|
И ПРОЧИЕ СОВЕТСКИЕ НАРОДЫ 8 глава
И вот однажды я нашел в сарае высокий и узкий бачок, соорудил из него маслобойку, сделал пестик. Дождавшись, когда хозяйка была в хорошем настроении, я попросил у нее разрешения приготовить масло из кислой сметаны. Когда я сбил первую порцию, она положила желтоватый кусок на тарелку и пошла по соседям из дома в дом. На удивление в этой деревне никто не умел сбивать масло, и ко мне вереницей потянулись заказчики со сметаной. Я работал, не покладая рук. Половину сделанного каждый отдавал мне. А через несколько месяцев уже почти в каждом доме появилась своя маслобойка. А я прослыл изобретателем. Хозяйством в деревне занимались исключительно женщины, мужчины уходили на заработки в Рыбинск. Даже пахать землю весной приходилось самим женщинам.
Позже у нашей хозяйки поселился еще один квартиросъемщик, сильный широкоплечий мужчина с густой серебристой бородой. У него было две лошади, с которыми он сбежал из своего села, поскольку не захотел вступать в колхоз. Здесь дядя Алеша - так он просил называть себя - заключил договор с лесничеством и стал возить из города продукты для местных рабочих. Его частенько обворовывали в то время, когда он оформлял всякие бумаги или получал товары на складе. Поэтому он попросил меня ездить вместе с ним и сторожить подводу, пока он будет заниматься делами. Я всегда с охотой соглашался. Четыре раза в неделю мы отправлялись в город. Дядя Алеша был очень добрым, общительным, веселым. Он снабжал едой нашу семью, и мы жили хорошо и сытно.Отца сильно донимал ревматизм, заработанный им на фронте, и вскоре он вынужден был оставить уже непосильную для него работу грузчика. А еще его очень мучила тоска по родине, по дому.
В начале весны тридцать второго года вышел указ Сталина о том, чтобы всех, кто оставил районы Украины и Поволжья без соответствующего на то разрешения и без паспорта (а у колхозников тогда вообще не было паспортов), повсеместно уволить с работы и к поре весеннего сева доставить к прежнему месту жительства. У нас, разумеется, не было ни документов, ни разрешения на выезд. Моих братьев немедленно уволили и должны были отправить назад. Но Иоганнес и Генрих категорически не хотели возвращать-ся, и мы тайком уехали в Каширу, неподалеку от Москвы. Дядя Алеша упрашивал отца оставить меня у него, и я сам этого очень хотел, но отец был неумолим.
Прямо с вокзала мужчины наши отправились искать работу, а мы остались в битком набитом зале ожидания. В полночь милиционеры и солдаты выгнали всех из-под крыши на дождь и холод. Тех, кто сопротивлялся, грубо выталкивали.
К счастью, отцу удалось найти работу конюхом в лесничестве. Но братьям там места не нашлось, и они уехали. Отец принял конюшню, вычистил ее, основательно убрал все вокруг, отремонтировал сбрую. Это очень понравилось начальнику лесничества, и он в благодарность оформил и меня помощником конюха. Кроме того, он выделил нам помещение вблизи конюшни и дал продуктовые карточки, по которым мы тут же купили сахар, масло, рис, лапшу, муку. Отец сказал: "Здесь мы останемся жить навсегда".
Но не прошло и месяца, как нас и тут настиг сталинский указ. Начальник с большим сожалением подписал увольнение, и мы были отправлены на железнодорожную станцию. Там уже набрался полный эшелон поволжских немцев, свезенных с разных сторон. Людей держали несколько дней в товарных вагонах. Никто нас, разумеется, не кормил. Поезд никуда не ехал, и неизвестно было, когда его отправят. Моя мать и старшая сестра Доротея в этих антисанитарных условиях заразились тифом. Их отвезли в больницу в трех километрах от станции.
Мы купили билеты в пассажирском вагоне и уехали, оставив мать и сестру одних. Ранним утром прибыли в Саратов, а дальше нам надо было через Волгу добраться до Энгельса. Отец пошел узнавать насчет транспорта, брат и сестра уснули на чемодане, а я вышел побродить на привокзальную площадь. И вот что я там увидел! Почти на каждой скамейке у вокзала лежали и сидели люди в каких-то странных позах. Четверо здоровенных мужчин подходили к ним по очереди и, взяв за руки и за ноги, тащили к повозке, в какие обычно отлавливают бродячих собак, раскачивали и забрасывали в кузов. Я догадался, что эти люди мертвые.
Испугавшись, я побежал обратно в здание вокзала. Тут я увидел, как худая изможденная женщина подняла с полу возле урны промасленную бумагу, сунула ее в рот и стала жевать. Я приткнулся возле спящих брата и сестры и заплакал:
- Я не хочу домой! Я хочу обратно в Рыбинск или Каширу! Я... я не хочу-у...
Подошел растерянный отец. Пока он стоял в очереди в кассу, у него вытащили железнодорожные билеты и последние гроши. Теперь мы не могли ехать дальше. Я заревел так громко, что все в зале обернулись в нашу сторону. Мужчина с портфелем подсел ко мне и спросил из-за чего я плачу. Узнав, в чем дело, он пошел к кассе и купил нужные нам билеты. Потом дал отцу немного денег и пожелал счастливой дороги.
Этот добрый мужчина, и та красиво одетая отзывчивая женщина были русскими. Среди любой нации, а среди русских особенно, во все тяжкие времена были и есть сердечные, сочувствующие, готовые оказать помощь попавшим в беду, люди. Мне иногда кажется, что встречи с этими людьми, как и сами обстоятельства, как и то, что я до сегодняшнего дня жив, не были случайностью. Это было предначертано судьбой.
Утром следующего дня мы приехали на станцию Мокроус, от которой восемнадцать километров до нашего села. Ни одной подводы на станции не оказалось, и мы решили отправиться в путь пешком. От голода и многочис-ленных переживаний отец был очень слаб и еле-еле двигался. Поэтому он привязал Давида мне на спину. В одной руке я нес маленький чемоданчик с нашими скромными пожитками, другой вел за собой Эрну. В дороге мы часто останавливались, чтобы отдохнуть.
Несколько раз нас обгоняли подводы, но ни одна не остановилась. Только перед заходом солнца добрались мы до своего села. Наш саманный домик почти совсем развалился, жить в нем уже было нельзя. Мы тянулись к родным, к знакомым, но никто не пустил нас даже на порог. Наверное, боялись, что мы будем просить еду. Голод лишил людей сострадания.
Мы поселились в большом пустующем доме дяди Андрея. А спустя несколько дней отца отправили на сенокос в соседний совхоз, и мы с Эрной и Давидом остались совсем одни без крошки хлеба. Все, чем мы владели, было на нас.
Единственным спасением от голода оказались суслики. Каждое утро я вместе с другими ребятами ходил в степь, чтобы выгонять зверьков из норочек. Добычу я приносил домой, торопливо сдирал шкурки, варил маленькие тушки и кормил детей.
Весь день Давид один сидел на стуле за столом и ждал моего возвра-щения. Ходить он еще не научился, а лежать не хотел, потому что на кровати было столько вшей, что иногда от них шевелились старые грязные тряпки, служившие нам постелью. Эрна, пока меня не было, бродила по селу в надежде, что кто-то покормит ее. Но никто не пускал ее к себе и ничего ей
не давал. Так мы жили до конца мая. Отец не приезжал. Мужчины на сено-косе от голода и тяжелой работы были доведены до крайнего истощения, ни у кого из них не оставалось сил навестить домашних. А сусликов день ото дня становилось меньше и меньше, так как все, кто мог ходить и носить ведра с водой, охотились за ними. Я мог поймать за целый день всего одного суслика, а иногда и ни одного. Пришлось рвать лебеду, благо она росла на каждом шагу, и ежедневно варить из нее суп. У Эрны опухли от голода руки, ноги и лицо. Она плакала уже целыми днями и постоянно просила есть. Если я утром дотрагивался до нее, то следы моих пальцев оставались до вечера. Нужно было немедленно добыть еду для моих малышей. Но как и откуда?
Я вспомнил, что в шести километрах от нашего села жила тетя Доротея, младшая и единственная сестра моей матери.
Когда я добрался до ее дома, то нашел все двери запертыми на замки. Я заглянул во двор к соседям, узнать, где моя тетя. Окна соседского дома были закрыты ставнями, а двери распахнуты настежь. Мне это показалось странным. Осторожно перешагнув порог, я крикнул: "Самуел!" Так звали соседского мальчика, с которым я познакомился несколько лет назад. Мне не ответили. Я вошел в комнату. Сперва я почувствовал какой-то тошнотворно-сладкий запах, а потом увидел на кровати Самуела с матерью и сестренкой. Все трое были мертвы.
Меня охватил ужас. Я вылетел на улицу и опрометью побежал домой,
и не по дороге, а почему-то вдоль берега реки. И тут мне привалило огром-ное счастье: я наскочил на гнездо дикой утки. В гнезде оказалось одиннад-цать крупных яиц. Дома я разделил этот подарок судьбы на три дня. Но что будет дальше? Что?!
Я решил идти к дяде Давиду Фаберу, шурину моего отца, не очень-то надеясь на помощь: дядя казался мне самым скупым человеком на свете. У него был небольшой, но богатый сад, в котором он устроил из досок шалаш, чтобы днем и ночью сторожить урожай от воров. Я попросил дать мне несколько яблок.
- Фридрих, ты пришел не вовремя, - сказал мне дядя Давид. - Этот красный черт-ветер сегодня совсем тихий, еще не стряс с деревьев ни одного яблока.
Помолчав, он поднялся с деревянного топчана и повел меня в середину сада.
Там был пересохший колодец, дно которого покрывали яблоки, упавшие с яблони, росшей рядом.
- Эти яблоки там внизу можешь взять себе все, - разрешил дядя и, взяв веревку, прикрепленную к рукоятке над колодцем, привязал к другому ее концу палку. - Садись на палку, я спущу тебя вниз.
Я сел, ухватился за веревку и сказал:
- Спускайте?
Но едва дядя Давид дотронулся до рукоятки, проржавевшей от времени и непогоды, как она стала крутиться с бешеной скоростью, и я стремглав полетел вниз. Через мгновение я стоял по пояс в густой тине. Эта липкая вонючая грязь спасла меня. Если бы дно оказалось сухим, я разбился бы насмерть.
- Фридрих! Ты жив там?! - испуганно крикнул дядя, да так громко, что оглушил меня.
- Да, жив еще, - ответил я.
- Крест, молния, огонь, гроза! - выругался дядя внутрь колодца. - Сейчас я спущу тебе ведро.
Он спустил мне на веревке ведро, и я собрал в него все яблоки, какие только мог найти в этой тине. Ведро заполнилось меньше, чем на половину.
Подняв меня наверх, дядя Давид подбежал к одной из яблонь и с ругатель-ствами стал ее трясти. Не переставая ругаться, он собрал упавшие яблоки и принес их мне:
- Возьми, это тебе.
Вместе с яблоками из колодца оказалось два полных ведра. Мы шли к шалашу. Дядя постирал там мои штанишки и повесил их сушиться на яблоне. Отмывшись, я сел на солнышко греться. Сильно ныла нога и рука, которыми я при падении ударился о стенку колодца. Как только штанишки просохли, я поспешил к своим малышам. А дядя крикнул вслед:
- Фридрих! Когда будет красный черт, приходи снова!
Выражение "красный черт" было в ходу у наших односельчан. Наверное, потому, что накануне ветреного дня небо на закате солнца всегда красное. А сильный ветер очень мешает крестьянину во время полевых работ.
Забежав вперед, скажу, что в тридцать третьем году дядю Давида арес-товали за то, что он послал Сталину посылку с лепешками из отрубей и лебеды. В письме он сообщал, сколько человек в нашем селе за два года умерло от голода, писал, что все это подстроено врагами народа, а Сталин ни о чем не знает. Через год дядю Давида освободили, может, из-за болезни, а может, потому, что в то время еще не наказывали так жестоко, как впоследствии.
После своего освобождения дядя часто заходил побеседовать со мной, особенно в мои приезды домой на каникулы в тридцать седьмом году. Он считал меня самым образованным человеком в селе. Однажды вечером за чаем на кухне дядя пристально посмотрел на меня:
- Фридрих, я, наверное, опять буду обращаться к нему туда, - он показал на потолок. - Когда они освободили меня и вернули партбилет, я положил его обратно им на стол. И теперь думаю, что с этим коммунизмом ничего не получится. А у тебя какое мнение? - спросил он, сильно заикаясь.
- А мое мнение, - ответил я, - что истинный коммунист всегда останет-
ся коммунистом, что бы ни случилось.
Дядя Давид по всей видимости ожидал от меня другого ответа. Он молча посидел еще немного, потом поднялся и так же молча ушел.
Но я нарушил последовательность событий и забежал вперед. Вернусь к тридцать второму году.
Однажды в полдень к нам неожиданно пришла бабушка со стороны матери и велела всем троим тотчас же идти с ней. Это было впервые с той поры, как мы вернулись. Ни разу она не позвала нас, не впустила в дом, ничем не угощала. Дядя Адам, младший сын бабушки, был председателем колхоза, и у них не переводились хлеб и молоко. По дороге бабушка сказала, что в этом виновата сноха, тетя София, которая ничего не разрешает делать без ее ведома, и что бабушке самой нелегко. Но еще большая неожиданность ждала нас там.
На летней кухне вместе с дядей Адамом сидели... мать и сестра Доротея. Мать, рыдая, обвиняла дядю Адама в том, что он не позаботился о племянниках. Наша милая мама обняла нас сразу всех троих и еще долго и горько плакала.
Дядя Адам клялся, что велел давать нам ежедневно два литра молока и три куска хлеба. Узнав, что бабушке запретила это делать тетя София, он рассердился и приказал впредь кормить нас каждый день. Кроме того, он решил переселить нас в пустующий дом поближе к нему.
А мы не верили своим глазам: мама и сестренка выжили! Мама рассказывала, как главный врач больницы купил им железнодорожные билеты, снабдил продуктами на дорогу и сам помог сесть в поезд. Вот и еще один бескорыстный, отзывчивый человек! Я склоняю сегодня голову, покрытую серебром, перед всеми добрыми людьми, которые помогали нам, и имен которых я, к большому сожалению, не знаю.
Мама, как ни слаба еще была, тут же занялась нами. Все наши лохмотья, кишащие вшами, были сожжены, с помощью дяди и бабушки на нас надели новую одежду. Но для Эрны она была уже не нужна. Возможно, от того, что девочка впервые за столько времени как следует поела, спустя несколько дней у нее появились сильные боли в животе, и она умерла.
Дядя Адам был на полях, отец мой все еще не возвращался. Никто не пришел нам помочь. Голод лишил всех сострадания, низвел людей до уровня животных.
Я сам смастерил гробик, больше похожий на ящик. Мы с мамой положи-ли в него Эрну, поставили на тачку, и, пристроив рядом лопату, я повез тачку на кладбище. У мамы не было сил пойти вместе со мной. Смерть Эрны потрясла ее.
Я долго искал на кладбище подходящее место, прежде чем начал копать. Приходилось часто отдыхать, работа была слишком тяжела для меня. Я без конца мерил глубину ямы, пока, наконец, не решил, что она уже достаточно глубока. С большим трудом мне удалось втиснуть в нее гробик. Он оказался только чуть ниже уровня земли, но я не смог снова поднять его и углубить могилу. Я присыпал его землей, и, окончательно выбившись из сил, присел рядом, опираясь на черенок лопаты. Солнце уже село, я смотрел на вечер-нюю зарю и... не заметил, как заснул. Когда я проснулся, в синеве неба звонко пели жаворонки. Я взял лопату, тачку и вернулся в село. Мама сидела у окна вся в слезах, она думала, что и со мной на кладбище что-то случилось.
Через неделю начала созревать рожь. Дядя Адам разрешил тайком скосить два гектара. Ночью ее обмолотили и разделили между членами колхоза в соответствии с количеством едоков в семье. Рожь была еще недостаточно спелой, поэтому ее сначала подсушили, а потом смололи на ручной мельнице. Из этой муки сельчане варили кашу и пекли лепешки. Но, к несчастью, изнуренные голодом организмы уже не могли принимать такую еду. И много людей умерло, наевшись, наконец, казалось бы, спасительных лепешек. Подобное происходило и в других селах. Те, кто остались в живых, взялись за работу с особой яростью.
После сдачи зерна государству дядя Адам сразу же выдал каждому колхознику по два килограмма зерна на трудодень. А осенью после уборки урожая еще по четыре килограмма. Ни один колхоз, кроме нашего, не достиг таких результатов. Наш председатель умел хозяйничать. Этому он бесспорно научился у своего отца, моего покойного дедушки. Все колхозники были очень довольны. Но за то, что без разрешения вышестоящих органов он выдал так много на трудодни, его в тридцать третьем году осудили на шесть лет лишения свободы. Это несмотря на то, что ежегодно колхоз перевыпол-нял план сдачи зерна государству, и хозяйство его крепло из года в год. Вышло, что дядя Адам был осужден за хорошую работу и заботу о судьбе колхозников. Из тюрьмы он не вернулся.
Только к новому урожаю отец пришел, наконец, домой. Здоровье его оказалось серьезно подорванным, и ему ничего не оставалось, как снова наняться в пастухи. От братьев моих не было никаких известий. Я поступил
в неполную среднюю школу в Мангейме. Летом я всегда помогал отцу пасти стадо. А после окончания седьмого класса хотел во что бы то ни стало учиться дальше. Но как? Для этого у меня не было ни средств, ни одежды. Отец тоже мечтал, чтобы я получил образование, он считал меня единствен-ной надеждой и опорой.
Мой двоюродный брат Карл Унгефуг был тогда, в тридцать шестом году, секретарем районного комитета комсомола. Однажды, проходя мимо нашего домика, Карл спросил, как я окончил школу? Узнав, что отметки у меня только хорошие, он сказал, что в комитет комсомола пришла заявка на троих юношей с семилетним образованием для обучения на рабфаке в Розенгейме. Сказал еще, что там студентам платят стипендию, и если я хочу, то могу с двумя толковыми друзьями прийти к нему завтра.
Ранним утром следующего дня я с Иоганном Гейманом и Рудольфом Кекселем пришел в комитет комсомола. Карл вручил нам необходимые документы, пожелал успехов, и мы поехали в Розенгейм. Вступительный экзамен сдали успешно, и все трое стали студентами.
В тридцать седьмом году Карла арестовали, и домой он не вернулся. Причина ареста осталась мне неизвестна.
За учебу я взялся со всей серьезностью. Несмотря на мои переживания в прошлом, на нужду и недоедания, я был весел и энергичен, учился по всем предметам, кроме русского языка, на одни пятерки и получал повышенную стипендию. Кроме того, был членом комитета комсомола и руководил драматическим кружком. Может, мои успехи в учебе объяснялись тем, что я был плохо одет и обут, стеснялся гулять с девушками, никуда не ходил, а вместо этого сидел за учебниками и много читал.
Директор рабфака решил помочь мне и доверил заведование студенческой библиотекой. Три раза в неделю по вечерам я выдавал студентам книги. За эту работу платили. В библиотеке стоял радиоприемник, включать который было запрещено, возможно, из-за войны в Испании, возможно, из-за бесчисленных врагов народа. Но иногда поздно вечером я все же слушал его.
Каждую ночь в Розенгейме забирали людей, большей частью мужчин, среди которых были многие наши учителя и студенты. Нам говорили, что они - враги народа. Все, кого арестовали, так и не вернулись назад. Те же, кто еще оставался дома, вздрагивали от любого стука и держали наготове запас белья в рюкзаке.
Осенью тридцать седьмого года мать написала мне, что нашего семидесятилетнего соседа арестовали за то, что, подвыпив, на скамейке возле своего дома пел песню: "Когда-то я жил весело на немецкой родине..." Ночью его взяли и увезли. И шурина матери Карла Кекселя увезли ночью.
Это потрясло меня особенно. Я жил у дяди Карла, когда учился в пятом классе. Он был строгим, пунктуальным человеком, уважаемым в селе столяром-мебельщиком. Специальность эту он приобрел в Германии, где во время первой мировой войны находился как военнопленный. Возможно, это и послужило поводом для его ареста. В те годы, когда я учился, дядя Карл работал у нас в школе учителем труда. Вместе с учениками он оборудовал замечательный цех с токарными станками для работы по дереву, которые приводились в движение при помощи "ветряного мотора", смонтированного на крыше. Ребята очень любили дядю Карла, и свободное время стремились проводить возле него в цеху. Он многому научил нас.
Все эти повальные аресты честных, работящих людей побуждали меня к размышлениям. Хотелось понять, почему вдруг появилось так много врагов народа, и почему среди них оказываются люди, которых я знал и которые никогда не вызывали у меня никакого сомнения. Но осознать это до конца я не мог.
В 1936 году вернулся из Орловской области домой мой старший брат Иоганнес, стал работать комбайнером, имел хороший заработок. Еще через год вернулся оттуда же и брат Генрих. Это нам удалось разыскать их при помощи "Красного креста". Оба брата были уверены, что всех нас давно нет в живых.
Но судьба ненадолго свела нашу семью вместе. В тридцать восьмом году Генриха осудили на три года и отправили в Волжск на цементный завод за какой-то незначительный проступок. Самое главное, брат не был при-частен к нему, просто с ним сводил личные счеты бригадир, которого Генрих когда-то уличил в самогоноварении. Генрих сбежал из Волжска, чтобы отомстить бригадиру, но по дороге домой был схвачен и отправлен за побег - теперь уже на десять лет - в Воркуту на угольные шахты.
Забегая вперед скажу, что когда закончился срок лишения свободы Генрих поехал в родное село Зихельберг, ничего не зная о том, что в 1941 году все советские немцы были репрессированы и высланы из родных мест. Генриху велели тотчас же покинуть село. Он долго скитался в поисках своей семьи, но не нашел ее (нам до сих пор ничего не известно о судьбе его жены и детей), женился снова, вырастил шестерых детей и в 1983 году умер.
Брата Иоганнеса как старшего лейтенанта-резервиста в тридцать девятом году призвали в Красную Армию и отправили на финскую войну. В боях под городом Онегой он был убит.
Весной того же года я закончил рабфак и поступил на одногодичные учительские курсы, на которые принимали только членов партии и комсомольцев. Студентам платили повышенную стипендию и интенсивно готовили для преподавания немецкого языка в русских школах. На курсах нам читали лекции лучшие профессора из Немецкого педагогического института города Энгельса. Особенно мы любили Аугуста Лозингера, который вел фонетику и педагогику.
Мне доводилось беседовать с профессором Лозингером наедине. Вместе с еще четырьмя студентами я снимал комнату возле Крестьянского рынка. Лозингер жил наискосок от нашего дома и после лекций часто просил проводить его. Он мучился приступами ревматизма, заработанного в Саратовской тюрьме, где его содержали в страшнейших условиях за то, что во время своих лекций в институте профессор "слишком часто хвалил" немецкий язык. Когда мы с ним шли по улице, он одной рукой тяжело опирался на тросточку, а другой держался за мое плечо. Я видел, что дорога достается ему мучительно, но ни автобусов, ни трамваев тогда не было. Однажды Лонзингер сказал:
- Товарищ Крюгер, то, что мы должны так быстро готовить учителей немецкого языка для русских школ, означает лишь одно – скоро будет война с Германией!
Мне не хотелось в это верить, и я категорически возразил:
- Нет, профессор, мне кажется, это означает не скорую войну, а, наоборот, тесную дружбу с Германией. Ведь у нас же есть пакт о взаимном ненападении.
- Не будьте таким наивным! Перед первой мировой войной точно так же обстояли дела с преподаванием немецкого языка в России. Вам еще не раз придется вспомнить мои слова.
И действительно, вышло так, что его пророческие слова я часто вспоминал и помню до сих пор.
Началась война. Окончившим учительские курсы выдали бронь, освобождавшую от призыва на фронт. Меня еще в сороковом году распределили в Красноярский край в рабочий поселок на станции Тинская преподавателем немецкого языка в средней школе. Но в марте сорок второго я получил повестку явиться в Нижне-Ингашский райвоенкомат для призыва в Красную Армию.
На следующее утро с женой и годовалым сыном я отправился на железнодорожную станцию. Возле вокзала стоял маленький деревянный домик, из которого слышался многоголосый детский плач. На подоконниках, прижимая носы к стеклам, сидели ребятишки и плакали. Одно из окон было разбито, через него совсем маленький мальчуган протягивал мне ручку и умоляюще кричал по-немецки:
- Дяденька! Дорогой любимый дяденька! Возьми меня, пожалуйста, отсюда! Возьми меня с собой! Здесь очень холодно и хочется кушать!
Подбежав к двери, я увидел, что она на замке, а возле нее стоит молоденький милиционер. Я попытался выяснить у него, почему голодные дети заперты в неотапливаемом помещении, где их родители. Милиционер резко ответил, что мне это знать не положено. Когда я продолжал настаивать, он выхватил револьвер из кобуры и скомандовал мне немедленно идти своей дорогой.
На станции уже собралась большая группа советских немцев с женами
и детьми. Это все были люди, по роду их работы освобожденные от призыва в армию. Нам объявили, что в соответствии с приказом, подписанным товарищами Сталиным и Молотовым, все мужчины немецкой Националь-ности без исключения, и все немецкие женщины, дети которых старше трех лет, и все девушки, достигшие шестнадцатилетнего возраста, должны быть немедленно мобилизованы и отправлены на трудовой фронт.
Теперь мне стало ясно, почему малыши заперты в холодном доме с разбитыми стеклами. Нервная дрожь охватила мое тело. Я понял, на какие страдания обречены эти ребятишки.
Некоторых мужчин на станции я знал. Однажды в воскресный день, проходя мимо станции, я увидел необычный товарный поезд.
Около него, громко разговаривая между собой по-немецки, суетились
люди, вытаскивая из вагонов мешки, сундуки, чемоданы. Я уже давно не слышал родной для меня речи, поскольку мы с женой были в рабочем поселке единственными немцами. Я подошел к группе мужчин познако-миться. От них я впервые узнал, что в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета Советского Союза от 28 августа 1941 года всех немцев переселяют из АССРНП (Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья) в Казахстан и Сибирь. Это было для меня большой неожиданностью, потому что центральные газеты мы получали с запозданием на две-три недели.
И вот теперь я стоял вместе с этими переселенцами на этом же перроне, и никто не знал, что нас ожидает.
В Ингаш, где находился райвоенкомат, было привезено столько немцев, что многим пришлось с утра и допоздна стоять под открыты небом на морозе. Хорошо хоть на ночь разрешили уйти куда-нибудь, при условии, что ровно в восемь мы снова будем на месте.
Меня и еще семь человек пригласил к себе переночевать Аугуст Шмидт, который после выселения работал здесь в Ингаше районным агрономом. Жена Аугуста встретила нас приветливо, велела раздеться, снять рюкзаки и поставить их в углу коридора. Вскоре она принесла в комнату два чайника. Горячий чай оказался нам очень кстати, все продрогли на морозе до костей. Мы вынули из рюкзаков нехитрые продукты, и у нас получился коллективный ужин. Затем мы устроились рядышком на полу в одной комнате. Каждый старался быть веселым и жизнерадостным, чтобы хоть на короткое время подавить в себе тоску и тревогу. Мы шутили, рассказывали анекдоты, смешные истории, пели. Особенно хорошо получалось у Давида Рота. Он снял со стены гитару и стал одну за другой петь народные немецкие песни, растрогав нас до слез. Через час мы спелись в неплохой хор и до утра так и не сомкнули глаз. Эта ночь была для нас незабываемой, никогда уже в нашей жизни не было столько радости и веселья.
Точно в восемь мы прибыли в военкомат. Народу там стало еще больше. Многие люди никуда не отлучались всю ночь. К обеду нас погрузили в товарный поезд и повезли в Красноярск. Там разместили в холодных бараках на берегу Енисея. В них были наспех сколочены нары из сырых досок, на которых мы двое суток спали без всякой постели.Потом мы снова ехали в товарных вагонах с двухэтажными нарами и маленькими оконцами со вставленными металлическими решетками. Двери вагонов запирались тяжелыми замками, а кроме этих "предосторожностей" на площадке каждого третьего вагона стоял красноармеец с автоматом и с овчаркой.
Ехали медленно, часто останавливались, подолгу стояли в тупиках. Давали нам хлеб и воду, изредка - теплый суп или кашу. Припасы, взятые из дому, скоро у всех закончились. Если у кого-то и оставалось - никто ничем не делился, всем хотелось продержаться подольше. Один раз в дороге нас повели в баню. Но вода, да и сама баня были еле нагреты, и многие после такого "купания" простудились. Голодные, продрогшие, грязные, завшивевшие, мы ехали восемнадцать дней, пока однажды ранним утром - это было пятое апреля - нас не разбудил громкий собачий лай, крики людей и сильные глухие удары в стены.
Зазвенели, заскрежетали засовы, и тяжелая вагонная дверь резко отворилась. Ослепил пронзительный свет прожекторов. Когда глаза немного пообвыкли, мы увидели вокруг вагона вооруженных солдат с овчарками на поводках. Каждому из нас стало не по себе. Послышалась громкая команда:
- Сюда с трапом!
Солдаты подтащили трап к нашему вагону. Командовали всем двое черноволосых мужчин в военной форме. Позднее судьба очень часто сводила с ними. Их фамилии были Энтин и Папперман. Папперман скомандовал:
- Эй вы там, в вагоне! Встаньте по четыре и выходите!
Но из-за тесноты было трудно осуществить команду. Паперман не переставая грязно ругался. Толкая друг друга и спотыкаясь, под громкий
счет все мы, наконец, вышли из вагона.
- Ну, сколько их? - спросил Паперман.
- Я сбился со счета. Эти бараны не могут даже правильно встать! - раздраженно крикнул Энтин, перемежая каждое слово отборным матом.
- Назад в вагон, проклятые фашисты! - зло прокричал Паперман. Мы вынуждены были опять втиснуться в вагон и разбиваться там на четверки. Только с третьего раза Энтин правильно сосчитал нас и записал цифру на фанерной дощечке. Послышалась новая команда:
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|