|
Интуитивно подсознательно 8 глава
– Ты с ума сошел? – испепеляя меня истинно пылающим взглядом, зашипела в полушепот жена. – Ты… Ты… Не знаю даже, как тебя после всего этого назвать? Что ты тут намолол? Чего нагородил? За что, зачем ты его так обидел? Он к нам… Он к тебе – с добром, а ты? Ты хоть бы спросил, зачем он к нам пришел! Он же предупредить хотел, что ты против себя… Тут же сегодня полгорода – коммунисты, а полгорода уже вроде как демократы. А ты и тех, и тех обличаешь. И что в итоге получишь?..
Теперь самым лучшим было помолчать мне. Ибо если заведется жена…
Она была ярко, броско по-русски красива. Но при этом, увы, совсем не по-русски строптива. Впрочем, женская краса вообще, пожалуй, для нас, мужиков, более всего опасна. Это нечто вроде гипноза. А может, и посильнее, ибо действует покоряющее. Зачастую с первого взгляда. Но беда в том, что чары этого гипноза постепенно слабеют, а женщине нужна наша покорность на всю жизнь. Ну, и начинается пресловутая война полов. Да к тому же не зря в народе говорят: «Краса – до венца, а дурак – до конца…» И еще неизвестно, что к кому тут относится.
Кстати, слово «дурак» в русском языке многозначно, и подразумевает не обязательно только умственную тупость. Это мне еще мой суровый комдив генерал Живолуп не раз, бывало, втолковывал. Помню, однажды, пользуясь его ко мне благосклонностью, я спросил, почему у него такая страшная фамилия. Он долго хмуро молчал, а потом раздумчиво покачал головой.
– Дурак ты, Сергей Каширин! Ох, дурак! Не быть тебе генералом… Нет, не быть. – И, видя, что я иронически усмехаюсь, спросил: – Ты знаешь, что такое субординация?
Я начал было объяснять, что, дескать, ну как же, знаю. Это, мол, служебная лестница, где стоящий на нижней ступеньке строго и беспрекословно подчиняется стоящему выше. Но я же, мол, обращаюсь с моим вопросом не по службе, а по моему чисто филологическому и просто человеческому интересу, так как все любопытствуют, а спросить не решаются.
– Нет, – сказал он, – не знаешь ты, что такое субординация. Субординация – это когда «я начальник – ты дурак», а когда «ты начальник – я дурак».
Я язвительно хмыкнул, а он с высоты своей генеральской субординации продолжал меня вразумлять:
– Да ты не пыхти. Не обижайся. Ничего в том, что я сказал, для тебя обидного нет. Просто ты много выпендриваешься, ученость свою показываешь. А все потому, что не знаешь и значения слова «дурак». Не знаешь ведь? Не знаешь, вижу. Так вот, дурак – это тот, кто думает не так, как я… И если ты хочешь продвигаться по служебной лестнице, никогда не показывай начальнику, что ты умнее его…
Теперь, вроде бы слушая и не слыша, что там после ухода попа выговаривает мне моя дражайшая половина, я с усмешкой думал о том, что примерно такая вот субординация с переменным успехом властвует и у нас в семье. И, пожалуй, с перевесом в пользу жены. Не знаю уж, как у кого, а у нас… Без малого полвека вместе, одни книги читали, одни фильмы смотрели, под одной крышей жили, под одним одеялом спали, а все как-то так получалось, что думали и думаем каждый по-своему. Она не так, как я, а я не так, как она. Такие вот пирожки-коврижки. И если не хочешь постоянно ходить в дураках, лучше уж почаще молчи, проявляй хотя бы видимую покорность. Это ей по душе, это ей нравилось, ну и лады-ладушки.
В свое время, когда я впервые привел ее в наш гарнизонный Дом офицеров, она с полувзгляда покорила все наше орлино-соколиное воинство. Это я потому так говорю, что нас, военных летчиков, иначе как сталинскими соколами и орлами тогда и не звали. И ничего, что она родом из далекой псковской захолустной деревушки, из бедной-пребедной, многодетной крестьянской семьи. Ее не смутило ни сияние роскошных люстр, ни блеск золотых погон и регалий офицерских парадных мундиров, до пупа увешенных орденами и медалями, ни даже крик последней в ту пору моды – панбархатные бальные платья надменно-чопорных полковых дам. Худенькая, стройненькая, в скромненьком штапельном платьице, со старомодной, кольцом вокруг головы, тугой русской косой, она вошла в шумный танцевальный зал такой сказочной принцессой, что на какое-то мгновение наступила невозможно сковывающая тишина, а потом со всех сторон к нам устремились гуртом все мои боевые друзья. Мне оставалось только успевать представлять:
– Первоклассный военный летчик, мастер высшего пилотажа лейтенант Виктор Олимпиев…
– Воздушный ас, военный летчик-снайпер старший лейтенант Василий Кузнецов…
– Командир лучшего в нашей воздушной армии авиационного звена капитан Борис Козлов…
– Начальник огня и дыма, – тут я позволил себе некоторую вольность, и на всякий случай уточнил: – то есть, огневой и тактической подготовки капитан Олег Архаров…
– Командир эскадрильи…
– Командир полка…
– Командир нашей прославленной в боях авиационной дивизии…
Тут я и вовсе запнулся, как-то не звучала в такой обстановке неблагозвучная фамилия нашего комдива, и он понял меня, представился сам:
– Михаил Андреевич… Впрочем, такой красавице можно называть меня просто – дядя Миша…
И, право, вошедшая простушкой-золушкой, едва ли не по мановению волшебной палочки и едва ли не в мгновение ока обернулась моя скромница королевой офицерского бала. Приглашения так и сыпались со всех сторон:
– Вы разрешите с вашей милой дамой мазурку…
– …Краковяк…
– …Полечку…
– …Танго…
Мне оставалось лишь любезно никому не отказывать и, стоя в сторонке, гордиться таким вниманием. А в довершение…
– Заключительным танцем нашего вечера объявляется дамский вальс, – торжественно возгласил распорядитель. – Дамы приглашают кавалеров, дамы хлопками отбивают кавалеров…
Как-то озорно кинув на меня вопрошающий взгляд, моя милая извинительно тронула меня за руку:
– Ты не обидишься? Не обижайся, погоди…
И легкокрылой пташкой порхнула к генералу:
– Дядя Миша, прошу!..
И опять на какой-то момент невозможная тишина, а потом, когда она положила свою лебединую руку на его широкий генеральский погон, и они закружились в вихре старинного русского вальса «На сопках Маньчжурии», казалось, потолок обрушится от восхищенно-одобрительных аплодисментов. А дальше я и вообще не знал, как быть, как себя вести и что говорить. Галантно поблагодарив меня за танец с моей боевой подругой, генерал вдруг пошел нас провожать, и шел с нами аж до самого подъезда нашего дома. А она как бы в шутку игриво называла его уже и не дядей Мишей, а и вовсе Мишей. И он, такой обычно суровый, подчас недоступно-неприступный, кажется, не только не обижался, а даже был тому несказанно рад. Обронил, правда, вскользь, что не в том возрасте, чтобы быть достойным ее обаяния кавалером, но и здесь она щедро плеснула кокетливого елея:
– Ой, что вы! Да вы на нашем вечере показались мне самым привлекательным, самым-самым… И в вальсе вы сто очков фору дадите любому из молодых…
– Благодарю, голубушка, благодарю, – генерал театрально поклонился и поцеловал ей руку. Хотя я на его месте назвал бы ее подхалимкой.
– А что касается возраста, – и вовсе уж развеселилась она, – то позвольте напомнить вам Александра Сергеевича Пушкина: «Любви все возрасты покорны», вот! И потом, вы знаете… Любовь… Ну, как бы это сказать… Любовь – это такой начальник… Такой самый главный начальник, перед которым все равны…
Теперь, слушая ее сердитое ворчание после ухода попа, я мог лишь грустно усмехнуться своим воспоминаниям. И тотчас – строгий вопрос:
– Ты чего ухмыляешься? Да ты, я вижу, меня не слушаешь!
– Слушаю, слушаю. Чего ты, в самом деле, говори…
– Так вот я и говорю… И отец Михаил говорит… Ты всех критикуешь, всех обличаешь, и что? Нам обещали светлое коммунистическое будущее, теперь – демократическое. Когда я работала на фабрике, к нам приходили такие вот красноречивые, как ты, призывали к ударному труду. Корочки еще такие мне всучили в красной обложечке: «Ударник коммунистического труда». И мы ведь вкалывали. Не разгибаясь, перевыполняя план. И к чему пришли?..
А я опять и слушал и не слышал. Меня опять несла волна воспоминаний. Когда в Ленинграде я в первый раз привел ее в Дом писателя, там была такая же картина. К тому времени она уже более-менее приоделась, была в нарядном платье, но привлекла внимание все же не платьем, а опять-таки своей тугой, уложенной кольцом на голове, старомодной русской косой. И первым к нам своей танцующей походкой, величественно вскинув подбородок, прямо-таки на полусогнутых подлетел популярный в ту пору ленинградский поэт Михаил Дудин. Протяжно, манерно он словно прокукарекал:
– Меня интересует эта красивая русская женщина! Я давно не видел такой красивой женщины. Мне нравится эта женщина! Мне нравится ее русская коса!
Не знаю уж почему, но ей вдруг эти пылкие комплименты пришлись не по душе. Когда я назвал имя и фамилию велеречивого поэта, она с удивлением и подчеркнуто, с нажимом, переспросила:
– Миша Дудин? В твоем полку техник самолета был такой: Миша Дудин. Только тот не такой фамильярный…
Ладно, поэт был изрядно подшофе и, вроде, не обратил внимания на ее слова. Или не успел как-то отреагировать. Нас и здесь тотчас окружили мои знакомые и незнакомые мне собратья теперь уже по литературному цеху, наперебой, точно на показ себя выставляя, спешили представиться, зорко наблюдая, какое это производит на нее впечатление:
– Риза Халид…
– Бронислав Кежун…
– Вячеслав Кузнецов…
– Сергей Макаров…
– Сергей Орлов…
А когда мы прошли в ресторан, наш столик окружила целая толпа тогдашних ленинградских знаменитостей. И кто-то уже по-свойски подсаживался к нам со своим стулом, и кто-то шел со своей стопкой или даже с бутылкой, и кто-то целовал ей руку и заплетающимся языком сыпал банальные до пошлости комплименты. Она чувствовала себя явно не в своей тарелке и вскоре заторопила меня домой. И больше туда пойти со мной ни разу не согласилась.
– Слушай, – сказала, – куда тебя занесло? Они же там все гении. Понимаешь? Все гениями себя мнят. Или, скорее, играют. Ну, а гений, говорят, всегда со сдвигом по фазе. Вот и корчит каждый черт знает кого. Да еще от своего самомнения и пошляки…
Такая вот она у меня исконно-посконная деревенская. И когда мы на пенсию вышли, сюда вот, в избушку своего покойного отца, увлекла меня из неуютного для нее большого города. Когда-то в избушке семья из восьми человек проживала, а теперь – мы вдвоем. Но если она здесь и полновластная хозяйка, и для соседей с детства своя, всем известная, почти родная, близкая, то я, можно сказать, едва ли не чужой среди своих. Поэтому окружающие не без любопытства ко мне присматриваются, а она считает своим долгом учить-вразумлять меня и одергивать от моих летно-писательских замашек.
– Носишься, – ворчит, – со своим коммунизмом как дурак с писаной торбой, вроде люди без тебя не разбираются, где хорошо, где плохо. Или, думаешь, телевизору верят? Там одно долдонят с утра до ночи: «Демократия, демократия!..» Да все видят уже: хрен редьки не слаще. Так что и ты не смущай народ своими баснями. Никто давно уже не хочет быть ни красным, ни белым, ни коммунистом, ни демократом. Потому и к церкви тянутся. А ты и тут поперек…
Видя, что я упорно молчу, пуще прежнего рассердилась:
– Ну, чего уставился? Давно не видел?
– Да вот, – шуткой пытаюсь отвлечь, – за тебя радуюсь. Когда-то моих летунов, потом поэтов, а теперь вот батюшку попа очаровала.
– Дурак ты! – комплимент, как оплеуху, отвесила. – Ох, ну и дурак! Давно, впрочем, дурак, и не лечишься.
– Так ведь не до того. Некогда, все некогда, – с язвецой шпильку подпускаю. – То, бывало, с Живолупом до упаду кадрили откалывала, а теперь вот на ножки жалуешься. А мне за тебя и в огороде с лопатой, и по магазинам пешком. А там на прилавках – шаром покати, так что приходится непосредственно к производителю. До одного совхоза за молочком – два километра, до птицефермы за яичками – три. За водой опять же с ведрами к колодцу… Так что конечно же я – дурак. Круглый. Набитый!
Ляпнул вот так в сердцах, гляжу, а у нее полные глаза слез. Обиделась. Прикусить бы мне дурной язык, уняться, да как-то тяжкой волной раздражение накатило. Беру со стола блюдце, протягиваю:
– На, – дразню, – чтобы слезки твои драгоценные за понюх табаку не пропали.
Она со злостью от обиды с силой ударила по моей протянутой руке, блюдце выскользнуло из пальцев, звякнуло об пол и разлетелось на мелкие брызги.
Тут уж на меня и совсем полное затмение нашло. Откуда-то и самых глубин давно очерствевшей души, из изболевшегося сиротского сердца к самому горлу комок подкатил. У нее вместе с ней в семье пятеро детей росло, так они хоть с отцом-матерью, а у меня… Нас у мамы десять было, во время войны тоже пятеро осталось, так мою-то мать немцы расстреляли, на меня в двенадцать лет все заботы легли. Казалось бы, после такого в общем-то похожего детства нам ли не понимать друг друга? А мы вот до старости с ней чуть что – гыр-гыр и сцена у фонтана. Вздыхаю грустно и, глядя на осколки разбитого блюдца, залихватски шучу:
– Хорошая примета. К счастью. Ну, дай-то Бог, может, поп утешит.
– Что-о? – отшатнулась. – Что ты сказал? Ты что, совсем… Да-а, не зря вон и дочь говорит, что у деда крыша поехала! Крепко поехала. Напрочь.
«Черт, – скребу затылок, – бывает же!»
Двусмысленность у меня нечаянно получилась. Действительно, дьявол моим языком чушь сморозил. А признаться-то в полной собственной дури и не хочется, дурацкое самолюбие не позволяет. И я к своему ужасу, холодея от какого-то подлого чувства, с пошлой усмешечкой добавляю:
– Да уж не знаю, у кого крыша поехала. Не веришь – у попа Гришки спроси. Они почему с Михаилом разлаялись?.. Гришкина-то жена у Михаила псаломщиком была… Гришка его и предупредил: отец Михаил, перестань, мол, к моей жене приставать. Вот тебе, бабушка, и крыша набекрень!
– Господи, Господи! – перекрестилась моя побледневшая от гнева половина. – Спаси и помилуй! Впрямь у моего старого дурака маразм начинается. Грязные сплетни по городу собирает. А потому что сам такой в молодости был. Ни одной юбки, бывало, не пропустит.
В довершение к своей строптивости она была еще и до невозможности ревнючей. Даже сестры ее говорили, что она к каждому столбу меня ревновала. И даже иногда с подозрением моему к ней доверию испуганно дивилась:
– А ты почему, – спрашивала, – меня не ревнуешь?
И печально вздыхала:
– Не ревнуешь – значит, не любишь.
И даже в слезы ударялась:
– Нет, не любишь…
Это у них, между прочим, в роду такое, наследственное. Отец после смерти жены взял другую, моложе его на семнадцать лет и, начав безудержно ревновать, наложил на себя руки. Старшую сестру мать буквально из петли вынула, когда та тоже из ревности пыталась покончить с собой. Среднюю муж догнал, когда она якобы из-за его измены бежала к реке топиться. Самую младшую, уже перед завтрашней свадьбой заподозрившую в неверности жениха, спасти он не успел. Не зря, говорили, у них и фамилия такая – Герцберг, в переводе с немецкого – сердце-гора.
Такие вот пирожки-коврижки, кому синяки, кому шишки. И в каждой избушке – свои игрушки.
А я?.. Мой самый любимый поэт – Михаил Юрьевич Лермонтов. И мой девиз, мое кредо – его стихи:
Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть.
Как я любил, зачем страдал,
Тому судья лишь Бог да совесть…
Только свет же не может, чтобы не заглянуть, не подсмотреть в замочную скважину. И раздуть из мухи слона, и разнести по алчно любопытным до чужих тайн пошленькую сплетенку. Ну, тут и начиналось!
– Если так, если тебе больше по сердцу другая, почему меня не бросаешь? Давай развод! Все, не могу больше! Моченьки моей нет…
– Дура! Тебе же хуже будет. Детей опять же ростить надо…
Вырастил! Взрослый, уже вполне взрослый сын, получив отказ от смазливой кокетки на свое предложение выйти за него замуж, пошел по дорожке своего пылко ревнючего дедушки.
– Ты!.. Ты его не уберег!.. Ты… Тебе же всю жизнь некогда. Тебе же то самолеты твои всего дороже, то твоя дурацкая писанина…
– Да, конечно… Но только ли я один? А ты?
Ты мне всю душу вымотал! Ты же и знать не знаешь, сколько я из-за тебя напереживалась! Ты-то взлетал – и хвост трубой, а я? Я же с двумя маленькими в четырех стенах ни жива, ни мертва. Разобьешься – что буду делать? Вас же вон сколько летунов разбившихся на гдовском кладбище – целая аллея…
И опять попреки, и слезы, слезы:
– Ты и сейчас такой – черствый, бездушный. Зачем тебе эти бесконечные выступления? Раньше хоть платили за них, а теперь ради чего? Над тобой же смеются уже – свадебным генералом зовут. Правильно Живолуп говорил: всё выпендриваешься, умнее других показать себя норовишь. Перед кем? Перед местными вертихвостками?! Мне же всё передают, всё тут же докладывают, как ты им ручки целуешь. Кобель несчастный! Вот потому-то и попа на свой аршин меришь… Господи, Господи!.. Седина в бороду, а бес – в ребро!
– Да при чем тут я? Весь Гдов об этом трезвонит, а ты – на меня. Я-то говорю – мерзкая сплетня, чтобы его опорочить, а мне в ответ: дыма без огня не бывает.
– Замолчи! Замолчи сейчас же, не то…
И уже совсем обессилено, на последнем всхлипе:
За поклеп на священника Бог всех этих сплетников покарает. Всех накажет. И тебя – первого!..
– Ладно, ладно, успокойся. Уймись, ради бога. На свою бы голову не накаркала.
Как аукнется…
И ведь накаркала. Накликала. И в буквальном смысле на свою голову. Всё вроде у нас некоторое время было тихо-мирно, я что-то там ковырялся на грядках, а она ушла в баню. К ее возвращению решил приготовить ужин. Сижу, чищу картошку, вдруг в калитку какая-то незнакомая женщина.
– Вас срочно вызывают в больницу!
– Что такое? Зачем?
– Вашу жену из бани на скорой помощи туда привезли. В хирургическое…
Бегу, мчусь опрометью…
«Что такое? – соображаю, – аппендицит, что ли?»
Вхожу – мамочки мои родные! – лежит моя старуха на операционном столе прямо в приемном покое, рядом таз, как мне с переполоху показалось, полный крови, а хирург над ее головой колдует.
– Что? Как? Почему?
– В бане с верхней полки в парной вниз головой упала, – медсестра объясняет, пытаясь потихоньку грудью вытеснить меня за дверь.
А я – ни с места, окаменел, к полу прирос. Ну, думаю, всё… Это при ее-то весе – вниз головой… Пролом черепа, не иначе. Вдруг слышу ее голос:
– Толкнули меня… Нарочно толкнули… Вроде, как нечаянно… Но я же не дура, я знаю…
Да мало ли что в горячечном бреду может выдумать полуживая бабка!
К счастью, если в несчастье есть какая-то крупица такового, пролома черепа не было. Была до невозможности большая, прямо-таки огромная гематома. Хирург сделал разрез, чтобы стекла кровь, что я и увидел собственными глазами, едва ли не цепенея от страха за ее жизнь А вызвали-то меня, оказывается, затем, что в районной больнице (в районной!) давно страшный дефицит с медикаментами. Идешь туда – всё неси своё. Даже йод. Даже марганцовку. Даже бинт для перевязки. А если кладут – неси с собой и постельное белье…
Перестройка-катастройка-гробостройка, горбачевско-ельцинская демократическая революция, чубайсизация-гайдаризация, демократически-рыночные преобразования… «Вперед, заре навстречу, товарищи, в борьбе!.. Хотя нет, теперь уж гусь свинье не товарищ, теперь – господа, президенты, мэры, префекты и прочая, дорвавшаяся до государственной кормушки невесть откуда вынырнувшая доморощенная сволочь. Само слово «сволочь» означает то, что это куча, куда сволочена всякая мерзость.
При первой же возможности я и выложил все это Псковскому губернатору. Нет, на прием к нему по личному вопросу пробиться было почти невозможно, но подвернулся случай. В деревне Ветвеник благодетельной рукой некоего «нового русского» с нерусской фамилией открывалась церковно-приходская школа, и губернатор приехал туда, чтобы лично провести торжества по поводу такого знаменательного события. Ну, рванул туда и я. Узнал, что директор Гдовского рыбзавода тоже туда приглашен, и напросился к нему в его легковушку.
С директором рыбзавода Леонидом Анатольевичем Чистяковым мы были в приятельских отношениях, и все же в ответ на мою просьбу взять меня с собой он озадаченно принахмурился:
– Понимаешь, там же оцепление. Я-то по делу еду, два ящика свежей рыбы для губернатора и его свиты везу, а ты кто? И зачем? Как говорится, не пришей кобыле хвост. А ты к тому же известен, как личность для всех одиозная. Право, не знаю, как быть…
И вдруг, видя, как я расстроился, махнул рукой:
– Ладно, хрен с ним, едем. Номер моей машины у милицейского оцепления есть, может, не остановят. А еще лучше, знаешь что? Как увидишь ментов, ложись на заднем сидении, чтобы тебя за спинкой не видно было, понял? А я рвану без остановки, авось, проскочим. Что? Неудобно? Оскорбительно? Брось, дело говорю. Ну? Рвем?..
Его рисковость была мне по душе, и мы рванули. На всякий случай я, как он присоветовал, прилег на заднем сидении, и мы проскочили. И успели аккурат к началу митинга. Если, конечно, так назвать собравшуюся возле крыльца той церковно-приходской школы небольшую толпу местных жителей. Губернатор и глава района с крыльца и витийствовали. Как же – демократы, в гуще народа, среди народа! Попросил слова и я. Подивившись, откуда я взялся, принесла, мол, нелегкая, выступить все же разрешили, ну я и выложил, что накипело. Мы, говорю, старые русские, да и не только старые, болеем, хиреем, а в районной больнице даже инсулина не стало. А это же… Это же для диабетиков смерть. Вот почему я и заявился сюда без всякого приглашения. Вот о чем в присутствии нашего уважаемого губернатора и принародно говорю.
И что вы думаете, какова была реакция? По завершении митинга подходит ко мне какой-то чиновник из губернаторской свиты:
– А и правда, – доверительно интересуется, – вы с кем приехали?
– Пешком пришел!
– Знаете, слышал о вашей беде. Так вы насчет лекарств вот к нему обратитесь, – показывает на зама главы района по социальным вопросам, – он вам поможет выписать нужные лекарства.
– Боже! – отшатнулся я. – По знакомству, значит, по блату, да? Я же не себя одного имел в виду. Я…
– Хорошо, хорошо, – он даже не смутился. И даже на банкет меня пригласил по поводу столь великих торжеств, как открытие небольшой, можно сказать, даже крохотной церковно-приходской школы в крохотной захолустной деревушке, где и ребятишек-то раз-два и обчелся.
Я, хотя и не из пьющих, пошел. Ради интереса пошел. Смотрю – батюшки мои! – на столах дорогие коньяки, вина, красная и черная икра, балыки, копчености-солености, каких мне, ей-богу, видеть, не знаю уж с каких пор, и в магазинах не доводилось. Да-а, это при нынешней-то демократически-рыночной повальной нищете, когда подавляющее большинство населения оказалось за чертой прожиточного минимума. Чтобы купить разнесчастную буханку хлеба, сорок минут (я засекал!) мне приходится выстаивать в длиннющей очереди, а тут…
Ну, разумеется, красивые тосты, здравицы, выражение верноподданнических чувств к областному мудрому руководству и лично господину губернатору, не побрезговавшему нашим скромным хлебом-солью. Сижу, как оплеванный, как будто мне прилюдно в морду плюют, не выдерживаю, поднимаю руку:
– Дайте и мне сказать тост…
– Дед, сиди! – раздается вдруг среди наступившей тишины. – Сиди и молчи, понял?
Это Леонид Анатольевич Чистяков меня за рукав сгреб, встать мне не позволяет. Сидя рядом с ним, я видел, что в нем тоже копится, накипает злость, и он, ерзая на стуле и горько морщась, усиленно заливал разгорающиеся страсти непомерными дозами дорогого, крепчайшего, судя по этикетке, многолетней выдержки коньяка. Пока холопствующие лизоблюды поочередно изощрялись в верноподданнических словоизлияниях, он успел уже осушить в одиночку полнехонькую бутыль и принялся за вторую.
– Ты хоть закусывай, Леонид, – просил я. – Закусывай, а то совсем с катушек съедешь.
– Отстань, – отстранял он меня, и все наливал себе сам, и все опрокидывал бокал за бокалом, и вот – съехал. Когда, выдрав из его цепкой пятерни свой рукав, я встал, он вдруг врезал кулаком по столу, да так, что вся посуда аж зазвенела и опрокинулась одна из бутылок, и громовым голосом заорал:
– Сядь! Сядь, я тебе говорю! Ты что, не видишь, с кем имеешь дело? Ты что, не видишь, какое здесь собралось дерьмо? Да ты посмотри… Да ты разуй глаза… Ты только глянь, какая сегодня наша власть – говно! Вся! Сверху донизу…
Это было мне медом на душу. С трудом сдерживаясь, чтобы радостно не расхохотаться, я этак как бы с разочарованием развел руками:
– Ну вот видите, мне и говорить не нужно… Он уже все сказал. Вы, надеюсь, его извините, перебрал человек…
Назавтра я спозаранку помчался к нему на велосипеде. Захожу в кабинет, смотрю – свеженький, как огурчик, будто и не пил вчера.
– А ты помнишь, – спрашиваю, – что с пьяных глаз губернатору выдал? И вообще всем…
– А что, – с совершеннейшей невозмутимостью отвечает, – я разве что-то неправильно сказал? Один этот твой Евгений Эдуардович чего стоит! Тьфу!
Я кинулся его обнимать.
– Отстань! – отстранился. – Я этих телячьих нежностей не люблю.
– А не боишься?
– Кого? Этих жалких трусов? Они же все замнут, чтобы огласки не было…
И в самом деле замяли. Никто нигде ни гу-гу. Словно ничего такого и не было. И даже инсулин в поликлинике появился. И я в какой-то мере удовлетворение испытал. Не зря, значит, на рожон полез. И вообще должен же кто-то, в конце концов, говорить власть предержащим чинушам правду. Однако неспроста в народе издавна замечено, что беда не ходит одна. Одна идет, и другую за собой ведет. И потому не буди лиха, пока лихо спит…
Больше месяца я бегал по аптекам, добывая нужных марок бинты и лекарства, чуть ли не ежедневно водил под руку жену на перевязки. На поправку дело шло медленно. Да еще к тому же все лицо у нее было сплошным синяком от сильного удара при падении, и когда мы шли с ней, с забинтованной, словно в чалме, головой, встречные смотрели на нас, вытаращив глаза. Кто-то даже укоризненно обронил:
– А еще писатель! Ишь, руки распустил. За что он ее так?
Что поделаешь! Людская молва ласковой не бывает. Но однажды даже секретарь Гдовского райкома КПСС, правда, теперь уже бывший, Федор Александрович Сафонов – и тот туда же:
– Это что, спьяну, что ли? Так вы вроде не пьете…
Не станешь же каждому объяснять, что да как. Досадно.
Один поп заглянул выразить ей сочувствие. Да еще так, как бы к слову, попенял мне за мою опрометчивость при встрече с губернатором. Слышал, дескать, слышал, все правильно вы сказали, да только и на меня теперь косо смотрят. Думают, это я подсказал вам туда поехать.
– Так он же у нас каждой бочке затычка! – не промедлила пожаловаться жена. – Все говорят, ну и шебутной же у тебя мужик. Удержу нет, всё на свою задницу приключений ищет.
– Что, как благочинному перепало? – не обращая внимания на давно привычные причитания супруги, попа спрашиваю. – А сам-то чего там не присутствовал?
– А я уже не благочинный. Или вы не знаете?
– Хм, разжаловали? За что? А кто же теперь благочинным?
– Архимандрит Лев. Ну, из Прибужа.
Протоиерей не стал рассказывать, что да почему, да я и не расспрашивал. Везде свои заморочки. «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…» Да и недосуг мне было с попом по поводу его треволнений тары-бары разводить. Наступил июнь, на меня легли дополнительные женские хлопоты из-за болезни жены, и я буквально с темна до темна вынужден был то заниматься стиркой, то возиться на кухне, то корячиться в огороде на грядках. Какое-никакое, а подсобное хозяйство, что в капиталистическом раю надежнее наших нынешних пенсий. Только вот с одной лопатой не очень-то в радость и предполагаемый урожай. В здешнем климате огурцы – и те под пленку надо сажать.
Как назло, выдалась очень холодная, с заморозками, затяжная весна. Приходилось топить в избе печь, возиться с дровами. Здесь вообще говорят: месяц май, коню сена дай, а сам на печку полезай. В нынешнем году и того хуже. Уже третье июня, а на улице такая холодрыга, что за порог вечером без перчаток не выходи. Особенно, если с каким-либо инвентарем работаешь. А у меня, как на грех, на задах огорода в стареньком заборе доски поотваливались, чинить надо. Я все откладывал ремонт, надеялся: потеплеет – тогда. Но в пролом начали забегать бродячие собаки, сминая хрупкие, недавно проклюнувшиеся ростки моих овощных посадок.
– Ты только и умеешь, что шариковой ручкой по бумаге водить, – ворчала жена. – Ничего толком не умеешь. Да и не хочешь. Сразу видно: лень раньше тебя родилась.
– На мою лень будет и завтра день, – попытался отбояриться я.
Но не тут-то было. После того, как жена с превеликим трудом оклемалась от черепно-мозговой травмы, она стала до невозможности раздражительной и слезливой. Чтобы лишний раз ее не нервировать, пришлось пойти штопать этот треклятый забор.
Впрочем, через некоторое время, увлекшись работой, я подуспокоился. Дело-то, в общем, нехитрое. Приставишь доску к поперечине, пришьешь гвоздем – и за следующую. Вдруг сзади чьи-то шаги. Оборачиваюсь – какие-то незнакомые мужики. Втроем. Хотя, конечно, я всех тут не знаю, но вроде не гдовичи. Ну, что ж, ко мне кто только уже не наведывался не только из гдовичей, но и из окрестных деревень, и даже из Пскова. Заявляются в город, спрашивают, где тут писатель живет, и – здравствуйте! Кто с кипой своих стихов, кто с прозой, но больше со своими житейскими нуждами и бедами. Вплоть до того, что вот ты, поскольку писатель, то и должен им помочь в решении их иногда для меня смешных, а чаще до невозможности горестных проблем. А эти с чем? Да еще и сразу втроем.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|