|
Интуитивно подсознательно 6 глава
– Но для народа он был Владимир Красное Солнышко!.. Устраивая пиры для бояр и дружинников, Владимир не забывал слов Соломона: « Дая нищему, Богу в заим даете». И все могли приходить на княжий двор, где им давали еду и деньги, а для тех, кто по болезни не мог прийти, развозили по улицам хлебы, мясо, рыбу, мед и квас в бочках…
– Во, во! Не в насмешку ли, не с издевкой ли его так называли? Знали, хотел, чтоб побыстрее забыли его злодеяния. Знали, не сам же он и не дружинники возделывали землю, праведным трудом добывая те дорогие яства. У народа же все и награбил, собирая со своей бандитской грабительской шайкой непосильную для бедных дань. Знали: на языке – мед, а в сердце – лед. И на попов византийских так же смотрели. Своих-то тогда еще не было. С тех пор в народе стало дурной приметой: встретить на улице попа – к беде!
Да еще и этот дурацкий ритуал: подходить к попу под благословение и целовать ему руки. Испокон веков рукопожатие у славян имело важное символическое значение. Согласно Повести временных лет, в 968 году русский воевода и печенежский князь заключили мир, по славянскому обычаю, подав друг другу руки. Подать руку – значило показать, что у тебя нет камня или ножа в руке, что ты не держишь против встречного зла. И в русском языке с той поры доныне про человека доброго, работящего, умеющего делать любую работу, говорят: у него золотые руки. А есть ведь еще и такие выражения: глаза завидущие, а руки загребущие. Или такие: своя рука владыка, то есть своя воля, сам себе хозяин, но быть у кого под рукою – значит в подчинении, в подданстве, в повиновении и рабской покорности.
Так что целование рук византийским попам означало признать их над собой господство. Да этого, мол, и следовало ожидать, если женолюбивый князюшка «ударил по рукам» с византийскими кесарями ради какой-то смазливой цесарицы, и теперь она держит его в своих ведьмовских руках, как в ежовых рукавицах. Это подтверждалось еще и тем, что византийский подкаблучник Владимир помимо и без того нелегкой дани приказал десятую часть доходов русских людей отдавать церквям, где служили отнюдь не русские, а в ту пору главным образом греческие да константинопольские попы. Так с тех пор и выплачивался русским народом этот налог, именуемый десятиною, аж до 1917 года. Вот для кого, стало быть, и был Владимир Креститель истинно Красным Солнышком. На века благодетель за счет «рабов Божиих» – своих подданных.
Русь возроптала и оказала с первых же дней христианизации ожесточенное сопротивление. Особенно вознегодовали вольнолюбивые новгородцы. Узнав, что Добрыня, дядя Владимира, с византийским митрополитом и епископами идет во главе большого войска крестить их, они собрали вече и дали заклятье не пускать басурманов в город. Новгородский тысяцкий Угоняй ездил по улицам и площадям и кричал: «Лучше нам умереть, чем отдать своих богов на поругание!»
Быстро собралось пятитысячное ополчение. Завязалась жестокоя кровопролитная битва. Тогда Добрыня приказал поджечь город. Вынужденные тушить пожар, новгородцы запросили мира. Последовало условие: креститься! Со слезами на глазах некоторые пошли добровольно, а кто не шел, поволокли в Волхов силой. Мужчин крестили выше моста, женщин – ниже. Виновником происшедшего летопись называет языческого волхва Богумила. Конечно же, Владимир Красное Солнышко и здесь не при чем.
– Ну и вот… Вот Евангелие от Луки, что ты мне принес. Читаем: «Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! (12.49)». Выходит, через Владимира Крестителя такой огонь на Русской земле и возгорелся?
И во что все это вылилось? Такие вот успехи князя-крестителя ознаменовались бунтом и многих других русских городов, братоубийством его сыновей, развязанным Святополком, получившим в народе прозвище Окаянный, «скрытоубиением» Бориса и Глеба, объявленных позже святыми, и междоусобицей его потомков, долго еще потрясавших Русь. А чего ж удивляться! Вот опять же в Евангелии от Луки: «Нет доброго дерева, которое приносило бы худой плод; и нет худого дерева, которое приносило бы плод добрый (6.43)». Вот какие плоды пошли от еврейки Малуши и ее полукровного сына. В полном соответствии со святым благовествованием от Луки: «Добрый человек из доброго сокровища сердца своего выносит доброе, а злой человек из злого сокровища сердца своего выносит злое… (6.45)».
– Зачем вы всё это мне говорите? Чтобы выказать свой атеизм? Или в чем-то меня упрекаете?
– Да, пожалуй, в том, что ты – поп, – сказал я напрямик. – Но… Но ты же все-таки русский поп, а не византийский. Так вот и будь русским.
– Хотите оскорбить меня, называя попом? Но ничего оскорбительного в этом нет. Поп – это аббревиатура. Знаете, как расшифровывается?
– Ну?
– Пастырь овец православных. П-О-П…
Я расхохотался:
– Ну и ну! И ты этим гордишься? Я-то думал, что в храме на твои молебны собираются люди, а оказывается – овцы? Но вот тут же вот такое оскорбление, что худшего и не выдумать. У нас, русских, назвать человека овцой – ну, сам знаешь, значит безмозглым, тупым и трусливым олухом. А? Не отсюда ли и «олух царя небесного»? И еще после этого спрашиваешь, почему я в храм не хожу? Нет уж, извини! Ни перед царем небесным, ни, тем паче, перед тобой, поп, хотя ты и русский, овцой быть не хочу. Как не хотели и все те русские люди, которых называют язычниками. И не надо меня укорять, что я – язычник. А то я этим лишь возгоржусь.
– Не поминай имя Господа Бога твоего всуе. Это великий грех! Не прощаемый.
– Правильно, – с самым невинным видом смиренно поддакнул я. – Злодеяния Владимира Крестителя, его потомков и последователей – это богоугодные дела, а усомниться в том – это великий во веки веков не прощаемый грех…
Пристрастие
Не успел разобиженный поп, покидая мою избу, переступить порог, на меня разъяренной наседкой, защищающей цыплят, налетела жена:
– Трепло!.. Трепло ты огородное! Не зря говорят: язык у тебя – помело. Кто говорит? Вся моя родня говорит. Все говорят. А тут? Что ты тут намолол? Ты же сам, ты же первым к нему в молельный дом пошел, а теперь?.. Ты же его обидел! За что? Что он тебе плохого сделал? Он же к тебе с добром, со словом Божьим пришел, а ты?.. Ученость свою показал, да? Вот и всегда ты так. Да ладно уж, когда служил, сам же себе языком своим поганым и гадил, так еще и на пенсии укорота тебе нет. Мне же из-за тебя, когда в баню прихожу… Шайками забросать грозятся! Кто? Кто-кто! Да вон эти, втроем, родственницы твоего Жеребцова. И, вообще, говорят, уйми своего умника, а то и тебя, и его Бог накажет…
– Не в силе Бог, а в правде, – попытался приободриться я, но в душе не мог не признать, что моя гневная половина была в чем-то права. Пожалуй, зачастую излишне лезу на рожон. Мне уже об этом многие в открытую говорят. И первой – та же Попова. Как я ее частенько поддразнивал – «главный идеолог районного масштаба». Правда, теперь-то она уже бывший идеолог, вышла на пенсию, но на пенсию, по нынешним демократическим временам, прожить трудно, и она устроилась на должность гардеробщицы в районной библиотеке. Там мы с ней однажды и полюбезничали. Увидев меня, она ехидно заулыбалась и ядовито куснула:
– Советский офицер с попами якшается? А еще коммунист!
– А у самой, – встречь шпильку пуляю, – фамилия поповская. Небось, неспроста. Наверняка кто-то в роду попом был. Так что у тебя пристрастие читать мораль да трибунные проповеди – черта наверняка наследственная.
Ух, как она оскорбилась! То, бывало, приветливо улыбалась, стул предлагала посидеть у нее в гардеробной, поговорить-потолковать о делах житейских, а тут аж захлебнулась от злости:
– Я из крестьян! Из бедняцкой крестьянской семьи. Это благодаря Советской власти высшее образование получила. А вы?.. Не слепая же, вижу. Всё вижу. И все видят. Мало того, что не только с попом, так еще и с этой… С Беляковой. А вот она… Она же из купцов… Да, да, из купеческого рода. Ее, видали, как в демократию потянуло? То была председателем клуба старожилов, а теперь – президент… Президентша!..
Давая ей возможность выговориться, я не перебивал. Но она быстро выдохлась и лишь со вздохом раскаяния сожалеющее обронила:
– Зря я пошла у нее на поводу, не проголосовала против вашей кандидатуры в Почетные граждане…
Подчеркнуто учтиво поблагодарив, я откланялся. Было печально, но и смешно. Однако еще смешнее события предстояли впереди. Едва ли не в тот же день вечером ко мне без стука в дверь буквально ввалился заместитель председателя райисполкома Эвальд Яковлевич Сорокин. Здоровенный, плечистый, богатырского сложения мужичище, он грузно плюхнулся на стул, простецки извлек из бокового кармана пальто бутылку водки, с грустной улыбкой поставил на стол:
– Вот! Давай закусь. Отметим мой выход на пенсию, а? Надо же, а? – он огорченно крутанул головой, – шестьдесят! – Надо же, – поник, – шестьдесят! – И вдруг попросил: – Напишите что-нибудь про меня, а?
– Да, но, – смутился я, – видишь ли, хоть мы и в приятельских отношениях, я о тебе мало знаю.
– А чего знать? Я тоже из крестьян. Из той же деревни, что и Попова. В армии до сержанта дослужился. Потом – педагогический вуз. Был учителем. Был инструктором в райкоме партии. Был заведующим районного отдела народного образования…
– Все это хорошо, все замечательно, – говорю, – а вот буквально позавчера ты пьяный в канаве возле школы трупом валялся. Об этом, что ли, написать?
– Ну, с расстройства… Жизнь же позади, вся жизнь… Ну и… С кем не бывает… Есенин ведь тоже – того… Так не напишете? – И когда я отрицательно усмехнулся, тоже, как и Попова, разобиделся вдрызг: – Понятно. Вы же у нас теперь с попом в праведниках ходите. – И вдруг с закипающей злобой выпалил: – Пис-сатель! П-поэт! Из-за таких вот и погибла Советская власть! Это вы, вы там, в Питере да в Москве, затеяли…
– Нет, – озлился и я, – это вы! Это такие вот, как ты, забулдыги. Бывало, ваши райкомовцы как заявятся к нам в гарнизон, так вас же под белы руки положено было встречать. И непременно – банкет! Обязательно – начальственная пьянка! Вот всё и пропили…
– П-поповский п-прихвостень! – вставая и забирая свою бутылку, процедил мой разобиженный незваный гость.
– Р-райкомовская пьянь, – поддразнил я.
– Не надо так! – с укоризной выглянула со своей половины жена. – Не надо, он же гость. Нельзя…
Оно, конечно, так, не надо бы, нельзя, да что поделаешь, не я же затеял этот веселенький разговор. Ну, и объяснились по-мужски. Тем паче, что он еще и крепенько поддатый пришел. А что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Так что он мне признался в любви, а мне что оставалось?
– Ой, смотри! Они же все тут заодно, а ты… Ты им чужой…
И явно в подтверждение ее слов в гости к нам незамедлительно пожаловал бывший районный прокурор Николай Владимирович Баландин, отец моего свояка. Представительный мужчина, вальяжный, с задатками поэта и артиста. Стихи пописывал, в «Гдовской заре» печатал, стенгазету в прокуратуре выпускал, а артистизм проявлял галантностью в общении. Здороваясь, кепчонку приподнимет, поклонится, перед женщиной еще этак с нарочитой игривостью ножкой пришаркнет:
– Мое вам с кисточкой…
И ко мне начал подъезжать издалека. О литературе, о музыке, о живописи (он, кстати, еще и рисовал неплохо), о последних новостях в политике. Потом как бы этак к слову, между делом полюбопытствовал:
– Ты что-то многих обижать стал. Как с попом подружился, так и понесло тебя не в ту степь.
– Что, – догадываюсь, – Эвальд Яковлевич пожаловался?
– А что, – как бы ничего не зная, наивничает, – между вами серая кошка пробежала?
– Нет, – смеюсь, – черная. Приходил просить, чтобы я про него что-нибудь накропал.
– Да-а?.. Слушай, а я ведь тоже к тебе с такой просьбой. Ну что ты там про всяких попов, ты про меня напиши…
И рассказывает уже сто раз слышанную мной историю про его жизнь.
– Я ведь даже возраста своего точно не знаю. Годков пять мне, наверно, было, когда в голодуху Гражданской войны без папы-мамы остался. Беспризорничал, попрошайничал. Представляешь? Оборвышем меня на улице еле живого подобрали. Ты знаешь, тогда много таких было. Ну, и если б не Советская власть… А родословной своей, сам понимаешь, не знаю. По виду, говорят, еврей, так, может, и еврей. И Софья Евгеньевна моя тоже, ну и что?.. А в прокуроры кто меня вывел? Луначарский! Тогдашний нарком просвещения! Увидел меня, замурзанного жиденка, подхватил на руки, поднял перед народом – вот, говорит, кто будет коммунизм строить и при коммунизме счастливой жизнью жить. А?.. А где она, эта счастливая жизнь? У демократа Ельцина под милицейскими дубинками. Вот об этом и напиши…
Поднадоел он, прямо скажу, этой своей историей. Банальная же, в общем-то. И я, чтобы в сто первый раз не выслушивать его, ему сюрпризик приготовил. Достаю один популярный в те дни журнальчик, читаю:
– «А вот что еще в 1918 году на Всероссийском съезде учителей говорил нарком просвещения А.В.Луначарский: «Пристрастие к русскому лицу, к русской речи, к русской природе – это иррациональное пристрастие, с которым, может быть, и не надо бороться, если в нем нет ограниченности, но которое отнюдь не надо воспитывать…»
Смотрю: у Николая Владимировича удивленно вытянулось лицо, поползли вверх брови. Сделав вид, что ничего такого не замечаю, я продолжил:
– «Преподавание истории в направлении создания «народной гордости», «национального чувства» и так далее должно быть отброшено, преподавание истории, жаждущей в примерах прошлого найти «хорошие образцы» для подражания, должно быть отброшено…»
Хмыкнув, Николай Владимирович поперхнулся, закашлялся, обескуражено полез в карман за носовым платком. В нарочитом молчании переждав паузу немого изумления, я съерничал:
– Долой иррациональное пристрастие к русскому лицу – да здравствует рациональное пристрастие к еврейскому!
Мой собеседник рассердился:
– Ну, ты уж совсем… Не ерунди! Не утрируй…
И вдруг ехидно сощурился:
– Это тебе твой поп такую литературу подсовывает? Ну, ну!.. Только, знаешь, тебе бы от него подальше… За ним из Питера такой хвост тянется – о-о, он же фарцовщик. И с Францией у него связь, и даже с Америкой. Да, да, мне-то по нашим каналам известно. А ты думал, откуда он такие деньжищи на строительство церкви гребет? А-а… Попы в эмиграции там его друзья.
– Прокуроры тоже, как и кагебешники, в отставку не уходят? – резко перебил я. – На меня, значит, тоже агентурная разработка заведена? Так что по-родственному, стало быть, предупреждаешь?
– Каждый сам кузнец своего счастья, – вяло усмехнулся мой родственничек. – Не мне тебя учить, сам с усам. А обижать всех к ряду не советую. Вон и Вера Владимировна на тебя зуб точит. У нее же дочь в Новгороде за евреем.
– Неужели даже здесь, в захолустном Гдове, еврейская община? – вырвалось у меня. – Ну-у, молодцы! Молодцы…
Ответа, разумеется, не последовало, но я уже ничуть не удивился, когда назавтра к нам постучалась Вера Владимировна Белякова.
– Шла вот мимо, дай, думаю, загляну. Чтой-то давно Ларису Алексеевну не видно. Да и вас…
– За кого ходатайствуете? – сразу огорошиваю напрямик. – За Эвальда Яковлевича? Или…
– А вот за вашего Котофея Котофеевича, – и тянет руку погладить важно вышедшего ей навстречу нашего красавца, белой масти, баловня и любимчика моей жены Мур-Мурыча. – Ишь, какой… Белый, пушистый… Весь в хозяина. Он один такой, а все остальные – чернее черного. И горбоносые, – смотрит вызывающе, со значением.
– Вас понял, – иду ва-банк. – Только за кого вы меня держите, уважаемая Вера Владимировна? Неужто мне, олуху, самому уж и не сообразить, что не все горбоносые – черны, и не все курносые – белые и пушистые?
– Вот об этом и скажите.
– Вот я и говорю.
– Да не мне, не мне, всему нашему клубу. Люди-то у нас, сами знаете, разные. Вон бывший директор школы от ваших статей в недоумении. А дочь-то его в отделе культуры работает. Понимаете? Да и я, честно говоря, немало удивлена. А у нас сегодня как раз собрание. Вот я и забежала вас пригласить. Приходите к семнадцати с Ларисой Алексеевной.
– Нет, я не смогу, – возразила моя супружница. – Ноги болят.
– Ну, уж до Дома культуры-то тут недалеко. Да и потом у вас же вон какой рыцарь! Под ручку с ним и прогуляетесь.
Сухонькая, махонькая, не по годам подвижная, она как легко впорхнула в избу, так и выпорхнула. Сделала, что наметила. Распорядилась. Приказала. А как же – президент! Что ж, натура такая – быть заводилой, организатором, командиром. Была учительницей, преподавала историю, потом стала директором Гдовского краеведческого музея. Да и выйдя на пенсию, не угомонилась – клуб старожилов создала. Да какой! Сотни полторы гдовичей-пенсионеров стали проводить свои сходки то в Доме культуры, то в библиотеке, то в музее краеведения. Обсуждали самые разные вопросы и нередко выходили со своими предложениями на районную администрацию. И власть вынуждена была считаться с их мнением, ибо это было авторитетное мнение старейшин патриотической общественности.
С Верой Владимировной мне доводилось общаться и раньше. Первый полк Рабочее-Крестьянской Красной Армии, согласно официальной историографии тех дней, созданной якобы посланцем Ленина латышом фельдфебелем Яном Фрицевичем Фабрициусом, продолжая свой боевой путь, свою ратную службу, стоял потом под Ленинградом. Его наименование – Гвардейский учебный мотострелковый Ленинградский полк имени Ленинского комсомола. Будучи военным журналистом, я не раз бывал там в служебных командировках. Естественно, побывал и в полковом музее боевой славы. И…
…С каким же удивлением узнал, что, по существу, историю рождения полка следует числить не с 23 февраля 1918 года, а с 16 мая 1803 года, когда он по указу Александра I был сформирован в трехбатальонном составе под названием Копорского мушкетерского. В 1918 году один из батальонов квартировал в Гдове, вот отсюда с прибытием Яна Фабрициуса и началось его второе рождение.
Боже мой, а я-то… Нет, конечно, когда был офицером, меня и до того не раз одолевали сомнения. Это какой же силой духа, какой неустрашимостью, какими организаторскими способностями нужно было обладать чрезвычайному военному комиссару, посланцу Ленина, фельдфебелю Яну Фабрициусу, чтобы с каким-то там десятком революционных рабочих-путиловцев заявиться в неведомый им Гдов и в мгновение ока создать здесь такое войско, что оно тут же двинулось к Пскову и в первом же бою опрокинуло наступающие кайзеровские полки в паническое бегство! Красиво, возвышенно, но…
А суть-то, оказывается, в том, что за царским Копорским мушкетерским полком простиралась вон какая, поистине легендарно-былинная, овеянная славой побед русского оружия, историческая даль. Сражения при Пултуске, Прейсиш-Эйлау… Русско-шведская кампания 1808—1809 годов… Отечественная война 1812-го… Бородино, штыковые атаки при Тарутине, Малоярославце, Вязьме… Балканский поход, знаменитая Шипка… Чудеса храбрости и героизма, пропахшие порохом боевые наградные знамена с двуглавым российским орлом… Георгиевское знамя с лентой ордена Александра Невского…
С этого я и начал свое выступление перед гдовичами. Вот, мол, и тогда еще вам обо всем этом, Вера Владимировна, в письме писал, и снимок русских копорских мушкетеров послал. А про то, как Фабрициус в Гдове революционный порядок наводил, собственноручно расстреляв нескольких царских офицеров, возможно, кто-то из старожилов от своих отцов-дедов слышал. А уж о латышских стрелках и о их роли, полагаю, все знают. Без их беспощадного по отношению к русским зверства еще неизвестно, как бы все обернулось.
– Это вы тоже о горбоносых черных и пушистых белых? – перебивает ехидная Белякова. Точит ее, вижу, червячок новгородского еврейского зятя.
– Значит, так, – завожусь с полоборота, – деревня Еврейно возле нашего Гдова потому и Еврейно, что была густо заселена евреями. Знаю. И что в самом Гдове синагога была, знаю. И кладбище рядом с русским еврейское обособленно существовало. Ну, и поскольку все мы тут свои, то по-свойски скажу: давайте без намеков и ярлыков. И больше того, скажу, да вы это и по телевизору слышали, и в газетах читали: «Не все евреи – диссиденты, но почему-то все диссиденты – евреи».
– Извините, вы хотели что-то про Яна Фабрициуса, – подрастерялась Вера Владимировна. – Он же не еврей.
– Значит, так, – сбившись с мысли, соображаю вслух. – Тогда, в ноябре 32
1918-го, в Гдове был зверски убит внук героя Отечественной войны 1812 года, отличившегося в битве за Бородино, графа Петра Григорьевича Коновницына, Алексей Иванович Коновницын. Коновницыны жили, вы знаете, в своем имении близ Гдова, в деревне Кярово. Алексей был тяжело болен, лежал в Гдовской больнице, не мог подняться, так его на простыне вынесли, бросили в канаву и застрелили. Захоронен он был у основания памятнику Александру II, взорванного большевиками.
– Странно, – бросает кто-то злую реплику, – слышать такое от большевика.
– Значит, так, – продолжаю, чтобы не сбиться, – в книге маршала авиации Красовского под названием «Моя жизнь в авиации» можете прочесть, что в их авиаотряде, перешедшем на сторону красных, служили два офицера Коновницыны. В контрреволюционных связях не замечены, но поскольку из графского рода…
– Знаем! – перебивают. – Слышали. Нынешний поп наш просветил. А про попа, что в годы Великой Отечественной тут служил, Ивана Легкого знаете? Где он после войны оказался, а? В Америке! Епископом там стал. А вы, советский офицер, коммунист, теперь с попами? Или не слышали, как вас, коммунистов, сегодняшний наш поп проклинает?
– Значит, так, – трясу головой. Трудно все-таки говорить, когда на каждом слове перебивают. – А в Афанасьевской церкви в нашем же городе настоятелем был поп Семеон Молчанов. А его сын Николай Семенович Молчанов в годы Великой Отечественной войны был главным военным терапевтом страны. Однако в его честь в Гдове памятного знака нет. И улицы в честь героя Бородино графа Коновницына нет. И памятника Александру Невскому, разгромившему вот здесь, в нашем районе на берегу Чудского озера, тоже ни памятника, ни улицы. Не потому ли, что они – русские? А нам с вами, здесь вот препирающимися, русским людям, до всего этого словно и дела нет. А скажи кому, что не патриот, что не любите свой город, так ведь на всю жизнь разобидитесь…
Видя, как все не без смущения в раздумье притихли, я и вовсе уж осмелел, раздухарился, вошел в раж.
– Значит, так, – говорю, – улица Карла Маркса в Гдове, центральная, главная улица города, была когда-то Петербургским, потом Петроградским проспектом. Куда ни поедешь – везде так. Вон рядом в Кингисеппе – имени Карла Маркса. В нашем областном Пскове – Карла Маркса. И в нашей Псковской области в городе Острове, и в поселке Усвяты. И в Лодейном Поле бывать доводилось – тоже, и в Старой Руссе… Ну, прямо только и свету, что в одном окошке. Ну, не буду спорить, великий, знаменитый и все такое… Но он что, у нас на центральной улице жил? Или в Гдове родился? Или облагородил Гдов своим революционным посещением?..
Смотрю, кто недовольно хмурится, кто и вовсе потупил взгляд, чтобы на меня не глядеть, но у большинства в глазах явное любопытство: о чем речь, к чему, мол, клонит? И даже шумок такой оживленный по залу. Говори, дескать, говори! Ну, я и сказал:
– Значит, так, – придаю голосу большую уверенность, – Сталинград, как вы знаете, Волгоградом стал, Ленинграду старое наименование вернули… Ну и так далее… Словом, сегодня, когда по стране городам, площадям и улицам возвращаются их исторические законные имена, давайте и мы выступим с предложением переименовать центральную улицу нашего города в проспект Александра Невского.
– Еще чего! – слышу голоса. – Совсем уж… Видали?.. Ну и ну!..
И вдруг кто-то захлопал в ладоши. Подчеркнуто одобряя, его поддержал кто-то еще, и еще. И вот уже весь зал, перекрывая недовольные возгласы, зашумел дружными, как мне показалось, веселыми рукоплесканиями. И громче всех, поднимая над головой руки, хлопал мой, еще вчера противоречащий мне, родственник – бывший прокурор Николай Владимирович Баландин… И еще недавний директор школы, чья дочь возглавила отдел культуры в Гдовском райисполкоме. И кто-то еще, незнакомый мне, судя по заскорузлым, в сплошных мозолях ладоням, из тех, про кого принято говорить: простой работяга. И это, что ни говори, было приятно…
Когда мы уже возвращались домой, жена, не проронившая до того ни звука, не то с удивлением, не то с удовлетворением выдала свое резюме:
– Умеешь… Только за чистотой речи не следишь. Тридцать три раза сказал – «значит, так…»
– Тридцать пять, – уточняю.
– Хорохоришься? – усмехается. – Петух!
– Где уж тут хорохориться, – признаюсь. – Под пиджаком между лопаток рубаха взмокла. Пот от напряжения – ручьем. Тридцать пять раз репликами и вопросами перебивали. А еще говорят: «языком трепать – не топором махать». Нет, не сказал бы.
– Но ты-то доволен?
– Доволен.
– А ты думаешь, это кому-то надо? Нет, всё, хватит. Больше на такие приглашения не ходи. Не надо!
– Если каждый вечер в небе зажигаются звезды, значит, это кому-то надо.
– Фу! В тридцать шестой раз это твое «значит».
– Нет, это уже не мое. Это – Маяковский.
– Так то – Маяковский! А ты-то… Да и возраст уже не тот…
Она, как всегда, мне во всем противоречила и, в общем-то, почти всегда была права. А я, как всегда, ее не слушал.
Законы физики
А возле избы нас уже поджидал поп.
– Молодцы! Ну – молодцы. Дельное, очень дельное предложение. Спасибо! Я со всеми своими прихожанами всей душой…
Я даже не удивился. Гдов – такой «огромный» город, что если в центре чихнешь, то с окраины тотчас донесется: «Будь здоров!» А с другой стороны– и еще веселее: «Спичку в нюх!» А то чего-нибудь и похлеще.
– Что, – смеюсь, – сорока на хвосте принесла?
– Ага, – улыбается, – сарафанное радио. Самое верное в наше время из средств массовой информации.
– Ох, – дразню, – хитрый поп, везде у тебя уже своя агентура.
– А я, – не обижаясь, хвастается, – сегодня в вашем гарнизоне был.
– Это еще зачем? Что ты там потерял?
Перекидываюсь вот так с ним шутливыми репликами, а втайне про себя радуюсь. Хороший все-таки у него характер. Не злопамятен. Не держит камня за пазухой, откровенен во всем, будто и не было между нами никаких недоразумений. И – улыбка во все румянощекое бородатое лицо. Весь так и сияет:
– По приглашению генерала на аэродроме ангары освящал. Фамилия у него, любопытно, языческая – Купала, а православный. Из казаков. После Афгана, говорит, уверовал. И летчики вслед за ним. Я их перед взлетом святой водой кропил. А один из мусульман попался. Растерялся. «А меня, – спрашивает, – меня? Или мне нельзя?..» Ну, почему, говорю, нельзя? Наоборот. И его окропил… Приходи, говорю, ко мне в храм, примешь обряд крещения – нашим будешь, русским. По Достоевскому: «Русский – значит православный, православный – значит русский…»
Я, конечно, понимаю, что он все это мне специально рассказывает, но совсем о другом думаю. Разве я поверил бы в недалеком прошлом, что на нашем военном аэродроме будет махать кадилом чернорясый поп? Из-за постоянного риска летчики, конечно, народ в душе суеверный, но просить перед взлетом, чтобы тебя окропили святой водой?! Да это же все равно что прилюдно вслух в своей трусости признаться. Неужто и я… Нет, нет… Это же сгореть от стыда! А вот гляди-ка ты, генерал! Да-а… О времена, о нравы! Во какие при демократии генералы пошли. Ельцинского призыва. Ельцин своим указом аж триста новых, уже своих, так сказать, генералов испек. Скороспелых, верноподданных…
И вдруг с пронзительной отчетливостью вспомнилось, как сам я во время Великой Отечественной войны дважды пережил леденящий кровь приступ смертельного страха. Нет, даже трижды. Но первый раз, когда попал под бомбежку, еще более-менее ничего. Странно было видеть, как от ревущего в небе немецкого самолета одна за другой черными точками отделяются бомбы. И – с воем, с нарастающим, душераздирающим завыванием, переходящим в визг, несутся, кажется, именно на тебя. Но тогда хоть в какой-то первый момент видел ее, эту летящую с высоты смерть. А вот когда попал под авиационную штурмовку…
Штурмовка – это когда вражеские самолеты, устроив в небе вертящуюся карусель, пикируют и лупят из всех своих пушек и пулеметов. Тут пуль не видишь, но видишь, как от их очередей фонтанами вздыбливается земля. И все ближе, ближе к тебе. И рев, оглушающий, рвущий ушные перепонки рев, и грохот очередей, и чей-то уже совсем рядом вопль отчаяния, и тяжкий стон… О-о, ползу, сам не зная, куда и зачем, а из глубины души, из трепетно сжавшегося сердца нечто для самого себя неожиданное, вроде бы стыдное и не стыдное: «Господи!.. Господи, спаси! Выживу – уверую!..»
И второй раз такое было, когда под перекрестный огонь попал. Пули над головой – истинно роем. Приподнимешься – всё, амба, каюк. Да какое приподнимешься – шелохнуться боязно. Лежу в картофельной борозде, вжался в землю, а очереди пулеметные уже и ботву косят. Сейчас… Сейчас… Нет! Нет!.. И опять из помертвевшей души немое, без слов: «Господи!.. Господи!.. Спасешь – уверую…»
Не знаю уж, зачем и почему, наверно, от переизбытка нахлынувших воспоминаний я возьми да и расскажи об этом молодому протоиерею. Он задумчиво, сочувствующе покивал головой, помолчал и вдруг не то усмехнулся, не то просто вслух высказал догадку о неизбежном:
– Ну, что ж, подождем до третьего?..
И я, вместо того, чтобы, по обыкновению, воспротивиться, отмахнуться, возразить, ничего ему не ответил. Через минуту-другую, правда, спохватился, сердито мотнул головой:
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|