|
На брег песчаный и пустой.
А.С.Пушкин
Итак, юг.
Его, малюточку, вынесло к самым моим ногам. Бледные на смуглом личике глазки - в сладкой дымке. Отнесло, брюшком по гальке. Он засмеялся, чтоб я тоже обрадовалась. Забрал в пальцы камушков. Опять принесло. Я там высоко, мне еще холодно от воды, и он заманивает. А дальше, за ним, за всеми, доверчивой грудью легло небо на кроткое море. Не верь, малюточка, море бывает бешеным.
Вот, наконец, в сладких глазках мелькнула мольба - он понял, что я знаю больше, чем надо, он просит прощения, ребеночек, малек, ласково тычется в мои бедные ноги.
Если бы забыть лет на тысячу, что есть мир, а потом заподозрить о нем, заскучать, затосковать мучительно и проснуться - море до неба, а в ногах плещется чей-то сынок.
Понаехали люди на юг, поднакопили деньжонок, вгрызались в шахты, трудились надрывно. Грубый приехал народ, натруженный - с рассвета до ночи на пляже, за свои деньги - все солнце юга. Понаехали люди на юг, чтобы жить, наслаждаться. Украинские люди.
Везде продается медовый напиток, жареные куры. Люди насыщаются курами, медовой водой.
Оля все время глядит вокруг, на пляжных людей, отошла подальше от случайного мальчика в воде. Ее оглушала, пугая, грузинская речь. Она думала: «Все здесь чужое. Ну, хорошо, море есть, но я же здесь не одна. Море глазами не выпить. Сколько я не буду с ним рядом, все равно уйду неутоленной».
Она устала на пляже и пошла в город, в кафе-гриль «Каскад». Взяла себе гоголь-моголь, села за столик, отодвинула тарелки со скелетами куриц, поставила свой стаканчик, в грязи и зное стала слушать чужую музыку. Музыка была страшная.
С ней что-то случилось год назад. Оля занемогла как-то внутренне, без особых болезней, почувствовала, что кровь устала течь в ее теле, а ведь еще молодая. Она стала пить витамины, хорошо кушать, но легкая и невидимая сила жизни вытекала из тела. Оля грустнела. Стала ходить, опустив голову. Постепенно отсохли все знакомые. Она оказалась одна. Иногда хорошо быть одной, чтоб полечиться от людей. Но бесплотная сила жизни все равно вытекала, плоть худела, и Оля решила встряхнуться, поехать на юг, чтобы вспомнить на солнце и море, чем надо жить и питать свое тело. Чтобы томиться, не умея высказать море (а оно тем временем промывало бы душу и нервы), чтоб удивляться большому кипению южных роз, слышать горячую, горьковатую южную речь, которая с напором и отчаянием требует еще больше, чем есть вокруг. Но только она увидела, что сама-то она никак не участвует в общей радости, даже кушает плохо, а плавать далеко не умеет, поэтому чистого моря ей не достается. А достается только людское море, в обмывках чужих тел. Пусть даже и так бы - и обмывками можно иногда полечиться от внутреннего безлюдья, но тепло жизни все равно не возвращалось, а, наоборот, все тусклее внутри и темнее. «Неужели ничего не осталось в мире для меня? - подумала Оля. - А мне еще так долго жить. Что-нибудь сильное. Вот тогда, в детстве...»
Кажется, Таня... Да, да. Таня из нижней квартиры. Была воровка. Но с ней было интересно дружить, потому что она остро поворачивала жизнь 8 непривычное. Они даже пробовали языком водку в рюмочке, оставленной после поминок. Лазили на чердак, чтобы видеть по-новому свой двор. Один раз Оля своровала, ей не понравилось, после воровства вскипели слезы и стало страшно. Оля часто отходила от Тани: почитать книжки, помечтать о собаке и путешествиях. Но вот однажды спускается сверху маленький мальчик. Идет погулять во дворе. Таня сказала: «Надо набить немца». - «Какой же он немец? - не поверила Оля. - Он даже в школу еще не ходит». На немце была чистенькая, еще теплая от утюга, рубашечка. «Они наших убивали», - сказала Таня неслышно для верхнего немца, пока его голые ноги осваивали ступеньки. По очереди на каждой стоял немец почтительно: вот ступень - она лежит, чтоб на ней постояли ноги. «Ты не понимаешь, - шептала Таня, поталкивая ее локтем, - у тебя мама нежная, в самодеятельности артистка, ты не можешь понять фашистов». Немец был ближе и ниже, готовясь к дворовому лету, он еще помнил о комнате, где мама и суп с фрикадельками, но все равно уже отпускал от себя маму и комнату, потому что прыгнет всем тельцем в траву, в звон воробьев, мух, комаров, июльские дрязги двора. «Нужно бить немцев за красных, - сказала Таня. - Или ты не пионерка?» Луч света полоснул его из мутного подъездного окна. На немце вспыхнули волосы, пушок на ногах.
Оленька вспомнила ясно кровавые фильмы о диких зверях - фашистских захватчиках. Все перепуталось страшно, все задрожало в Оленьке. Вот он стоит, окутанный облаком фашизма. Фашистский немец на наших ступенях. Они поймали немца. Он не думал о нас, пока мы не взяли его руками. Он посмотрел удивленно, туманно, с усилием, между летом и мамой его заловили две пионерки. Все самое главное происходит летом. «Скажи, что ты фашист, - сказала Таня, - тогда мы дадим тебе пинка и отпустим». «Мы тогда отпустим», - сказала Оля. «Или заплачь», - прибавила Таня. «Я не фашист, - сказал пленник, - а вы сволочи». - «Такой маленький, и ругается», - удивилась Оля. «Признай, что ты немец», - сказала Таня. «Что фашист!» - уточнила Оля. «Я не фашист, я красный командир», - сказал он им, готовясь умирать, пуговка отлетела от рубашки. Им пришлось отпустить его, румяного от терзаний и затвердевшего в их руках. Они не умели пытать, кроме пинков и пощечин. К тому же не верилось до конца, что это фашист. Он побежал сразу во двор, понес свои слезы. «Ты видишь, он даже не заплакал, - сказала Таня. - Он знает, что он фашист». Им ничего не было. Фашист ничего не сказал маме-фашистке.
Оля опять отошла от Тани и больше к ней не вернулась. К Тане брат вернулся из тюрьмы, стоял красивый, взрослый мальчик у двери, курил хмуро. Тайна появилась. Исподлобья. Здороваться было не принято. Красивые были дети. Угрюмые. У них была тайна, но больше к ним не хотелось.
Блеск смыло ветром, и оно засветилось самим собой, своими запасами, из кромешной пучины себя подымало вверх, померцало. Потом опять на него полили солнышка. Слюдяной пленкой затянули до следующей тучки. На молу был человек - ниже всех людей, кроме детей, он был ближе всех к морю и, странно, к небу. Тот человек каждый день измерял длину моря до неба воспаленными злыми глазами. Однажды он как бы присел на корточки от страха жизни и больше не смог выпрямиться. Он не мог жить с людьми в таком виде, и он стал тягаться с морем упорным дыханием своей груди. Морю не нужны ноги, и оно не может уйти. А человек, даже без ног, каждый день приползает на мол на своем деревянном устройстве и дышит горячим сипящим дыханием над морем. Море похоже на полет. Теперь, когда человек этот стал меньше всех, кроме детей, его глаза разбиваются о чужие ноги, о грязь земного асфальта, о мелкие камни и потеки на стенах. Но дети растут, и для них во всем нижнем мире разбросано много игр, а этому взрослому, тяжелому полчеловеку нечего видеть здесь. И он уползает к морю, чтоб глядеть, пока не защиплет глаза, пока че увидится, - оно легче неба. Да, в этом можно летать.
Оленька, занемогшая от своей грусти и пустоты, решила полечиться. Ей дали телефон дорогого врача по нервам и общему жизненному тонусу. Оленька позвонила, и Алла Сергеевна властно сказала приехать. Оля поехала к доктору. Ей сразу понравилось - весело от красивых вещей. Гладко обожженная кварцевой лампой, Алла Сергеевна дорого пахла. И роз было много и собачка. И веселый коричневый блеск нарисованных глаз дорогого врача. Они стали есть конфеты, и каждый раз на телефон Алла Сергеевна сердилась, чтобы Оля думала - она интересней всех звонков. Эта уловка ей тоже понравилась. И нравилось не говорить о недуге, по чуткой привычке детства отлынивать от главного. Словно, когда это сделаешь (главное), какая-то сила уйдет из груди навсегда. Было заметно, что Алла Сергеевна все же приступила к своим обязанностям. Она наблюдала за Олей, за ее разговорами, вела ее по темной истории квартирной кражи, а сама следила, следит ли Оля за разговором. Не сильно ли ослабла ее голова, откатилась от жизненных дум, может ли еще участвовать, думать как все? Если так, то можно лечить, вернуть радость человеку.
– Они украли у нас все: кольца, броши, браслеты. Два японских ковра. Да, часики белого золота с вкрапленными бриллиантиками, какие-то шубы, дубленки разные. Нам, в буквальном смысле этого слова, нечего было надеть. Вот уже три года прошло, а мы чувствуем ту кражу.
– Мне кажется, что они знали, что у вас все это есть.
– Я успела надеть колечко и ушла в нем. Остальное - им. Я люблю красивые вещи. Это было видно. Милиция сказала - берите, что хотите, все равно пропадет. Там у них вазы, магнитофоны. Мы не взяли чужого. А наше ничто не нашлось. Мы потом уж догадались, что они не искали. Такой длинный список дорогих вещей.
– Вы знаете, хорошо, что не взяли. А то милиция вам попалась какая-то странная.
– Да, да! Здесь был суд, и судили начальника милиции и прокурора. У каждого из них на квартире нашли по 50 килограммов золота!
– Алла Сергеевна, я думаю, что они сами вас обворовали.
Алла Сергеевна стала Олю лечить дорого и весело. Понаписала рецептов, трав, настоев. Продала лосьон для лица. Кварцевую лампу. Сбивала ей крем для кожи из редких индийских трав.
«Я верну себе тонус жизни. Все такое дорогое здесь. Собачка - тельце тоненькое, а шерсти много, нежной, промытой душистым шампунем. Я глубоко войду в спираль деловых денежных связей, сближусь с этими людьми, буду жить телефоном, услугами, драгоценными лепестками заграничных одежд. На коленях такая собачка, глубокий диван. Я красивая. У меня будут богатые мужчины. Я выйду замуж за итальянца. Собачку возьму в Италию».
Впрочем, ведь она же бывала уже замужем. Муж Алик ей очень нравился, нежный и смуглый, он Олю любил, прикасался к ней почаще, ласково все выполнял. Они жили на даче, подальше от всех. Зимой дачу совсем заносило. Тихо сидел Алик у приоткрытой печки. Тихо падал снег за окошком. Ветер постукивал калиткой. «Нету гостей, - поняла Оля. - Жизнь встала. Но здесь тепло и любовь. Там снег, движение электричек и ветра. Что-то печальное бродит за соснами. Здесь все дома без жильцов, только в нашем огонь, запах еды, разговор. Можно жить здесь, пока юность не выйдет из тела и станет заметно, что мало денег и нет положения в обществе людей, и нужно искать новой опоры».
– Мы будем с тобой всегда, - торопливо сказал ей Алик.
– Откуда ты знаешь, какая будет жизнь? - удивилась Оля.
– Нет, ты что? - испугался Алик.
– Мы тысячу раз изменимся, - любила она говорить.
– Ну уж себя-то я знаю, - отвечал ей Алик.
А первым изменился он. Оля стала замечать, что Алик стал каким-то пугливым, трепетным. Словно в тихом течении их жизни он расслышал чужие голоса. В их обеззвученной жизни особенно сильно вставал каждый шорох и всхлип. Алик плакал, таясь от нее. «Ну ездил бы к маме», - думала Оля. Алик стал прятаться, избегать ее взгляда, обреченно склоняясь над чаем. Хоть печка по-прежнему жила ради них, посреди загородной вьюги жаром их грела, и кошка жила у них, и еды им хватало, но вот случилось. Однажды ночью Алик увидел сон.
Видит стеклянную залу, вход, как в гостинице, - плавная темная дверь. Алик входит и видит - выставка не выставка, торжественно. Светло, и стоят на черных тумбочках стеклянные звери дорогого, цветного стекла. Остро кольнуло в груди красотой этих изделий.
Но вот вгляделся Алик - зверье шевельнулось, украдкой меняя усталую позу. Звери те были живые. Кошки, чайки, медведи, лисички, ползучие твари, скорпионы и львы - все дышало, пульсируя, чудо-стекло. Алик брел, завороженный и потрясенный своими огромными чувствами. Зала расширялась, как даль, звери не повторяли друг друга стеклянным свеченьем, животной ужимкой, породой и мастью. Алик был очарован и пойман. Он еще мог поглядеть вправо, где в окне мутно, но все же угадывалась настоящая жизнь теплых людей. Но он не смотрел туда больше - и сомкнулось окно. Звери освоились и зарычали, забулькали, засвистели. Не скрывая больше движений, бесстыже стеклянную плавность они проявляли, придавая стеклу немыслимую дрожащую гибкость. Все пело и откликалось в Алике: «Конечно, так и есть», - благодарно шептали побледневшие губы молодого мужчины. Они пока что не спрыгивали со своих табуреток, но глядели в упор на него, проходящего, поворачивали вслед за ним морды, сверкая оскалами, ласково лапами загребая, тягуче, призывно урча. Он еще понимал, чувствовал в этом гадкую роковую ловушку. Но вот зал стал понижаться и в глубь уходить, в легкий синеватый сумрак. Алик немедля скользнул по наклонной в ту глубь. И он видит овальную комнату, в торжестве на зеленой сверкающей тумбочке покоится черная юная кошка - пантера, принц этих мест. И Алик склонился. Пантера встал на прекрасных и сильных ногах, стон восторга прошелся вокруг, так был прекрасен черный принц кошачьей породы, так властен, так мал, так умело умещался в самом малом пространстве, в ладони. И Алик дважды склонился. Приближенный к принцу. О, только ты не уйди, прекрасный пантера, сверкай и потягивайся на своей изумрудной тумбочке. Разевай красный ротик, черный мой господин, требуй живого мяса и жертв, ты лучше всех! Аплодисмент разбил сон. Алик проснулся навеки чужой.
Оленька как-то увидела Алика в городе. Средь прохожих он сильно заметен был. Оля чуть не заплакала: белесая тюбетейка зачем-то на грязно-отросших его волосах, свитых в тугие кудри, щетина на впалых щеках, сутулый и шаркал, как старенький. И упорно смотрели два темных глаза сквозь проходящую жизнь.
Ночь юга темная. Ночь влажная и густая. Ночью видно, что земля юга живая. Оля сняла сарайчик на горе, на самом верху, шесть остановок одинокий автобус петлял до сарайчика. У хозяйки было много жильцов, Оля поздно вставала и поздно приходила - не всех жильцов знала в лицо. Во дворе стоял стол, набухший от ночных дождей. Вечером над столом зажигали лампочку. Отдыхающие играли в карты. Оля из своего сарайчика слушала их разговоры. Часто говорили про страшное. Женщина-мать из шахтерского города Макеевка, вечером после игры, причесывала накупанную дочку младшего возраста, угрюмую и почти немую девочку с невесомыми волосами. Делала специально далекий, тягучий голос и начинала сладко испуганным детям: «Еще был такой случай. На окраине был кирпичный завод. Там в печах обжигают кирпич. Печи такие, ну с дом, не с этот, а с настоящий, большой. В них обжигают кирпич. Там остается сторож на ночь. А однажды он не спал и что-то почуял, и пошел посмотреть, почему одна печь светится огнем? Как так, что ее не погасили на ночь? Он подошел и услышал крики и плач. Видит, двое мужчин тащат девушку. Девушка была настоящая красавица. У нее были большие голубые глаза и длинные белоснежные волосы. Девушка была связанная и почти не могла отбиваться. Один мужчина взял кочергу и открыл печь, из которой хлынул огонь. Они стали подталкивать девушку к печи и не заметили, как она уронила сумочку, она нарочно отбросила ее подальше, и сторож видел, в какое место она упала. Мужчины кричали, матерились и били девушку. А она плакала, связанная, и теряла силы сопротивляться все ближе и ближе к горящей печи. Наконец эти мужчины подтащили ее к самому пламени, и сторож в последний раз увидел, какая она молоденькая, и так ему стало жалко ее, что он вышел из того места, где прятался, и девушка тоже увидела его. Так они посмотрели друг на друга, а мужчины ничего не заметили, они боролись с девушкой, подталкивая ее к огню. И девушка встретилась глазами с глазами сторожа-старика и показала ему глазами, что ей очень страшно, и потом немного кивнула ему головой, где лежала сумочка. И сторож кивнул ей, что все понял. Мужчины затолкали ее в горящую топку, а сторож от страха закрыл глаза, чтоб не видеть, как девушка будет сгорать, и забыл спрятаться. И только слышал, как стукнула заслонка, которую мужчины закрыли за девушкой, и огонь на минуту притих, а потом застонало из печи так страшно, и тут огонь заревел, а мужчины бросились бежать, они даже сторожа не заметили, убегая от своего злодейства. Потом сторож видит, что они уже ушли, и побежал, взял сумочку с документами. Потом открыл печку, но из живых там была только брошечка. Сторож заплакал, взял горячую брошечку и пошел в милицию. По этим вещам милиция разыскала сжигателей. Сторож их сразу узнал. Оказалось, что они проиграли девушку в карты, но сжигать ее они не хотели, потому что она была очень красивая и они ее любили. Но главарь сказал, что они не имеют права нарушить закон, и им пришлось ее сжечь. Они во всем признались, они стали оба седые с той ночи и сами указали всю банду до одного».
Ночь, чужая, роскошная, слепо плещется спелыми листьями. Оля чуть дышит во влажных простынях. Дети за окошком задумались. Им жалко сгоревшую девушку, им радостно, что бандитов казнили.
Женщина из шахтерской Макеевки ждет целый год, чтоб привести дочку на море. У них там нельзя дышать, в легких уголь. Женщина загорелая, недоверчивая. Очищает легкие морским воздухом, не верит, что маленькой дочке удастся вырваться из Макеевки. Оля один раз подошла к ее дочке: «Как тебя звать, девочка?» Девочка гневно глянула на нее, отбежала. «Гала, - позвала женщина, - иди ко мне, доча». Девочка спряталась у матери. «В каком она классе?» - дежурно спросила Оля. «В третьем», - неприветливая, призналась мать, загородила Галу руками. «Мама, ты ей не говори». Оля засмеялась: «У вас пугливая дочка». «Гала, пойдем отсюда», - женщина увела свою дочку. Оля посидела одна на лавочке. По столу, разбухшему от дождей, ползет большеголовый мотылек ночи. Кто-то забыл купальную шапочку. Гала забыла. Подкралась. Оля, как будто не видит, прикрыла глаза. Гала помедлила, но жалко свои невесомые волосы - намокнут в воде, слипнутся - цапнула шапочку. «Хоп! Попалась, Гала?» - «Пусти!» - цокнули зубы на Олиной белой руке. Оля, удивленная, раскрыла руки, звероподобная Гала выбежала с шапочкой. Что за город Макеевка? Где это?
Вышел хозяйкин сын Костя с машинкой. Он любит конфеты, машинки, у него есть железная дорога, мечта всех детей. Оля складывает ему самолетики из бумаги. Костя восхищен. Летают, как бабочки. Один раз Оля сделала ему из бумага лягушку. Костя не понял. «Это как будто лягушка. Вот видишь, рот огромный. Ква-ква. Смешно». Костя не понял. Оля заскучала с мальчиком, забеспокоилась, от его сонного состояния души хотелось самой заснуть где-нибудь в сене, чтоб сквозь сон запахи деревни, хлеба. Этого нет, здесь юг, здесь все другое, вон у Кости на блюдечке черные вишни, одна ягода лопнула, розовым окрасила воду в блюдечке.
Костя зорко следит. Он знает, что они уже знают про его сонную душу, но где-то в ней, в ее детской ленивой слабости, тлеет жаркий уголек, иногда покусывает мальчика, отзывается в дымных Костиных глазках. Конечно, когда другие мальчики начинают возиться, Костя отходит со своими машинками в сторону, но, когда вечером садятся играть в дурачка, Костя часто выигрывает. Косте 15 лет. Выросшие дети съезжаются летом опять, даже Гала меняется за зиму, упорно тянется вверх, всей собой. Мать Кости тревожно грустит от взрослеющих чужих детей. Костя играет в машинки, а Андрей уже особо причесывается и просит вечером белую рубаху. Костя позовет: «Андрюшка, идем смотреть мои поезда?» Андрей вскинет глаза на Костю, тут же опустит их, не откажет, осторожно похвалит. Но он же старше Кости на целый год - убеждает себя Костина мать. Андрей в белой рубахе склонится над паровозиком, чистый пробор в волосах. «Правда ведь, здорово?» - Костя трепещет. Колесики маленькие, окошечки. Как они в прошлом году играли, в позапрошлом! «Хорошая железная дорога», - похвалит Андрей и отойдет к большим подросткам. Уголек мерцает в серых Костиных глазках. «Но зимой нам спокойнее, - думает Костина мать, - зимой ветер, оползни в горах, дом наш гудит и трясется от ветра. Море, сырое, рваное, грызет город. Город рвет ветром и влагой. Ночью пусто в городе. Ребенок дома в тепле со своими игрушками. Сравнивать не с кем. Не надо сравнивать. Сладкий, тихий ребенок катает по дивану машинки. Не уходит с подростками шляться у дикого зимнего моря».
Мчится по кругу игрушечный поезд. «Остановка! - звонко командует Костя. - Мама, поиграй со мной. Мне скучно зимой одному». - «У мамы головка болит». - «А летом другие мальчики будут?» - «А как же!» - «Опять маленькие?» - «Новые приедут. Маленькие». - « Поехали! Станция Сочи!»
Оля сказала:
– Костя, пойдем ко мне?
– Зачем? - спросил Костя.
– В гости, - сказала Оля. - Посмотришь, как я живу.
– Я знаю, как ты живешь. Моя мама тебе простыни стелет.
Оля взяла его за руку. Костя улыбнулся, потянул вялую руку.
– Пойдем, пойдем, - потянула Оля.
Они пошли в ее домик.
– Садись на кровать. Он сел.
– Знаешь, почему у меня теплее, чем на улице?
Он не понял.
– Ты заметил, что во дворе прохладно, а у меня, как будто днем - жарко?
– Это от стен, - сказал Костя. - Они остывают сюда, к тебе.
– А-а, ты знаешь, - немного расстроилась Оля. Огонек мерцнул в серых глазках.
– Это простое, - прошептал мальчик.
Оля засмеялась: «Твои глазки кусаются иногда».
– Тебе нравится в школу ходить?
– Да ну, - сказал Костя.
– А друзья у тебя есть?
– Да ну, - и захотел уходить.
– Подожди! Мы сейчас будем играть.
Он не поверил.
– Чем будем играть? У тебя ничего нету.
– А это вот что? - она протянула мальчику толстую косметичку.
– Красивая сумочка, - сказал Костя, понравился вышитый бисер.
– Открой! - приказала она, выпрямив спину, чтоб не заметил, как дрожит вся. Он открыл.
– Тут украшения, разные цацки. Это все для девчонок.
– Ты понюхай.
– Ого-го! Как цветами пахнет! Даже сильнее!
– Я же тебе говорила!
– Ну и что?
– Тебе нравится?
– Нравится. Очень нравится. А что ты брошки не носишь? У тебя на руке одно только колечко.
Оля покрутила колечко.
– Оно не снимается.
– Оно простое у тебя, без камушка.
– Я его всегда ношу, с самого детства. Такое колечко.
– Совсем простое.
– Ты не смотри на него.
– А зачем тогда носишь?
– Чтоб не потеряться. Он засмеялся.
– Да, чтоб всегда было видно, что это я. Как птица. Она улетит куда-нибудь, а ее по колечку узнают - это та самая птица...
– Так не бывает, - сказал мальчик. - Птицы с кольцами не летают.
– Ну хорошо, ну пускай. Будем играть. Давай с тобой украшаться, как будто мы две царевны.
– Я же мальчик.
– Мы понарошку.
– Давай.
Оля открыла тюбик с помадой. Подкрутила, чтоб алый стержень вылез из золотого патрончика. Стала осторожно подносить к его рту. Зрачки у мальчика потемнели. Он сглотнул.
– Что будешь делать?
– Закрой рот.
Он закрыл.
– Не напрягай губы.
Она потерла ему губы красной помадой. Невозможно вспыхнуло молоденькое лицо. Оля сама обомлела.
– Как красиво. Мне хочется так же.
– Давай, я помажу тебе.
– Нет, ты так не сумеешь. Нужно губами.
– Моими?
– Да. Только ровненько, чтоб не размазать.
Глазки заволокло серой дымкой.
– Нам нельзя. Мы ведь разные.
– Как это разные?
– Или два мальчика, или две девочки. А нам с тобой запретят.
– Глупость. Я не девочка, я тетя.
– Ты не тетя, ты девушка.
– А ты будешь юноша. Юноши все так делают.
– Ну давай, только ровненько.
– Чтоб не размазать.
– А ты рот закрой. Я же закрывал.
– Так я ж тебе помадой, а ты мне губами.
Он прилежно прислонился губами к ее приоткрытому рту. Хотел отстраниться, она придержала его ладонью за шею. Побыли так. Убрала руку, мгновенно отпрянул. Смотрит исподлобья. Сейчас убежит.
– Посмотри, ровно ты мне покрасил? Не размазал? Он не верит, следит за ней взглядом.
– Ты, наверное, размазал. Я так тебе ровно покрасила! Ты так мне размазал!
Он перевел мрачный взгляд на ее губы. Опять на глаза.
– Мы играем или нет? - рассердилась Оля.
– Я немножко размазал, - согласился он.
– Сам стирай, - сказала она обиженно.
Он стал водить пальцем по ее губам. Рот приоткрыт от усердия - припухшие от поцелуя губы в следах помады. Пушок над губой у него. Она взяла и поймала его палец губами. Он опять испугался.
– Укусишь?
Оля смеется ему глазами, чтоб успокоить. Потерлась языком о палец.
Он сказал:
– Щекотно.
– Ну ладно, иди.
Она его отпустила.
– Подожди, я тебе вытру.
Вытерла ему рот. Он не уходит, разглядывает ее подробно.
– Иди, я кому сказала!
Он сжался, ушел.
Она сплюнула в платок его слюну. Все равно остался во рту вкус дешевых конфет. Розоватый привкус карамели с повидлом.
Можно растягивать время до вечера. Вечером придумывать, как заманить мальчика. Так играть, пока не поймают. Море, умой меня добела, до смерти, до белых костей промой воспаленную плоть мою. До спутанных нервов. До костного мозга. Насквозь.
Вот на пляже старая толстая старуха-еврейка с красивенькой внучкой еще не проявленной внешности. На внучке изящная рукодельная панамка с букетиком. Трусики. Золотистое тельце с детской еще неуклюжестью. Холодные вишенки глаз. На старухе черная коса примотана, залысины тоже промазаны черным. Красным намазаны губищи. В столовой все хватает. Хачапури все перемяла пальцами. Говорит громко, весомо, наслаждаясь, что одну ее слышно в черном купальнике на толстоговорящем пузе. Простые люди в очереди стесняются ей сказать, чтоб не хватала руками, тоскливо почесывают голые спины, не могут не глядеть на большую старуху-хваталку, невольно ее уважают за громкость. Внучке скучно. Наученная надменно оттопыривать прелестную губку, прыгает на одной ножке. Потом на другой. Скучно. Взяла, оттянула сзади трусики, почесала белую попку. Старуха пробилась к последней курице, всем объяснила, что Оля самозванка, что здесь не стояла, что не смеет тянуться к жареной курице, это старухина курица. Оле досталась подгоревшая колбаса, как остальным голым людям простым. Оля взяла, ущипнула внучку за попку. Внучка забыла холодно посмотреть из-под ажурной панамки, разинула рот в изумлении. Оля ей показала зубы. И внучка чуть-чуть улыбнулась, не как шестилетняя.
«Ну не дура ли я? - встревожилась Оля. - Какая- то шмакодявка-внучка, и та мне дала отпор. Ну что же я лезу к ним ко всем? Терпеливо съем колбасу с обгорелым боком и пойду, сделаю маникюр. Пусть мне приснятся сегодня, кто обо мне думает... Ночью. Когда одна я».
Купается с маникюром. Белая кожа.
– Девушка, вы сгорите.
– Ну, хорошо.
– Вы сегодня приехали?
– Пусть сегодня.
Юг детства, какой ты далекий. Вернись ко мне. Вспомнись. Худые кости, сильное море, восторг.
Если вечером идти в гору пешком, дорога белая даже во тьме. За живой изгородью светятся места, где живут люди. Их разговор, хорошо процеженный чистоплотными листьями, ласково касается щек моих. Я люблю проходить мимо них, все выше и выше. Они совсем не боятся смерти. Они смеются над радиацией протяжным хохлатским смехом. И роскошный корабль затонет позже, когда я уже буду не я, одно только колечко терпеливо докажет - вот, это ж она! Она видит корабль в порту. Раз в неделю он приходит, красавец с белой грудью. Где был - не скажет. Молчит. Дорогой, светящийся, с тихой музыкой из душистых салонов. Те, кто взял на него билеты, им еще жить целый месяц в светлых местах за черной живой изгородью. Они протяжно смеются над радиацией, розовые билеты сложив в кошельки. Дети в казенных трусиках ходят с пионервожатой у моря. «Дети, придерживайте пилотки от ветра». Украинские дети придерживают, очарованные морем. «Это море мы отбили у турков. Это море - часть нашей родины. Дети, вам нравится море?» - «Нравится!» Иногда одного ребенка начинает рвать. Это он перегрелся, он ходил без пилотки. «Не надо меня увозить, я ходил без пилотки, перегрелся, и рвота от солнца». Его увозят. Он больше не вернется. Он, побледневший, смотрит с тоской на детей (прощаясь с товарищами) и на море. Он улыбается, потому что ему все равно не понять, как прощаются с морем. Как его не станет на свете? Он вот он. Вот он все видит. А когда начнет его не ставать, он впадет в забытье и не заметит, как его постепенно не стало.
«Гордый хлопец не боится радиации, - говорят эти всемирно известные дети, морской ветер их обдувает. - Нехай она носится в воздухе, ее ветром прибьет, а мы будем купаться в море. Прощай, Петро. Прощайте, хлопцы. Возьмите мою пилотку. Отдайте маме».
Я буду идти на самый верх горы, до смотровой башни. Оттуда все видно. Страшные парни иногда выступают из тени, смотрят, колеблясь, - прыгнуть? Надо проходить медленно и не смотреть на них. Застонут за спиной. Не прибавлять шага. Все выше и выше дорога. Пропадают дома. Каменная стена и обрыв - а посередине дорога. Я заблудилась? Но здесь всего одна дорога. Вот кончилась стена, опять пространство, пустыри какие-то. Радиостанция в сетке. Почему я думаю, что там, за сеткой, много стрекоз? Это из детства. За голубыми сетками самая жаркая трава. По ней много ходят, потому что в глубине стоит радиостанция, или еще что-нибудь, огороженное красивой голубой сеткой. Самая вожделенная трава всегда за нарядной сеткой. В ней много кузнечиков, а над нею стрекозы, голубые, как сетка. Туда не пускают. Нужно идти дальше. Немного осталось. Чуть-чуть вперед - и верх горы.
Вот она - смотровая площадка. Откуда видно весь город. До моря. Он стекает с горы, мигая, пульсируя, в черных провалах парков, в сверкающих глыбах гостиниц. Отсюда его не слышно. Что мне этот город? Город-шлюха. Всю зиму тоскует неряшливо-рваный от бурь, считает ночи до летнего наплыва тугой моложавой толпы. Что он мне? Зачем я сюда забралась? Почему он так смотрит сюда? Куры-гриль и десертные кремы, наивны твои соблазны, пластмассовые серьги у черных грузин на продажу. Робость японских мимоз, сквозящих на зное. Здесь черно, не видно ни кур, ни мимоз. И здесь я одна смотрю на тебя вниз. Смотровые площадки придуманы, чтоб люди забирались проверить, как они там живут. Как это видно сверху? Ищут свой дом. Счастливцы находят - хорошо видно дом среди других таких же. Даже лучше, богаче клубится наш сад. Мы живем хорошо в центре сада.
Я не знаю, какая во мне зародилась болезнь. Что за грусть, несильная, но упорная? Что за испуг от каждого встречного взгляда? Я теряю голос, я боюсь слышать чужие слова, мне тяжело отвечать. Я боюсь что-нибудь ляпнуть не так. Я стараюсь слушать, как надо говорить у людей, и во всем им подражаю, но забываю добавить какое-то важное слово в беседе, и все летит прахом. Если б это было не опасно, но я чувствую, как все тяжелее дается мне жизнь. Чтобы что-то купить, я боюсь подойти, отсчитать свои деньги, взять продукт. Чтобы куда-то пройти, я боюсь подойти и спросить. Скоро не то, что куры, а камни станут мне недоступны. Даже травка. И ту мне как будто бы трогать нельзя уже. Потому что я стала говорить совсем тихо и ничего не могу потребовать. У меня много денег, но мои деньги почти ничего не значат, потому что я подаю их робко, как простые листики, и боюсь смотреть, какие вещи дают мне за них. Скоро не то что камни, а сам воздух станет мне недоступен, потому что им дышат другие, громкие люди, а я говорю очень тихо, мой голос меня покидает. Я худею. Моя кожа не может загорать, остается белой, раскаляясь от солнца и соли, она матово-белая, как стекло. Только гибкое. Шахтерская девочка громко сказала: «Она плохая. Мы черные, а она белая». Галю солнце не греет. Она-то сидит со своей мамой - обе черные в светлом месте для жизни. За столом, разбухшем от ночных дождей, в дурачка играют. А я стою здесь одна ночью, в этой башне, ищу их, где они там, внизу? Внизу город, полный всего. Хочется мне смотреть на него? Не особо. Пойду вниз, доживать свою жизнь.
Она не услышала звука, но вдруг поняла - по движению воздуха - теплой волной в спину - от стены отлепился кто-то, кто здесь таился давно, незамеченный ею, он успел разглядеть ее всю и теперь подошел, склонился над городом рядом с нею, забывшей вдохнуть.
– Свежо здесь, - сказал человек.
Сначала зарождается ненормальность, вроде твоей болезни. Накапливается в организме. Тянет в себя огромную энергию, видишь, ты даже загорать не успеваешь, все идет внутрь. А твоя грусть, это только нетерпение от медленной жизни. Ты осторожно пробуешь себя новую на разных предметах и людях. Ничего не выходит. Все жухнет от твоих пытливых касаний. Не с кем играть. Тогда ты остаешься одна, на самом верху горы, выше всех и печальнее всех. Все. Последний щелчок. Ты готова для нового. Все другое, невыносимое для обычных людей, придет к тебе, чтоб играть. Так ты ждешь.
Оленька осторожно посмотрела на человека. Вялые волосы над лысеющим лбом, две «добрые» морщины у губ. Человек смотрел широкими глазами вниз, на город. Ей даже показалось, что она ослышалась. Темное от загара лицо человека было спокойным, не грубым. Это просто прохожий. Шевельнулся. Нет, не просто. Человек медленно перевел взгляд с города на нее, на Олю. Медленно показывая, постепенно, свое лицо. Взгляд в упор, как не совсем нормальные люди, «чудаки», художники, ну, которые смотрят, как дети - в сердце глаза. А в его собственных широко, красиво разлегся нижний город. Оля даже забыла бояться, глядела, пока картинка не опустилась на дно глаз. Два маленьких города в двух влажных глазах - было и нету.
– Вам нравится здесь? - Голос приличного человека. - Вы что, боитесь? Ну хорошо, а зачем тогда вы одна ночью здесь ходите? На самом верху горы?
– Да я не боюсь, здесь просто холодно.
– Ну хорошо, я поверил.
– Хорошо, что вы поверили, а то я расстроилась.
– Да нет, я просто подумал, может вы ищите приключений и ходите.
– Да нет, я не ищу приключений, я просто хожу. Все-таки можно же ходить по земле, в конце концов. Она же для всех.
Человек хорошо посмеялся. Стало тепло, захотелось дружить.
– Я вообще-то болею. У меня что-то внутри дрожит все время.
– Это я понимаю. Это неврастения.
– Неврастению можно лечить. У меня дрожит глубже, туда таблетками не залезть.
– Пить пробовали?
– Рвет.
– А коньяк?
– Я же сказала: рвет. От крупной еды рвет. А уж от этого...
– Зачем вы сюда приехали? Здесь все празднуют.
– А куда мне деваться?
– Возьмите справку, что вы психованная. Я серьезно. Сейчас многие ходят с такими справками.
– Ну зачем она мне?
– Если вы что-нибудь вытворите.
– Да я же сказала: я всех боюсь. Я потому и лезу в темные места, чтоб пересилить страх. У меня страх от людей, понимаете? Даже от Галы.
– Кто это?
– Да это одна баба, кассирша в столовой. Все время обсчитывает. Зазеваешься, она с тебя рубль...
– Да плюньте вы на этот рубль.
– Так я плюю. Так меня ж рвет. Вы, наверное, сам псих. С вами получается говорить такое.
– Я со справкой.
– А у вас какая болезнь?
– Просто псих. Неважно.
– Видите, боитесь назвать свое отклонение. Значит все-таки манит вас норма. Зачем тогда справка. А вы-то сами что тут торчите? Мужчину тоже ведь могут кокнуть.
– Да я не знаю. Я гулял.
– Хочется говорить людям смертельное. Чтоб самой надорваться. Понимаете?
– Оскорбления, что ли?
– Ну, примерно. Смертельное. Я не могу объяснить. Ну чтоб потом надорваться, а то внутри все обмороженное. И от всего рвет. Как будто бы внутри ничего нету, одна только рвота. Ну хочется, чтобы что-то внутри шевельнулось. Допустим, я кого-нибудь кокну, а у меня внутри все обольется кровью ужаса и сострадания.
– Попробуйте кокнуть меня.
– Вы не дадитесь. К тому же вы сами растленный. Ведете такой разговор.
– Таких очень много.
– Я думала, я одна.
– Нет. Их все больше и больше.
– Тогда еще хуже. Я думала, меня можно уничтожить, как гадину. А раз нас таких много...
– Знаете, может быть, вы и не плохая.
– Когда от всего рвет? А потом, я же помню - хорошее и плохое. Были названия. Просто очень. Давно только. Только названия помню.
– Ну, например?
– Ну, чтобы мир на земле.
– Ну вы что, как неграмотная, газетой заговорили.
– Ну, чтобы добрые, вежливые. Я не знаю. Не помню. Главное ведь, ничего такого не стряслось. Жила и жила. У меня даже денег много. Причем честные деньги. И этот был, Сережа, начальник и любовник. Ну все, что надо для жизни. Я в полном отчаянии.
– Ну смотрите, вам было плохо, вы пришли, вам удалось поговорить. Не так уж мало.
– Сейчас пока да. Это правда. Спасибо. Но боюсь, что не хватит. Начну трястись. Вот уже начала. Я пошла. До свидания.
– Если хотите, еще увидимся.
– А что вы можете предложить? Прощайте лучше. Пойду доживать свою жизнь.
– Все-таки вы милая. И я не верю, что рвет и трясет. Просто неврастения.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|