разве бы я поверила, если бы мне кто-нибудь сказал, что ни ему, ни мне в России не будет ни дома, ни родины?

Я вела себя, как страус. Прятала голову в работу. Атмосфера ста­новилась душной, наэлектризованной. Все чего-то ждали. И боялись...

На следующий день после расправы над нами я пошла в гориспол­ком. Нет. Я не собиралась "заявить протест". Протестовать можно, если есть хоть какая-нибудь законность. Еще меньше я собиралась просить о чем-либо.



Я рассуждала примерно так:

"В настоящую минуту никто не может попрекнуть меня моим "богат­ством": беднее меня нет никого - кроме ситцевой рубахи и паруси­новых штанов у меня нет ничего - ни шапки, ни башмаков, ни куртки, чтобы ночью укрыться, ни деревянной ложки. Наплевать! У меня есть руки, и работать я умею, но для начала надо мне хоть самые необхо­димые рабочие инструменты. Не голыми же руками работать! Мое имущество должно быть разделено между бедняками. Я - один из них. Я требую свою долю!"

Это заявила я, войдя в кабинет бывшей городской управы, ныне -горсовета.

Мягкий ковер - на всю комнату. Диван. Кресла. Массивный пись­менный стол. В помещении темновато: на окнах портьеры, а за окнами - проливной дождь. С меня льет, как с утопленника. Босые ноги изма­заны глиной.

Передо мной сидят трое. Один из них - тот, что слева, в кресле, Терещенко Семен Трофимович - тот, что вчера выгонял нас из дому.

- С вами поступили правильно. Вы - эксплуататор, и все, чем вы владели, вам так же не принадлежит, как и это кресло.

- Допустим. Но это кресло вряд ли принадлежит вам, хоть вы на нем сидите... и не догадываетесь предложить сесть мне.

Кажется, не в бровь, а в глаз. Переглянулись. Я сажусь и продол­жаю:

- Итак, я пришла за своей долей.

- А на какую "долю" вы претендуете?

- Косу, вилы, сапу, лопату, садовничьи ножницы и опрыскиватель. Этого мне достаточно для сезонной работы.

- Ну! Для одного - этого слишком много!

- Я не одна. Со мною - мать.

- А мать пусть сама - тяп-тяп - поработает. - И с насмешкой, он показывает, как надо, сгорбившись, работать.

- Матери 64 года. Свою мать вы можете, разумеется, пинком за двери вытолкать, а я - не скотина, которая не знает, что о старой матери нужно заботиться.

Вступает в разговор тот, что сидит справа, невысокого роста, чер­нявый.

- Для нас паразит - хуже скота. Вот я - шахтер, этот - рабочий, а
это - крестьянин...

Встаю. Подхожу к нему, беру его за руку и переворачиваю ее ладонью вверх. Пухлая, мягкая рука. Кладу свою: жесткая ладонь, покрытая мозолистой кожей, с твердыми "четырехгранными" мозоля­ми.

- Не знаю, какие руки у шахтеров, а такие, как ваши, я видела у архиерея: купчихам их целовать дают...

Тот, что сидит в центре, пишет короткую записку:

- Вот! По этой записке вам дадут, что надо.
Читаю: сапа, лопата, коса, садовые ножницы...

И вот еще раз - в последний раз! - переступила я порог своего дома... Нет, этот дом уже не был моим. Не потому, что его захватили чужие люди, а потому, что своим безумьем они испакостили то, что было скромным, даже бедным, но... гнездом... Глаза отказываются верить, а сердце чувствовать. Все, что было в доме хорошего, унесено... Меня передернуло, когда я увидела, как раздирают на части портрет отца... К чему такой вандализм? Я вошла в столовую. На полу - слой грязи, стены, прежде сплошь увешанные картинами, были пусты... В углу - ворох тряпья, на столе - ворох бумаг и фотографий... Я передала записку тому, кто назвал себя "главным". Он ее долго читал, хотя там было лишь полторы строчки. Затем сказал:

- Ступайте! Вам выдадут!

Я протянула руку и взяла со стола фотографию моего отца, сделан­ную в год моего рождения, 1907-ой.

- Разрешите взять карточку отца, на память!

Он взял ее у меня из рук, пристально рассмотрел, со смаком порвал на четыре части и бросил в грязь, на пол; затем порвал еще карточку племянницы маминой подруги и изображение двоюродной сестры ма­миного отца, бросив сквозь зубы:

- Все это - проститутки!..

11 июня вышло распоряжение: снять все антенны и сдать радиоприём-ники. Витковские, на винограднике у которых я только что закон­чила работу, сняли антенну, но ночью натянули ее вновь и услышали из Болгарии, что советские войска в Бессарабии готовят какие-то "массовые мероприятия", в сущности которых мы так и не смогли разобраться.

Вместе с тем бросалось в глаза, что в город были согнаны со всех окрестных сел подводы, запряженные лошадьми, с запасом фуража для коней и хлеба для возчиков на 3 дня. Во всех дворах стояли телеги, переминались с ноги на ногу лошади и бродили полные недоумения люди в сукманах с кнутами и торбой хлеба. Все было непонятно и вызывало тревогу...

Не успели мы сесть за стол, как на крылечко взбежала соседка, полуодетая, непричесанная, и быстро-быстро зашептала: "Вы слыха­ли? Петю Маленду среди ночи забрали! Не разрешили ничего с собой взять... Он, жена, дети, все оделись во что попало... Матери не дали с ними попрощаться. Старушка хотела сто рублей ему передать... Не позволили! И многих, многих так среди ночи ни за что ни про что похватали, на подводы погрузили и неизвестно куда везут!.."

Так вот зачем в город согнали столько подвод! Так вот почему радио поотнимали накануне!..

Ну, значит, и мой черед пришел! - спокойно, почти весело сказала я. И не успела я докончить фразы, как увидела Алису, дочь Эммы Яковлевны. Она почти бежала по узенькой улочке мимо дома Алей­никова. Запыхавшись и размахивая руками, она еще издали кричала:

- Фросенька! Ночью за вами приходили... Двое с ружьями. А утром пришли шестеро... Вооруженные... Кричали... Так сердились!.. Мы говорим - не знаем... А они - свое. Ужас, что происходит! Всех похва­тали! Доминику Андреевну, Витковских... Она, бедняжка, беременна, не сегодня-завтра родит, Жозефина Львовна больна... И все равно забрали... И Иванченко, и Гужа... Боже мой! Дети, старики... В чем попало - раздетых, больных... Ой, да что же это? Злодеев так не хватают, а ведь это мирные, работящие, ни в чем не повинные люди!.. Фросенька! Бегите, спрячьтесь. Куда-нибудь бегите, может быть, спа­сетесь...

Она захлебнулась и замолчала. Добрая, растерянная, перепуган­ная Алиса.

- Бегут те, кто виноват, а прячутся - трусы! - с некоторой напыщен­но-
стью сказала я. - Не стану я дожидаться, чтобы меня, как щенка, за
шиворот волокли. Прощайте!.. Куда привезут - будет работа. Было бы
здоровье... - будет и хлеб!

 

Гроза омыла вечно прекрасную природу, а люди делали свое жес­токое дело: сверху хорошо видно, как бесконечная вереница телег медленно двигалась вдоль Днестра; "хвост" этого похоронного шествия находился за Бекировским шлагбаумом - "головы" давно не было вид­но. Было что-то странное в этой "муравьиной дорожке", которая, как казалось издалека, вовсе не движется. До меня доносился какой-то назойливый шум - что-то вроде жужжания мошек, когда они толкутся столбом в лучах заката.

Я поняла: это плач людей, над которыми издеваются люди же, их братья... Может быть, это была звуковая галлюцинация?

Я шла между маленькими одноэтажными домиками, окруженны­ми тщательно возделанными садиками, где ярко цвели омытые грозой цветы, и так дико было видеть то открытые настежь двери и разбро­санные по двору вещи - опрокинутый вазон герани, детскую куклу, то наскоро заколоченные (должно быть, соседями) двери, то "нетрону­тые" дома, напуганные хозяева которых жались друг к другу и разго­варивали шепотом...

- Бояться нужно только Бога! Но на Него надо и надеяться! - В дверях появилась старушка Эмма Яковлевна. Седая, сгорбленная, она протянула ко мне руки.

- Я заменю вам мать и благословлю вас на крестный путь! Уповайте на милость Господню... и на молитвы матери вашей. Мое благослове­ние будет сопутствовать вам всюду, куда бы вас ни завели неиспове­димые пути Господни! Аминь!

Я опустилась на колени перед этой 86-летней старушкой, и она меня перекрестила, поцеловав в голову.

Я надела солдатские штаны, короткую куртку на пояске и кирзовые сапоги. В рюкзак всунула смену белья, холщовые шорты и рубаху, рабочие башмаки, кружку и ложку. В кармане папины часы (они чудом уцелели, так как были в чистке в тот день, когда нас с мамой выгнали), папин охотничий нож; в другом кармане паспорт, фотогра­фия отца и 6 рублей. Я хотела взять свое одеяло, но Паша настояла, чтобы я взяла их - из чистой шерсти: "Вы не знаете, что вас и ждет; вам оно еще как может пригодиться!"

Спасибо ей, хорошей, доброй русской женщине! Сколько раз спа­сало меня это шерстяное одеяло!..

...В тот момент, когда я перелезла через борт грузовика, судьба моя была решена.

В машине нас было несколько человек, но я запомнила лишь трех: мальчика лет девяти... его родителей - мелких "помещиков" (в кавыч­ках, так как от помещиков-предков у них оставался полуразвалив­шийся домишко и десятин 5-6 земли... на семью из пяти или шести человек) забрали ночью, а сын гостил у бабушки в деревне Боксаны, верстах в пятнадцати от Сорок. Теперь его, маленького и беспомощ­ного, без шапки и пальто, чужие люди везли неизвестно куда, и пере­пуганный ребенок посинел от слез; было больно смотреть на него, но и другие две девочки производили не менее жалкое впечатление: они были в белых бальных платьицах и белых же туфельках на высоких каблучках. Это были сестры, окончившие среднюю школу: сегодня у них был "белый бал" - первый бал в их жизни, к которому они так готовились, и в первый раз в жизни надели высокие каблучки и сдела­ли прическу. Они жались друг к другу и цеплялись вдвоем за... пате­фон и десяток пластинок - все их имущество. Взяли их прямо со школьного бала. Где родители - они не знали. Они не плакали, а только дрожали мелкой дрожью, хотя день был жаркий...

Теперь я уже не помню, как попала в вагон. Помню толпу, солдат, крики, пинки, давку и вагон, битком набитый растерянными и растер­занными людьми. И помню тихий солнечный закат. Такой мирный, привычный, что просто не верилось, что может "равнодушная природа красою вечною сиять", когда вповалку лежат, цепляясь за какой-то скарб, женщины, мужчины, дети в "телячьем" вагоне, где в стене прорезано отверстие с вделанной в него деревянной трубкой, которая и станет нашей первой пыткой - хуже голода и жажды, так как мучи­тельно стыдно будет пользоваться такого рода "нужником" на глазах у всех.

Пытка стыдом - первая пытка. А сколько их еще впереди!

Человек умеет быть изобретательным, когда надо издеваться над себе подобными!

Еще сутки простояли мы на запасном пути на нашей станции Фло-решты...

Утром - комиссия, составившая список и сверившая наличный со­став со списочным. Затем - другая комиссия, отобравшая по списку почти всех мужчин.

Чем они руководствовались? По каким признакам разбивали семьи, разлучали матерей с сыновьями, жен - с мужьями, я и по сей день не пойму... Часть мужчин - и притом вполне трудоспособных - были оставлены со своими семьями; с другой стороны, забирали и довольно ветхих стариков, и - что уже совсем непонятно - забрали из нашего вагона женщину... оставив в вагоне трех ее детей: двух дево­чек, из которых старшей, Марусе, еще не было 15 лет, и младшего мальчика Леню, с тяжелой формой эпилепсии... Бедные дети! Даже птенца, выпавшего из гнезда, жалко. Но эти люди не имели сердца.

Ссылка... Это слово пробуждало много воспоминаний о прочитан­ном: Радищев, декабристы, Шамиль... Наконец, ссыльно-каторжные. Какое-либо преступление, мятеж... И вот виновных - обычно после тюрьмы - отправляют куда-то в чужие края...

В голове путались обрывки песен: "отцовский дом покинул я - травой он зарастает..." Нет, это не подходит! Ведь там говорится: "...малютки спросят про отца... Расплачется жена..." Дети... Жена... Они не совершали преступления. Они остались дома. А здесь? "Не за пьянство и буянство и не за ночной разбой стороны родной лишился я - за крестьянский мир честной". Нет, и это не подходит. Зачем было брать тех двух девочек в бальных платьях с патефоном? Или малыша, гостившего у бабушки? Что же это за ссылка?

Вот это, наверное, подходит - картина Ярошенко "Всюду жизнь", зарешеченное окно "столыпинского" вагона; маленький белоголовый мальчишка бросает крошки голубям; рядом с ним - старик, грустно смотрящий на голубей, на внука... на небо. Это крестьяне, которых, как рассаду, вырвали отсюда, чтобы пересадить туда. Из земли - в землю. Со всем их крестьянским скарбом - с коровенкой, пугалом, конягой.

Я убеждаю себя, что это похоже, но... в мыслях встают вереницы самых разнообразных людей: Зейлик Мальчик - владелец кондитер­ского ларечка, захвативший впопыхах детский ночной горшочек, та старуха из Водян, успевшая взять лишь цветок герани и зажженную лампу, старик еврей, истекающий кровью от геморроя, беременная женщина с дюжиной полураздетых детей и... без единой рубахи для смены и много других самых разнообразных людей - мелких служа­щих, лавочников, гулящих девок, учителей, которых роднило лишь одно: все они не понимали, что с ними происходит, и плакали с пере­пугу и от отчаяния...

Это было необъяснимо, непонятно и, как все непонятное, пугало...

Светает. Утро 14 июня.

Что-то происходит. Стучат отодвигаемые и вновь задвигаемые две­ри. Голоса. Плач. Причитание, вопли... Наша дверь - дверь последнего вагона эшелона - открывается. Начинается перекличка по списку Всех назвали, все откликнулись, но... конвоиры не уходят и начинают новую перекличку, на сей раз не по алфавиту, а вразброс.

Когда из задней половины вагона на переднюю перешли человек 10-12 (из них одна женщина), им велели выйти из вагона и за ними захлопнули дверь.

И у нас заголосили женщины, заплакали дети. Теперь плакал весь поезд. Когда конвоиры вновь обошли состав, разрешив оставшимся дать кое-какие вещи для тех, кого увели, плач еще усилился.

И в третий раз прошли конвоиры по эшелону, о чем-то спрашивая. Что там еще? Оказывается, вызывают знающего и русский, и молдав­ский языки. Никто не отзывается: страх заставляет всего бояться, и люди ведут себя "как мышь под метлой". Мне бояться нечего: разлу­чить меня не с кем. Я отзываюсь...

Меня выводят, и один военный объясняет мне:

- Пойдите по вагонам и объявите: везем вас в такие места, где ничего еще не приготовлено; вас повезем не спеша, а вот ваших мужей отправили ускоренными темпами, так что они успеют к вашему при­бытию все приготовить, построить и там сами вас встретят.

Легко поверить, когда хочется верить, и легче всего обмануть тех, кто хочет быть обманутыми. Так я сама поверила и других обманула. Кто бы смог догадаться, что эта ложь была... О! не для того, чтобы женщины не плакали - сколько раз я слышала поговорку (и убедилась в ее справедли-вости), что Москва слезам не верит. А просто – так легче: кто же будет пытаться сбежать в пути, если таким образом потеряет поехавшего вперед и ожидающего тебя там?..

Однако, вернувшись в свой вагон, я призадумалась. Да, право, так ли это? Ведь отделили и забрали не всех мужчин? И далеко не самых трудоспособных. Почему забрали полуживого старика, бывшего ла­вочника, а его сына, мужчину лет 30-ти, оставили? Почему забрали Леню Слоновского, лысого и с язвой желудка, а его брата Миньку, студента, здорового, как говорится, кровь с молоком, оставили? Поче­му забрали старого священника и инвалида-трактирщика на протезе, а двух здоровых, как быки, коммерсантов - Мейера и Даниила Барзаков - оставили? Пожилого учителя Мунтяна с больным сердцем забра­ли, а его пасынка Лотаря Гершельмана, студента-строителя, оставили? И более всего меня смущало, отчего забрали женщину, оставив трех беспомощных детей, которых теперь везут неизвестно куда?..

Нет, что-то здесь не так!

Но я все еще была далека от мысли, что мне долгие годы придется натыкаться на это "не так" во всех, самых неожиданных аспектах...

Маневр начальника нашего эшелона вполне удался: разделение семей привело к тому, что ссыльные глядели вперед с надеждой... После того, как миновали Челябинск, пошли бескрайние степи. На фоне голой степи один, два, а то и три барака без окон, проволокой обнесенная площадка и странные вышки! И... вереницы людей. Они то стояли, то шли, но как-то странно... Что за люди? И - вышки? Ну, вышки, должно быть, разведывательные, буровые: верно, тут ищут нефть... Увы. Прошло время, и я поняла, что это за вышки...

После уймы мытарств нас пригнали в Молчаново на Оби (оттуда нас должны были рассортировать - более слабых - в колхозы, а более сильных - дальше на север, на лесоповал). Женщины, видя, что их мужей, которые якобы поехали вперед, чтобы приготовить им жилье, нет, поняли, что их обманули, и взвыли... Дети испуганно жались к матерям; старухи, растрепав свои волосы, раскачивались, сжимая ви­ски руками.

О, люди! Те из вас, которые знают, что такое стыд - жгучий, горький, мучительный, вы поймете, как это невыносимо! В России ко многому относятся по-иному: в школах дети посещают всей толпой уборную; в бане женщины всех возрастов ходят голышом; наконец, очень много тех, что побывали в тюрьмах, где стыд совсем утрачива­ется; даже медосмотры проводятся без всякого учета стыдливости. Но у нас в Бессарабии увидеть себя, обнаженную, в зеркале, считалось бесстыдством; мать никогда не показывается дочери голышом или отец - сыну... А тут приходится оправляться в присутствии знакомых мужчин... Пусть от стыда не умирают, но я не нахожу слов, чтобы передать, как это мучительно!

Может быть, глупо, что, вспоминая этот "крестный путь" в изгна­ние, я в первую очередь упоминаю о... нужнике (вернее, - его отсутст­вии), но... это было самое мучительное.

А голод, жажда, духота, усталость?..

"Нас везли". Везли, как нечто краденое, что нужно скрыть... Наш состав останавливали где-то за станциями. Вагоны все время закрыты. В оконца на остановках выглядывать не разрешали. Подавали в вагон то ведро похлебки, то ведро воды, то хлеб. На вопросы не отвечали и никаких жалоб, как, например, просьбы о медицинской помощи, не выслушивали...

Итак, нас везли. И никто в нашем вагоне не имел представления, через какие места нас везут. Но постепенно я начала ориентировать­ся... Так вот он, Днепр, который чуден "при тихой погоде". Впечатле­ния он не произвел, как впоследствии и Волга.

Должно быть, для того чтобы оценить красоту, надо ее наблюдать не из узкого оконца телячьего вагона, когда за спиной - деревянная труба, заменяющая нужник, препятствует вдохновиться даже на са­мом деле красивым видом.

А сам город Кременчуг, по крайней мере та часть, через которую мы проезжали, произвел очень отрицательное впечатление: мы при­выкли, что дома, даже самые бедные, чисто выбелены, окна застекле­ны, промыты, окрашены, а то, что мы видели, было грязно, обшарпано... вместо стекол - то кусок фанеры, то картон или просто тряпки.

Дальше - хуже.

Украина, прекрасная Украина с вишневыми садочками, белыми мазанками, где ты?! Встречались деревни с заколоченными домами; были и какие-то полуземлянки, крытые гнилой соломой. Садиков с вишнями, подсолнухами и мальвами что-то очень мало.

А поля! Большие, безбрежные. Только никак не разберешь, чем засеяны. Пшеницей? Сурепкой? Осотом? А "огрехи" не повторятся? Нет! Богатая Украина выглядела далеко не нарядно...

...На перегоне от Уфы к Челябинску произошла какая-то перемена в отношении к нам конвоиров: появилась сугубая враждебность, сме­нившая прежнее насмешливое отношение.

- Они стали злые, как осы, - сказал кто-то из нас.

...Чем дальше мы продвигались на восток, тем чаще останавливал­ся наш эшелон... И долгие часы стояли. И ждали. Чего? Кого? Все реже, все хуже нас кормили. Иногда казалось, что о нас попросту забыли и сами не знают, зачем и куда везут. Зато все чаще мимо нас проноси­лись воинские эшелоны - теплушки с солдатами, платформы с военной техникой, укрытые брезентом, с часовыми.

И все это с песнями, под звуки гармонии мчалось навстречу нам.

На запад, на запад!..

Вторая декада июня 1941 года подходила к концу...

Нет смысла описывать подробно день за днем все наши мытарства. Достаточно несколькими штрихами набросать наиболее запомнивши­еся "этапы крестного пути".

Как все надеялись, что нас повезут назад! Да что - надеялись! Верили!!!

Но вот мы опять едем... Наконец, я ориентируюсь: мы проезжаем Ленинск и направляемся в сторону Сталинска... Минули Сталинск, едем дальше на юг. Опять одноколейка. Кончилась степь. Пошли холмы, затем - крутые сопки. С трудом пыхтит паровоз, таща в гору длинный эшелон. Приехали! Мы в Кузедееве. Рыжеватые сопки. Тем­ный, хвойный лес. Ель, сосна, пихта, береза и даже дуб. Красивая, многоводная, вся в водоворотах река Кондома...

Скажу откровенно: мне здесь понравилось...

В полном смысле слова "медвежий угол". Больше того, заповедник ХУШ, а то и ХУП века.

Но тут колхозы, Советская власть... В чем это проявляется? В наличии тяжелого, громоздкого управленческого аппарата, пришиб­ленности и полной инертности крестьянства, организованного голо­да... Нас разделили на группы и развезли по соседним колхозам.

Первое, что бросается в глаза, - это отсутствие людей "рабочего" возраста. Видны лишь древние деды в лаптях, гречушниках и поскон­ных рубахах. Есть и детишки, все покрытые болячками. Ни скотины, ни птицы, ни даже собак. Зато... клопы, клопы, клопы! Все кишит ими. Стены просто шевелятся...

Нас в спешном порядке вновь собрали в Кузедееве, посадили в вагоны и... Все были уверены, что мы едем домой...

И вот мы снова в Новосибирске. Опять нас катают с пути на путь... Приехали! Вылезайте!

Что это? Пахнет сыростью, вода... Речной вокзал. У причала - баржи.

Вот это домой!

Значит... нас повезут... на север?!!

Не всех: одному пожилому еврею... сделалось дурно. Из горла хлынула кровь, и через несколько минут он был готов.

Труп оставили на берегу, прикрыв лицо картузом, а плачущую семью - двух старух и полдюжины ребятишек - погрузили в баржу.

Едем. Все дальше и дальше на север.

На каждой остановке часть ссыльных выкликают по списку...

Опять слезы. Не первые. И не последние.

Если собрать все слезы, пролитые в Сибири... То, пожалуй, будет понятно, отчего там столько болот и трясин... бездонных, как страда­ния неповинных людей...

И вот мы в Суйге.

Дикий вид имел наш табор на берегу.

Пестрая, разношерстная команда. Большинство - неработоспособ­ные... Лишь на второй день к вечеру мы добрались до своей лесозаго­товки - барака на берегу Анги...

...Постепенно я убеждалась, что в стране, в которой мне суждено было проживать и которая претендует на звание "бесклассового госу­дарства", существуют не только резко разграниченные классы, но и что между этими классами, вернее кастами, глухая стена враждебно­сти и недоверия.

Где-то, наверху - господствующий класс, "класс угнетателей". К ним я еще не успела присмотреться и соприкоснулась с ними лишь дважды: когда они руководили изгнанием нас с мамой из родного дома, и когда они руководили "великим переселением народов" в телячьих вагонах из Бессарабии (и как в дальнейшем я узнала, из Литвы, Латвии и Эстонии).

Ссыльные тридцатых годов. Это очень пестрый контингент - несча­стный, запуганный. Большая часть - с Украины или из Алтайского края. Глубокие старики и молодежь. Люди 40 лет редки. Много жен­щин с детьми. Как мне после объяснили, мужчин похватали в 37-ом году.

Там-то, в Нарымском крае, я и услышала впервые о 37-м годе, когда по рекам шныряли катера - "черные вороны", и люди по ночам вздрагивали, заслышав рокот мотора.

Должна признаться, что когда в Бессарабии мы читали об этом в газетах, то до нас не доходило, равно как не доходило, что во время коллективизации людей высылали целыми семьями в Сибирь... Равно как не верили, что в 33-м году на Украине был голод.

- Слыханное ли дело - на Украине голод? Да Украина всю Россию прокормит и еще для экспорта останется! Все это капиталисты от зависти клевещут...

Но был еще один "класс", положение которого было для меня не совсем понятным.

Как-то к нам пригнали молодежь 17-18 лет.

Сразу бросалась в глаза некая порода - черты лица, фигура, посадка головы, тонкие руки с длинными пальцами. Обуты они были в вере­вочные лапти или чуни и в колхозную дерюгу, тем неожиданней было слышать, когда они пели... романсы Чайковского, Глинки или оперные арии... Разговорная речь была уже сильна засорена сибирским диа­лектом и матюгами, но в ней проскальзывали книжные обороты речи и неожиданные для тайги слова. И ко всему этому они были... негра­мотны, или, в лучшем случае, безграмотны...

Что привело их в Сибирь и что довело их до такого состояния - осталось неясным. Говорили, что это дети, потерявшие родителей и "усыновленные" колхозом.

"Потерявшие"! Умерли от голода в 33-м? Тогда, однако, прежде всего умирали дети. Погибли в 37-м? Или, быть может, где-то живы, но в тюрьме, а детей просто отобрали? Как у наших женщин отобрали мужей, сыновей?..

Не знаю, как это объясняют врачи; не знаю, что об этом думают философы. Знаю только то, что пережила я и что наблюдала на других.

Хуже всех переносят голод люди, привыкшие к калорийной - бога­той белками и жирами пище. Они остро страдают, буквально звереют от голода - и затем очень скоро падают духом и обычно погибают.

Яркий тому пример - представители балтийских народностей, осо­бенно эстонцы. Они быстро переступают грань обратимости, и, если голодовка затянется, то только чудо может их спасти.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.