|
Там о заре прихлынут волны 4 глава
Однако через короткое время все встали и направились к дальнему подлеску, — организмы людей требовали избавления от выпитой в напрасной жадности воды; едва добежав до гряды кустарника, они стали извергать из себя едкую пахучую жидкость, и вскоре моча залила все окрестности, обратив в паническое бегство племя кровожадных каннибалов, притаившихся было в густых зарослях. Морос бежали быстрее ягуара, быстрее пумы, а жгучая моча преследовала их, выжигая словно кислотой травы, кусты, обугливая стволы деревьев и убивая всё живое вокруг. Мелкие птицы, попадая в зловонные ядовитые пары, падали обгорелыми головёшками на землю, насекомые роями сгорали в воздухе, змеи выскальзывали из обожжённой кожи… А смертоносные струи всё лились и лились, и никак не могли иссякнуть.
Ягуар сидел на берегу озера и всматривался в застывающую воду. Уровень её постепенно поднимался, — видно, с гор быстрее бежали посланные индейскими духами ручьи. Багровый солнечный диск почти полностью закатился в почерневшие дебри, и на их фоне вдруг появилась толпа вооружённых копьями и луками людей. Ягуар глянул в их сторону, понюхал воздух, царственно развернулся и пошёл прочь, словно передав эстафету заботы вновь прибывшим и как бы демонстрируя всем своим видом полностью исполненный долг. Генерал глянул в сторону заката: впереди отряда чемакоко, белея раскрашенным в надвигающихся сумерках лицом, шёл касик племени, самопровозглашённый сержант Саргенто Тувига.
Следующим вечером на всех членов экспедиции обрушилась малярия. Они лежали в только что отбитом у боливийцев форте и бились в лихорадке. Генерала бросало то в жар, то в холод, голова раскалывалась от боли, братья Оранжереевы бились в конвульсиях, барон Экштейн бредил, Орефьева выворачивало сырой рыбой. Даже Мэккэпитью и Гуражирари были намертво скручены сильнейшим жаром, впрочем, температура выше отметки «сорок» поднялась у всех. Саргента Тувига послал за корой хинного дерева.
Генерал лежал па пальмовой циновке в лазарете форта и вприступах удушливого полузабытья видел себя и Алю выходящими из ворот экстансии… они шли, взявшись за руки, по маисовому полю, и маис был уже в самой поре, — кое-где перезрелые, высыхающие под солнцем початки роняли на иссушенную зноем землю жёлтое, отливающее маслянистым золотом зерно… генерал вёл Алю дальше, и они выходили на кампу, откуда открывалась дорога к дальнему лесному массиву; лес был странный — вполне среднерусский, с ёлками, берёзами и даже рябинами, но перемежаемый пальмами и тропическим тростником… они входили внутрь какой-то тёмной просеки, которая, постепенно сужаясь, превращалась в тесный проход между скалами… в проходе лежало железнодорожное полотно и…
… генерал всмотрелся: вокруг него стали медленно появляться из тумана небытия, словно на стеклянных фотографических пластинках под действием проявителя, тёмные фигуры: люди, лошади, верблюды, мулы… в молочных хмурых сумерках проступали контуры повозок, телег, кибиток и экипажей, серая толпа измождённых людей медленно шагала под моросящим дождём… по сторонам железнодорожного полотна тянулись пологие насыпи, которые также были заняты густой толпой беженцев: верхом, пешком, на телегах двигались вперёд офицеры, солдаты, казаки, гражданские с семьями, калмыки, и не было конца этой скорбной толпе… Большевики теснили Донскую армию, отходившую по линии Ильская — Абинская — Крымская, разрозненные части Добровольческого корпуса и Кубанской армии, уже подверженные панике и разложению, двигались в направлении Новороссийска, надеясь погрузиться там на английские военные транспорты. Всё происходящее казалось генералу полной катастрофой, душераздирающие сцены вокруг усугубляли впечатление, и не было в мире такой силы, которая могла бы изменить что-то в этой трагической картине крушения. Справа и слева от скользких рельс, от жирных, пропитанных креозотом шпал, там, где насыпи переходили в узкие, залитые густой полужидкой грязью дороги, брели ободранные верблюды, ведомые тощими измученными калмыками, люди вязли в тягучей ледяной жиже, животные с трудом переставляли тонкие ноги… на открытой телеге пожилая калмычка везла два детских посиневших трупа… поодаль маленький калмычонок лет семи шёл босиком, с трудом выдёргивая из раскисшей хляби бурые от холода ступни… По шпалам тащились расхристанные офицеры и солдаты; позади, из-за скального поворота, вывернул паровоз, с усилием тянувший несколько обшарпанных вагонов. Люди стали оглядываться, некоторые нехотя уступали дорогу, иные продолжали идти дальше.Паровоз свистел, предупреждая об опасности, и медленно двигался вперёд, задевая своими входными мостками сторонящиеся повозки, — то и дело слышался хруст ломаемых досок и от телег летели в разные стороны щепы и целые куски дерева. Вот на насыпи встала, накренясь, широкая повозка с ранеными, запряжённая четвёркой тощих одров; свернуть влево они не могли, там шла плотная толпа верховых казаков, потеснить идущих впереди также было нельзя из-за образовавшегося в этом месте затора; несчастные лежали в повозке рядами, и когда один из вагонов задел её край, полумёртвые одры с неожиданной силой забились, переломив дышло, — раненые вылетели прочь, и их безвольные тела покатились по мокрому склону под копыта лошадей… Какие-то женщины бросились к раненым… синие волы с выпирающими рёбрами плелись меж людей, натыкаясь на телеги… по чавкающей грязи справа ехали донские беженцы на лошадях с обрезанными постромками… тащить поклажу уже не хватало сил и вся обочина была завалена домашним скарбом, тюками с обмундированием, разбитыми ящиками, коробками… по дороге, словно по театральной сцене, двигались персонажи, казалось бы, фантастической, однако же, более чем реальной народной драмы: раненые, генерал в экипаже, дамы в мужских сёдлах, калмычка на лошади с младенцем под грудью, старик с нелепым переломанным зонтиком над головою… генерал стоял со своей Алей в самомсердце этого медленно текущего свинцового потока, который тяжко ворочался и глухо стонал, перекатываясь с вала на вал, влача за собой пропитанный гнойной сукровицей след, словно раненое животное,не знающее иных способов спасения кроме бегства… над ущельем сгущалось ядовитое облако зловонного дыхания десятков тысяч воспалённых ртов, в воздухе что-то гудело и скрежетало… генерал стоял в полной растерянности, ощущая себя безвольной песчинкой в этом клокочущем потоке, в этом раздуваемом разгневанной природой смерче и уже прозревал свой путь — среди бесконечности ледяного космического пространства — беззвестной частичкой звёздной пыли… звёздной пыли…
Прошли станцию Ильскую. Донцы ещё оборонялись в её окрестностях. Ставка вела себя странно. Телефонная связь работала, но из штаба Главнокомандующего не поступало никаких распоряжений. На пути к Абинской происходили постоянные стычки с «зелёными», и генерал, отослав Алю в казацкий обоз, в одном строю с другими офицерами и солдатами держал оборону. Сил не было, пять дней ничего не ели, вдобавок мартовская холодная морось вытягивала последние силы. В Абинской остановились на ночлег, а утром оказалось, что в соседних хатах с вечера спали красные, в глубине же села – «зелёные». В невероятной суматохе завязался тройной бой непонятно кого непонятно с кем. Кто-то сдавался в плен, кто-то переходил на сторону неприятеля, иные всерьёз сражались, а некоторые, растерявшись, метались по разным вражеским станам и порой не понимали, в чьё расположение их занесло. Отступая, донцы захватили в плен с десяток «зелёных» и вели их до станции Крымской. Там, не понимая, для чего ведут, поставили всех к стене пакгауза и, не в силах выслушивать их мольбы, запечатали им глотки свинцовыми кляпами.
Возле Крымской в один мутный поток слились последние части Добровольческого корпуса и Донской армии. Вся станция была битком забита вагонами и, чтобы пропустить штабной бронепоезд, пришлось специальными лагами опрокидывать целые составы. Направление движения постоянно менялось, без конца приходили противоречивые директивы, и генерал уже не понимал, куда двигаются войска. Хотели идти на Тамань, но красные блокировали дороги, в горные области также не было пути, — их занимали «зелёные», которые без конца влезали в мелкие затяжные бои. Оставался единственный путь— Новороссийск. Генерал с ужасом думал об этой последней зыбкой надежде, в отчаянии представляя себе, как толпы измученных людей окажутся оттеснёнными к морю и будут метаться, словно крысы в маленькой клетке, к прутьям которой поднесён кипящий смолою факел.
В Новороссийске царил полный развал. Деникин при всех своих полководческих талантах не мог организовать полномасштабную эвакуацию, для этого просто не хватало средств. Желающих эвакуироваться было очень много, — сотни тысяч затравленных, обезумевших людей метались на подходах к морю, судов же на рейде стояло не более десятка: остатки русской эскадры, английский линкор «Император Индии», крейсер «Калипсо», итальянский крейсер «Этна», французский эскадренный миноносец и греческая канонерская лодка… На эти суда экстренным порядком грузились части добровольческого корпуса, но тут город захлестнула лавина беженцев и остатки Донской армии. Люди ломились на пристани, сметая всё на своём пути, лезли на сходни, срывались с бортов, на палубах случались драки за места. Казаки тащили за поводья коней, им немыслимо было расстаться с ними, ведь конь для казака — первый друг и боевой товарищ. Многие привели своих скакунов аж с Дона или из астраханских степей… как забыть поля сражений, по которым вместе летали, уворачиваясь от шашек, как забыть походные биваки, где вместе ночевали, замерзая под открытым небом… конь — существо родное, близкое, дорогое… генерал знал это хорошо, помнил немало добрых жеребцов, а Буян, так тот вообще был роднее брата! Лошади в городе попадались на каждом шагу, они носились, очумелые и ошалевшие от безнадзорности, по улицам и площадям, неприкаянно толклись в переулках и неизменно выходили на пристани в поисках своих хозяев, бросивших, предавших их. Стоя в толпе на пристани и тревожно обнимая Алю, генерал видел, как плачущий казак прощался с конём, гладил его по дрожащей морде, говорил ему что-то просительно и с большим чувством, словно убеждая не горевать, не метаться, не принимать к сердцу, а потом достал револьвер, вложил ему в ухо и, зарыдав, выстрелил.
Город громили мародёры. Грабили магазины, склады, растаскивали продовольствие, английское обмундирование, по улицам валялись связки новеньких мундиров, шинели, кожаные куртки, вскрытые бакалейные пакеты, ящики с консервами. Всюду носились черкесы и чеченцы, ловившие брошенных коней. Офицеры, захваченные хаосом всеобщего отчаяния, метались среди баулов и кошёлок, теряя детей, жён, бросая имущество, калмыки, как истинные дети природы, омертвевшими истуканами стояли ввиду рейда, где дымили и, словно взывая о помощи, надсадно гудели корабли… генерал не мог пробиться сквозь плотную толпу к вожделенным сходням и думал о том, что следует пойти, наверное, к пристани возле цементного завода, занятой англичанами, — там потише, поспокойнее… и действительно, придя туда, генерал с Алей обнаружили в преддверии погрузки на корабли относительное спокойствие, здесь, на прилегающих железнодорожных путях стояли бронепоезда со штабами Добровольческого корпуса и Донской армии, охраняемые пулемётными расчётами и танками, видимо, поэтому тут установился некоторый порядок. Но и здесь дожидалась своей участи постоянно находившаяся в движении толпа измученных людей, которые уже ни на что не надеялись, ни о чём не думали, а только тряслись в предсмертном ужасе, как бараны, назначенные на заклание, трясутся перед обнажённым лезвием ножа.
Генерал оглянулся. Позади пристани, там, где улицы вливались в площадь, стояла семья — молодой офицер, его жена и ребёнок — плачущая девочка лет пяти. Офицер присел на корточки, прижал дочку к себе, неистово поцеловал, перекрестил и… выстрелил ей в голову… жена забилась в зверином вопле… он обнял и её… мгновения они рыдали, обнявшись, затем он также осенил её крестным знамением, поднял пистолет и… нажал на курок… она рухнула к его ногам… схватившись обеими руками за голову, он стоял и задыхался, не в силах вдохнуть воздуха для крика, стоял и судорожно икал, не умея исторгнуть свой вопль… наконец утробно заревел, закрыл левою рукою глаза, а правую — с пистолетом — поднёс к своему виску и выстрелил…
На горизонте, между тем, появился большой корабль, и вскоре взбудораженная его приближением толпа увидела, что это броненосный крейсер «Вальдек Руссо»; почти одновременно со стороны города на пристань влетело несколько всадников, которые принялись что-то лихорадочно выкрикивать… толпу качнуло, волна ужаса пробежала по ней, словно грозный зачаток надвигающегося шторма… всадники продолжали кричать, но ничего нельзя было разобрать, только отдельные слова с трудом долетали до генерала: «Туапсе, Анапа», «красные», «Геленджик», «конница Будёного» и снова «красные»… толпа всколыхнулась, на этот раз уже на более высоком градусе ужаса, почти переходящего в истерику, задние надавили на передних, тысячи людей пришли в неистовое движение и захлебнулись отчаянными криками, общее движение вперёд было таким могучим, что генерала оторвало от Али и бросило вперёд, в пучину общего безумия, он летел вместе с плотной толпой и не мог даже оглянуться, чтобы увидеть, в какую сторону понесло жену… спотыкаясь и падая в спины товарищей по несчастью, он лихорадочно думал о том, что если упадёт окончательно, то будет затоптан, одновременно в его мозгу билась короткая мысль… слово… имя… Аля, Аля, Аля… сзади резко толкнули и тут… генерал услышал стрёкот пулемётов и физически ощутил сгустившееся над толпой облако пота, всем существом своим почувствовал энергию страха, взметнувшего и раскидавшего людей… толпа снова качнулась вперёд, сметая всё на своём пути… затоптанные уже корчились на асфальте, а генерал, оскользаясь на чьей-то крови, плыл, охваченный мощным течением со всех сторон, — его несли к морю, к трапу, к борту подошедшего крейсера… в это время громыхнуло танковое орудие и напор толпы усилился… где-то впереди, за пристанью, в близлежащих улицах разорвался снаряд, и люди услышали звуки обрушения… неукротимая лавина влилась в узкое русло сходен и грозила опрокинуть их, в воду летели чемоданы, шляпы, люди… едва держась на ногах, генерал влетел в узкий проход трапа и, ощущая на своём теле чьи-то руки, ноги, кулаки, локти, слыша хруст грудных клеток, медленно продвигался вверхи наконец пробкой выскочил на более-менее свободное палубное пространство…
Аля, казалось, пропала навсегда. Потрясённый её потерей и всем пережитым при эвакуации, генерал долгое время не мог придти в себя. Потом, несколько оправившись, и как только появились первые возможности, он искал её в Галлиполи, Константинополе, Варне, расспрашивал знакомых, встреченных на чужих берегах, посылал запросы, письма, но всё было бесполезно. Более всего страшила его мысль о том, что Аля не смогла попасть на уходящие корабли и осталась в Новороссийске. Он упорно продолжал искать её и через два года с помощью старых друзей нашёл в Египте, где она погибала без денег, без работы в нищей комнатёнке у пожилых арабов, пригревших её…
Их встреча была чудом, безумием, бездонным счастьем, они весь день не могли оторваться друг от друга и пили друг друга, как искушённые гурманы пьют дорогое и редкое вино, а ночью, сцепившись в объятиях, боялись распахнуть сети своих рук, чтобы снова не потеряться… не потеряться… и, засыпая на мягкой груди своей возлюбленной, своей дорогой и единственной жены, генерал опять видел во сне золотой край, золотой рай, мечтаемый с детства, — бесхитростных бронзовокожих индейцев, их хижины, их широкие реки и заросли мангров, и пальмы, раскинувшие свои широкие лапы высоко над головой…
Открыв глаза, он глянул в щели тростниковой перегородки: прямо перед стеной строениястоял фасетчатый ствол пальмы и дальше, в глубине дворового пространства, виднелась стена форта.
Лихорадка несколько отступила, во всяком случае, жар, по-видимому, спал, и ему стало лучше. Остальные члены экспедиции также потихоньку приходили в себя. Дней через десять благодаря хинному порошку, доставленному посланцами самопровозглашённого сержанта Тувиги, состояние путешественников настолько улучшилось, что некоторые из них стали выходить на патрулирование, чтобы развеяться на свежем воздухе. Боливийцы, правда, совсем не беспокоили, все их силы были стянуты в направлении главного удара на Бокерон. Генерала пока ещё продолжали мучать пароксизмы болезни, но он уже постановил для себя, что в ближайшее время уйдёт на Касадо, откуда можно будет добраться до Бокерона. Это решение совпало с получением депеши от командующего, полковника Эстигаррибия, который хотел видеть русского генерала своим начальником штаба. Другие офицеры экспедиции тоже собирались идти на фронт.
Спустя несколько дней, ранним прохладным утром, когда солнце было ещё на пути к горизонту и лишь намеревалось взглянуть на просыпающийся мир, генерал со своими товарищами в сопровождении небольшого индейского конвоя отправился в направлении Касадо. В день делали около тридцати километров и за пять переходов достигли цели. Дважды, правда, пришлось останавливаться и пережидать приступы болезни, уже, впрочем, не такие мучительные, как прежде.
По прибытии на место генерал поспешил явиться в штаб главнокомандующего.
Бокерон держался уже более двух недель. Восемьсот боливийцев, захвативших его, успешно отражали все атаки парагвайских сил. Трёхтысячная армия под водительством полковника Эстигаррибия тщётно пыталась выбить из форта героический гарнизон.
Команда генерала сразу же оказалась в самой гуще событий. Сам генерал согласно приказу командующего возглавил штаб армии и начал немедленную инспекцию артиллерии, его соратники получили соответствующие командные посты, а индейский конвой влился в пехотные полки.
Боливийскую армию возглавлял германский генерал Кундт, ветеран Великой войны, под его началом служили сто двадцать немецких офицеров; русские знали это и рвались в бой, мечтая поквитаться с могучим врагом за недавнее прошлое. Бокерон был взят боливийцами сходу, так как германское командование предпочитало в ведении боевых действий молниеносные прямые удары, но подобная метода, возможно, эффективная где-нибудь на Польском фронте или в Галиции, здесь не могла иметь особого успеха, потому что давала лишь временное преимущество. Захватив сразу огромные парагвайские территории, боливийская армия оказалась на огромных безлюдных пространствах в отрыве от снабжения, тыловых коммуникаций и питьевой воды. Парагвайцы же, напротив, отступили к своим базам, откуда своевременно получали подкрепление, боеприпасы и продовольствие.
Ввиду сложившейся ситуации генерал предложил командующему перейти к тактике партизанской войны, и парагвайцы принялись зарываться в землю, создавая временные убежища и формируя диверсионные отряды. Важнейшие направления были заминированы, опутаны колючей проволокой, а из защищённых укреплений регулярно выходили хорошо оснащённые группы и устраивали разрушительные диверсиив боливийском тылу. Генерал приказал валить пальмы, очищать от веток и укладывать голые стволы в стратегическом порядке, чтобы боливийская авиация принимала их за артиллерийские позиции. Самолёты противника, совершая боевые вылеты, напрасно тратили драгоценный боезапас, сбрасывая бомбы в безлюдной сельве. Вдобавок ко всему вражеская армия начала испытывать настоящий голод, — сквозь джунгли продовольствие не успевало пробиваться, а по воздуху удавалось доставлять отчаянно мало, к тому же часть сброшенных грузов зачастую попадала в расположения парагвайцев.
Но Бокерон продолжал стойко обороняться. Упрямые боливийцы отбивали атаку за атакой, и парагвайская пехота вынуждена была каждый раз отступать на прежние позиции. Генерал понимал, что форт должен быть взят во что бы то ни стало, ибо он продолжал оставаться ключевым пунктом будущих военных действий. Командование сосредоточило здесь большие силы, понимая, что без взятия Бокерона двигаться дальше невозможно. На штабном совещании было принято решение завести в тылы противника подразделение капитана Орефьева, а немногочисленная парагвайская авиация получила приказ безжалостно бомбить форт. Командиры отвели войска в укрытия, и Бокерон был погружён в ад. Бомбы рвались по всему форту и в его окрестностях, дым и гарь заволокли пространство вокруг, из-за укреплений слышались дикие вопли, стоны и проклятия… Бокерон бился в агонии, но не сдавался. Парагвайцы ещё трижды атаковали неприступную твердыню, но всё было тщётно.
Ночью командующий собрал штабное совещание для согласования и уточнения общих действий. Было решено взять Бокерон в клещи. Орефьев оставался в тылу, капитан Касьянов со своим эскадроном и капитан Ширкин с пехотным полком ставились на фланги, предполагалась согласованная атака и одновременный бой на трёх направлениях. Но когда Касьянов и Ширкин ринулись вперёд, Орефьев почему-то остался на месте. Связь между подразделениями не могли наладить, осколки перебили телефонные провода. Бой был коротким, но жестоким, и боливийцы вновь сумели отразить атаку. Парагвайцы, волоча раненых и убитых, отошли на свои позиции. По возвращении войск, генерал поспешил к командирам подразделений. В расположении возле пальмового бруствера стоял окровавленный Касьянов и, брызгая слюной, выкрикивал в лицо Орефьеву какие-то гневные и оскорбительные слова. Бледный Орефьев горячо возражал; к ним подошли другие офицеры и солдаты, принимавшие участие в атаке, среди офицеров были Ширкин, Салазкин, Бутлеров, — стоявший при штурме на левом фланге Ширкин, с ног до головы покрытый пороховою копотью, нервно дёргая щекой и размахивая руками, что-то возбуждённо втолковывал Орефьеву и до генерала долетели полустёртые слова «трусость» и «предательство». Орефьев с перекошенным лицом отступил от оппонента на шаг и тихо сказал:
— Нет перчатки, господин капитан… извольте принять приглашение на поединок!
— У меня люди погибли! — выкрикнул Ширкин напоследок и смолк, заметив подошедшего генерала.
Дело быстро разобрали. Когда жар полемики утих, выяснилось, что Орефьев, плохо владевший испанским, неточно понял приказ и, выпав таким образом из согласованных действий, не поднял своих солдат в атаку. Генерал знал, что Орефьева нельзя обвинить в трусости, тот был его соратником и ближайшим другом, участвовал почти во всех исследовательских экспедициях и не раз выручал товарищей в трудную минуту. Кроме того, Орефьев вообще презрительно относился к смерти, считая, что её нет, а воину и на небесах уготована ратная судьба. Своим солдатам он говорил: «Не кланяйтесь пулям, ребята, ведь они ж неприятельские!» В одной из первых атак на упрямый форт пуля сбила с его головы фуражку, а другая продырявила штанину, но он даже не остановился, увлекая солдат в атаку.
Поэтому генерал поспешил успокоить его и предостеречь от необдуманных действий. Но Орефьев спокойно и тихо возразил ему в том смысле, что на оскорбление он привык отвечать вызовом и попросил генерала быть его секундантом…
Парагвайцы вечером улеглись спать, а русские долго ещё кипели под тростниковым навесом, обсуждая случившееся. Большинство уверяли Ширкина в том, что произошло недоразумение, ошибка, и просили его помириться с капитаном. Орефьев же всю ночь не сомкнул глаз, а утром разыскал генерала и сказал, твёрдо глядя ему в глаза:
— Ваше превосходительство, прикажите атаковать Бокерон! Слово чести: я возьму его!
— Василий Фёдорович, — отвечал генерал, — а как же поединок?
— Нужды нет, возьму форт и буду готов к услугам кого угодно, хоть чёрта!
— Полноте, сударь, ведь дело прояснилось. Ширкин испросит прощения, да выпьете каньи на мировую!
— Нет, ваше превосходительство, дело чести… я должен драться! Только сначала я возьму форт!
— Что ж, извольте, господин капитан, я переговорю с командующим…
В густом и тягучем золоте заката, вдыхая горькую пыль краснозёма и тараща воспалённые жгучим пороховым дымом глаза, сидели в окопах и укрытиях парагвайские солдаты — метисы, индейцы гуарани и чемакоко, русские, аргентинцы, — и ожесточённо обстреливали укрепления форта. Слева и справа слышны были характерные щелчки бельгийских длинноствольных «маузеров», на флангах стрекотали «мадсены», в соседнем окопе ухали миномёты. Орефьев чувствовал приближение пароксизма ещё не окончательно покинувшей его малярии и, опершись о патронный ящик, мелко дрожал — то ли от лихорадки, то ли в преддверии атаки. Солдаты тоже были возбуждены и в нетерпении посматривали на своего командира. Орефьев глянул на форт — стены его, сложенные из стволов кебрачо, перед которыми были бессильны даже миномёты, утопали в пороховом дыму. Боливийцы яростно отстреливались. Орефьев огляделся и увидел горящие ненавистью глаза своих солдат. Глубоко вздохнув, он перекрестился, покрепче ухватил тяжёлый «мадсен» и выскочил из окопа. Загрохотали барабаны. Время стало катастрофически сгущаться…
Боковым зрением капитан видел, как мучительно медленно, словно вытаскивая ноги из вязкой глины, подымаются на бруствер солдаты, берут наперевес винтовки и устремляются за ним… он развернулся и бешено прокричал, срывая связки:
— Будь проклят этот чёртов форт! На Бокеро-о-он! Вива Парагва-а-ай!!
И в тот же миг закатное солнце за его спиной вздрогнуло и колыхнулось, как сырой желток, упавший на раскалённую сковородку, заклокотало, увеличиваясь в размерах, и извергло из себя жгучие сгустки плазмы. Солдаты услышали странный хлопок, медленно повернули головы в сторону своего командира и увидели, как он вспыхнул, объятый ревущим пламенем!
— На Бокерон!! — вновь дико закричал Орефьев и ринулся вперёд.
Форт замер, потрясённый невиданным зрелищем. Медленно, словно во сне, бежал капитан к онемевшим укреплениям, сжимая в руках раскалённый «мадсен» с болтающимися под стволом упорами… солдаты летели следом, вздымая колени и потрясая винтовками, а яростное солнце раззолачивало их затылки, создавая над каждой головой некое подобие нимба, мерцающего на фоне кровавого заката… это небесное воинство неслось вперёд, увлекаемое огненнойбагрово-золотой фигурой, роняющей на бегу маленькие неистовые протуберанцы и сыплющей вокруг раскалённые гудящие угли… эта лавина грозила смести всё на своём пути… они бежали и бежали, и дымящаяся земля под их ногами была покрыта язычками пламени… боливийцы не могли опомниться и всё смотрели в изумлении на неумолимо приближающийся факел, увлекающий за собой неисчислимую армию… от этого зрелища невозможно было оторваться… и вдруг… под ногами бегущих солдат стала вздыматься почва… из этих холмов праха появились тёмные фигуры, одетые в полуистлевшую форму парагвайской армиивремён войны с Тройственным союзом…солдаты вставали и, стряхивая с рук краснозём, впивались пальцами в изъеденный ржавчиной металл своих винтовок… рядом с натугой выбирались из-под земли грозные пушки и мортиры, сработанные когда-то в литейных мастерских Ибикуи, а впереди призрачного войска шёл одиннадцатилетний мальчик в чине полковника, который плену предпочёл смерть, — сын сумасшедшего диктатора Франсиско Солана Лопеса Карильо…пушки и мортиры били по форту и, наконец, часть восточной стены под натиском тяжёлых ядр обвалилась и в зияющей пустоте дымной дыры стали видны в беспорядке снующие защитники форта… капитан Орефьев, по-прежнему роняющий на бегу клочья пламени, повернувшись к войскам, вскричал: «Примкну-у-уть штыки!» и солдаты, не останавливаясь, занялись штыками, приготовляя их к рукопашной… в этот момент, словно очнувшись от крика вражеского командира, боливийцы пришли в движение и начали стрелять… пули злобными роями полетели в сторону атакующих и принялись жалить бойцов авангарда… Орефьев взмахнул огненными крыльями и… рухнул под замшелой стеной Бокерона… его солдаты пронеслись мимо и полезли на укрепления форта… схватка была короткой и яростной, парагвайцы никого не щадили, кололи и кололи, размахивая окровавленными штыками, и меньше чем через час над Бокероном взвилось рваное белое полотнище…
Капитана перенесли в расположение парагвайской армии, положили посреди вытоптанной площадки на кусок брезента… он был ещё жив… закатное солнце освещало его лицо, а в волосах бегали маленькие золотые искры… он открыл глаза, увидел перед собой плачущего генерала и прошептал ему, уже не имея сил улыбнуться:
— Хороший вечер, чтобы умереть…
И тут каким-то непостижимым образом генерал оказался в том же положении, что и Орефьев, только лежал он не на замызганном куске брезента, а на своей постели в полутёмной комнате и перед ним стояла толпа индейцев, охраняемая с одной стороны жёлто-песочной пумой, а с другой — пятнистым ягуаром. Индейцы топтались и перешёптывались, глядя на него, а он едва-едва, одними губами улыбался им. Он так любил их, любил уже много лет, с самого раннего детства…
Он вспомнил тётю Лизоню и свои прогулки с ней по Васильевскому острову, где располагался Андреевский рынок. Здесь он как-то заметил на книжном развале небольшую книжонку с изображенным на обложке индейцем и надписью «Последний из могикан». Книжка стоила всего двенадцать копеек и была незамедлительно приобретена снисходительной тётей. Это был адаптированный вариант знаменитого романа Купера, и тем же вечером в тиши отцовского кабинета книжка была незамедлительно прочитана. Ночью же он проснулся в жару и до утра бредил гуронами и ирокезами. Вызванный наутро доктор печально констатировал: «Корь». А потом любимая тётя Лизоня во всё время болезни самоотверженно читала ему не только Купера, но и Майн Рида, Кетлина, Ламе Флери и Ирвинга.
После болезни, уже совершенно оправившись, он как-то раз залез было на чердак и обнаружил там прадедовский палаш и целую кучу старинных фолиантов в потёртых кожаных обложках. Раскрыв один из них, он сразу же наткнулся на старинную карту, над которой было выведено диковинными латинскими буквицами с завитушками: «Асунсьон»…
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|