ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОГО ДЕКАБРЯ 5 глава
Когда приехал папа, дядя Мурад с младшими дошколятами лежал в углу комнаты. Они уже не могли двигаться. Одежда их шевелилась от вшей...
Папа не мог увезти их сразу - они не могли от слабости двигаться. Пошел на базар прикупить для них одежду. И там встретил слепого ингушского певца Ахмета Хамхоева. Тот ходил с протянутой рукой (никогда у ингушей не было нищих, просящих подаяния!) и пел свой грозненский репертуар: "Ой ты, ноченька, ночка темная..." Но людям было не до песен и нечего было дать нищему. Погиб бы Ахмет, если бы не увидел его папа.
На этом же базаре папа увидел женщину - скелет, обтянутый кожей, протягивал людям трупик младенца и просил милостыню для спасения еще живых детей. Рассказывали, что участились случаи обмена детей на продукты. Казахи, очень любящие детей, усыновляли их, отдавая взамен продукты. Родители жертвовали одним, чтобы сохранить других.
Измывательствам комендантов, в полное распоряжение которых были отданы репрессированные народы, не было пределов. К потоку постанов-лений сверху, от Молотова, присоединялись распоряжения местных властей, одно другого унизительнее. К примеру: "Всех, до единого, спецпереселенцев уволить с работы". Выброшенные за борт люди остаются без средств к существованию и деваться некуда. Через два-три месяца - отмена приказа, разрешение давать работу и виноватым только за принадлежность к "преступной" национальности.
Особенно доставалось национальной интеллигенции, обосновавшейся в городах и районных центрах. Им прямо говорилось, что их не для того выслали, чтобы они в городах жили. В кишлаки! В аулы! На черную работу! И чтобы выжить, чтобы заработать копейку на кусок хлеба ученые и писа-тели работали сторожами, уборщицами, экспедиторами, разнорабочими... Папу то и дело выгоняли, чтобы принять и снова выгнать. В комендатурах висела инструкция ограничений для спецпереселенцев:
- в партию не принимать.
- в высшие учебные заведения не принимать.
- использовать спецпереселенцев только как чернорабочих.
- на руководящие должности - не выдвигать.
- общественную работу не поручать.
- инициативу и всяческие начинания не поощрять.
- никакими наградами и грамотами не награждать.
- в армию не призывать...
И главное - вдолбить! Вдолбить всем, что это не на срок! Это - пожизненно! Навсегда для вас, детей ваших, всех ваших потомков! Тогда
же переменили "спецпереселенец" на "спецпоселенец". Уловили нюанс,
что переселенец вроде может назад переселиться, а "поселенец" - это навечно.
Из Большой Советской энциклопедии исчезли названия переселенных народов. Их культура - искусство, фольклор, история, литература, музыка песни - упразднены.
На каждом шагу нам доказывали, что нас вообще на свете никогда не было. Не было! Сегодня нет! Нет! И никогда не будет!
Было издано очередное постановление. Всех женщин других нацио-
нальностей, вышедших замуж за спецпоселенца, считать спецпоселенками независимо от места рождения. Всех женщин, вышедших замуж за представителей других национальностей, освободить от режима. Основание: Указ НКВД Киргизской ССР от 7 июня 1947 года.
Тогда мы не знали слова ГЕНОЦИД.
Вот тут на защиту нации встали наши мудрые старцы. До выселения обычаи нашего народа не были столь строгими. У нас женились и выходили замуж за представителей других национальностей, был бы избранник или избранница достойными. Теперь же старики ввели строжайший запрет на смешанные браки. Жениться, а особенно выйти замуж за человека другой национальности объявлено было недостойным.
Только за своих выходить замуж и жениться на своих.
Нас хотят рассеять, растворить в других - не выйдет!
Мы выживем! Мы должны выжить любой ценой!
Нас давят, уничтожают, превращают в ничто, убивают веру в будущее, лишают будущего, вышвыривают из жизни - что противопоставить этой душегубке?
ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ ВЫЖИВАНИЕ.
Все, что считалось у ингушей безнравственным вчера - воровство, ложь, хитрость, изворотливость, - сегодня допускалось. Ради цели ВЫЖИТЬ разрешалось все!
Выживали те, кто научился хитрить, изворачиваться, ловчить, "делать" деньги, лгать. Строили дома, приобретали скотину, делали все, чтобы разбогатеть. Сумели жить лучше старожилов.
Были сомнения: к чему приведет такое нравственное саморазрушение? Не погибнет ли народ, лишившись традиционных моральных устоев? Не превратится ли в безликую массу, набивающую брюхо? Необходимость выжить заставила разобраться в традициях и обычаях - от каких временно отказаться, какие усилить.
Окрепли обычаи старинной взаимопомощи слабым семьям, сиротам, больным, безмужним. Обычными стали "белхи" - когда всем миром в воскресный день делали что-то для нуждающегося, складывались - деньгами, трудом. Вечером после работы собирали хороший ужин, устраивали национальные танцы, игры. Обогащали каждого надеждой – ты не один, рядом с тобой всегда народ, который придет на выручку в трудный для тебя день.
Непререкаемым законом сделали обычай почитания старшего, его слова.
Священной стала почитаться семья: никаких разводов. Семья - лицо настоящего мужчины. Женщина - образец терпения, нравственной чистоты, верности. Нарушившая эти нормы - позор для семьи, фамилии, рода. И наказывают ее самые близкие - отец, брат.
Воспитывалась память о прошлом народа. Каждый знал генеалогию своего рода, близких, родных. Помнили все славные дела и вершителей тех дел в прошлом. Гордились уважаемыми людьми сегодня.
Ввели обычай поминания, очень сближавший людей.
Возродился старинный суд - "кхел", на котором старейшины родов разрешали все конфликтные ситуации, возникающие в текущей жизни. Соблюдались все правила ради примирения сторон, ради торжества справедливости, чести, достоинства...
Да, правы, мудры были старики, когда стали крепить обычаи, собира-ющие народ воедино, сохраняющие его национальную целостность. Они же ответили на панические вопросы - как жить без веры в будущее? Ведь отнята вера, отнята родина! Есть вера, сказали они. Вера во Всевышнего, в Аллаха! Нам не приходится ждать спасения от Сталина, значит, спасение придет только от Аллаха. Верьте в Него! Молитесь Ему! Просите Аллаха о помощи и помощь будет! Просите, чтобы Он вернул нас домой, и Он вернет нас!
И молились, и верили. Верили неистово, всей душой. Все тринадцать лет без роста культуры, без роста интеллигенции, вне жизни, с моралью "выживания".
Эти тринадцать лет, в которые все народы вокруг разваливались, мы - сохранялись. Мы сопротивлялись насильственному уничтожению.
Тринадцать лет народ черпал энергию и веру в самом себе и в Аллахе.
Народ ни разу не усомнился, что вернется.
Люди, встречаясь друг с другом, сначала здоровались, потом привычно спрашивали: " Что нового о доме? Когда едем?" В том, что едем, никто не сомневался. Вопрос состоял лишь в том - когда едем. И вопрос этот объединял в родную семью ингушей, карачаевцев, балкарцев, калмыков, крымских татар...
Старики, умирая, просили близких:
- Когда будете возвращаться домой, кости мои заберите с собою, тут не оставляйте.
Не было сомнений - "будете возвращаться".
Папа работал главным администратором оперного театра во Фрунзе. "Любым путем выжить" у папы не получалось. Он зарабатывал на "золотом" месте свои 76 рублей, весил при своем двухметровом росте 76 килограмм: зато, как он шутил, спокойно спал. "Шлемазал", что по-еврейски означает что-то вроде "раззява", дразнили его друзья-админи-страторы, получающие от своих должностей дополнительные доходы.
С мамой они разошлись, но остались близкими друзьями. Мама с бабушкой жила в районе, а я с папой, папиной женой Ириной и маленьким братиком Зурабом - во Фрунзе. Четверо в небольшой комнатке театрального общежития. Жили скудно. Мама под предлогом, что это для меня, умудрялась подбрасывать нам то муку, то мясо, то картошку.
Я училась в медучилище. Домашнее хозяйство лежало на мне. Утром папа и Ирина убегали на работу, я отводила Зураба в садик. Училище, базар, готовка обеда, уборка, уроки, сон. Папа был строгим. Все было расписано по часам. Иногда он разрешал после училища идти не домой, а к нему в театр.
Я слушала оперу, смотрела балет. После спектакля мы с папой неторопливо шли по ночному затихшему Фрунзе. Фонари сказочно подсвечивали пирамидальные тополя. Мы говорили много, о разном. Я была счастлива, папа говорил со мной, как со взрослой, я гордилась - мой папа самый умный и самый хороший человек на свете, самый большой мой друг.
На каникулы я ездила к мамочке. Там мне было вольготно. В доме делала, что хотела, готовила, что хотела, училась ездить верхом на выделенной маме лошади. Все, что я делала, было маме в радость. Что мне, девчонке, стоило прополоть огород или окучить картошку, а мама счастлива. Она внушала мне уверенность, что я все могу.
Так в общем-то вполне счастливо я жила до шестнадцати лет. Пришла пора получать паспорт.
Мелковатый, мне по плечо, с крысиным лицом комендант выдает мне паспорт, где только что поставил жирный штамп "спецпоселенец" и назначает мне двадцатое - двадцать первое - двадцать второе число - дни, когда я должна являться в комендатуру отмечаться. Он предупреждает,
что я не имею права выходить за пределы города без его разрешения.
- А как же к маме на каникулы? - недоумеваю я.
- Если ехать, то обязательно получить в комендатуре разрешение.
Лучше совсем не ездить, что ты там забыла?
Домой я вернулась потерянной, подавленной. Подала отцу паспорт и пересказала весь разговор. Что-то во всем этом было оскорбительное, унизительное. Я едва сдерживала слезы. Папа внимательно посмотрел на меня, понимающе сказал:
- Да, Зюка, у тебя сегодня тяжелый день. Ты перестала быть ребенком, стала, как все мы...
Да, это был трудный день, но ребенком я быть не перестала. Пунк-туально в назначенные дни я ходила отмечаться в комендатуре. Едва не вылетела из медучилища, когда всех студентов под страхом исключения обязали ехать в колхоз собирать хлопок, а мне разрешения на выезд не давала комендатура. Его добился папа, не я.
Я ненавидела коменданта. Его и всех, кто в комендатуре подхихикивал его идиотским шуточкам. Фамилия его словно в насмешку была Грозный, а росточек небольшой, лицо мелкое, крысиное, весь какой-то ущербный, но как он старался соответствовать фамилии. Он лютовал над всеми зависящими от него людьми, но особенно над рослыми, красивыми, мужественными. Он издевался, унижал, насколько хватало его фантазии, самодурствовал, как хотел. Это он не дал разрешения папиному другу перейти границу района, когда у того умерла жена. Мусульманское клад-бище находилось за чертой города и проводить жену за эту черту он не позволил.
В дни когда кто-то умирал или женился, Грозный делал облавы. Он и его подчиненные являлись на место и, перекрыв все выходы, проверяли документы, вылавливая приехавших без разрешения. И шла потеха над людьми - либо унижайся беспредельно, вымаливая прощение, либо - получай двадцать пять лет лагерей. Выбирай. Чтобы не выбирать, люди пытались взять разрешение. И если разрешения не давали - а это было чаще, чем давали, то на "границу" посылался человек. Он кричал на "другую сторону":
- Э-эй! Люди! Сегодня к такому-то часу мы принесем покойника такого-то! Подготовьте могилу и людей!
К положенному часу родственники с двух сторон подходили к "границе" и с рук на руки передавали умершего. И те завершали похороны, счастье, что для покойника спецразрешения уже не требовалось.
Во Фрунзе удалось перебраться дедушке, маминому отцу. В 1939 году его по доносу "друга" Ярослава Цаллагова арестовали и по статье 58 выслали на пять лет в Северный Казахстан. За это Цаллагов получил в награду дедушкин дом.
Дедушка приехал тяжелобольным человеком. Я делала ему уколы –
моя первая практика. Зная, что болен безнадежно, большой жизнелюб, дедушка повторял:
- От смерти никуда не денешься, но как хотелось бы умереть хоть на день позже его - отца родного! Какое счастье перед смертью узнать, что он умер. Хоть на один час позже его, - повторял он как заклинание.
Уже к 50-м годам никто не обольщался насчет Сталина, никто уже не думал, что он ничего не знает, а все за его спиной совершает Берия.
Оба были одинаковы, и кто хуже - неизвестно.
Дедушка умер 24 октября 1952 года, немного не дожив до желанного дня. Мы с папой были рядом с дедушкой до последнего дыхания. Я впервые видела смерть, да еще дедушкину. Конечно, потрясение. Потом похороны.
Я забыла про дни своих отметок в комендатуре. А может, перед лицом такого горя они - эти обязательные дни - показались мне незначительными?
Двадцать седьмого я пошла отмечаться в комендатуре. Дежурил Грозный. Он говорит:
- Ты что, забыла, что у тебя числа 20, 21, 22?
- Нет, - отвечаю.
- Так что же ты явилась 27-го? В Сибирь хочешь?
- У меня дедушка умер, - говорю я.
- Ну и что, что умер? Большое дело - дедушка! А я вот тебя в Сибирь! На двадцать пять лет! А? Как? Хочешь? Да я тебя сейчас посажу!
Я потеряла голову от ярости и выкрикнула ему в лицо:
- Сажайте! Вы только и умеете что сажать! Вы не человек! - и с ревом выскочила из кабинета. Помчалась через город на работу к папе. Рассказала ему все. Папа стал зеленым. Он меня не ругал, только сказал "пойдем". И мы с ним тут же отправились в комендатуру. По дороге папа сдержанно рассказал мне, что в последнее воскресенье Грозный устроил облаву на чеченок. По воскресеньям простые крестьянские женщины ходили из пригорода в город на базар, конечно, без разрешения. Он их поймал, собрал в переполошенную толпу и плачущих, заискивающих, просящих погнал через весь город в комендатуру и запер. Держит взаперти и неизвестно, что устроит - отпустит или действительно отправит в Сибирь. Как арестовал старика чеченца, который перешел "границу" - сухую пойму реки. Старик не знает по-русски, не понимал, чего от него хотят, возмущался, сопротивлялся, когда его арестовывали. Ему всего лишь надо было вернуть корову, забредшую пастись на неположенную сторону реки. Корову конфисковали, старика выслали без долгих разговоров.
Папа боялся Грозного. Боялся, что он сломает мне жизнь.
Он оставил меня за дверью, а сам зашел к Грозному. Я ненавижу весь мир, когда вспоминаю, как папа заискивал перед этим скотом! Каким униженным голосом он объяснял, что дед для меня был дороже отца с матерью, что я очень переживала, что я не в себе, что вы уж как интел-лигентный (!!!) человек, должны понять и простить несдержанного ребенка, что он очень извиняется за меня, что он понимает, что так нельзя, и даст слово, что больше ничего подобного не повторится... А потом он очень и очень благодарил. Я не поднимала глаз, чтобы никто не увидел их выражения, расписалась - мне позволили расписаться! Мы с папой вышли из комендатуры, и тут я разрыдалась - от ненависти, от бессилия, от злости, от безысходности, от унижения. Лучше бы мне умереть, ведь папу - ПАПУ - самого умного, доброго, справедливого на земле человека унизили -УНИЗИЛИ!
Как можно жить после такого?
Что делать?
Что можно сделать?
Эти вопросы не давали мне жить.
Дома я бурлила. Говорила, что я бы этот паспорт сожгла, вышвырнула, а коменданта убила...
Тут и родилась у нас идея - отправить паспорт в Кремль. Папа схватился за эту мысль. Это была еще одна возможность "постучаться наверх" и получить какие-то знаки оттуда, по которым можно было бы судить, каково наше положение на сегодня.
Я взяла свой паспорт, вложила в конверт, туда же заложила сочинение на тему "Советский паспорт", где был и серпастый, и молоткастый, и почему для всех получение паспорта - день счастливый, а для меня - каторжный? Почему мои подруги едут учиться в Москву, в Ленинград, а я не имею права поехать к маме в село? Прошу вас, возьмите этот ненавистный паспорт и дайте мне чистый, без отметок, так как я ни в чем ни перед кем не виновата.
Вот такого содержания я отправила письмо с уведомлением в Москву, Кремль Климу Ворошилову.
К папе в администраторскую театра ежедневно приходит масса ингушей. Папу считали умным человеком, глубоко любящим свою родину и свой народ. Знакомы меж собой, мне кажется, были все. Все новости стекались к папе. За советом шли к нему. Театр стал почти ингушским центром.
Папа был партийцем. Партбилет он получил последним в республике - 24 февраля 1944 года, когда народ уже выслали. Секретарь Молотовского райкома партии города Грозного товарищ Суманов, вручая ему партбилет и пожимая руку, сказал: "Ну что ж, Идрис, поздравляю тебя. Теперь езжай. Оправдывай. Партия везде есть".
Вот он и оправдывал. Оберегал ингушей советом, знаниями, не давал сорваться горячим, предостерегал незнающих, растолковывал распоряжения и указания, всячески помогал нуждающимся в большом и малом.
Такой факт, что кто-то что-то написал - обязательно обсуждался сообща.
Ждали ответа и на мое письмо. Содержание его было известно всем. Всем оно было близко. Дети подрастали у многих, судьба их не могла не тревожить. Какой вернут мне паспорт? Чистый или прежний? Кто? Как? Что при этом скажут? О! Сколько пищи для догадок и домыслов!
День смерти Сталина.
Немного не дождался дедушка.
Помню, когда объявили диагноз, я кинулась листать медицинский справочник. Даже мне, начинающему медику, стало ясно - не выживет.
Помню страх, который пронизал всех, а что же будет, когда он умрет? Помню, как Марья Алексеевна, мать моей подруги, спокойно сказала: "А ничего не будет. Как жили, так и будем жить".
В день смерти Сталина стоял всеобщий плач. Я не плакала. С трудом выдерживала на лице печальное выражение.
В этот день папа с утра был в театре. Там проходил городской траурный митинг. Ирина с ним, я с братиком дома. И тут приходят к папе два его друга - Созырко Бакаев и Топчиев, баритон из папиного театра. У Топчиева огромный, набитый чем-то красивый портфель. Они сели ждать папу, а я как хозяйка озаботилась угостить гостей. Заняла у соседей денег, сбегала в магазин за печеньем и накрыла стол - чай, сахар, печенье. Я их поила чаем часа три. Они у меня литров десять чаю выпили. Периодически они со смехом выходили во двор, потом снова пили чай.
Наконец, в одиннадцать часов ночи пришли папа с Ириной. Топчиев открыл портфель и - чего только в нем не было! Я такой вкусноты вжизни не видела: икра, крабы, балык, колбаса, белые булки, коньяк, шампанское... Откуда только они взяли все это?
И стали пить за помин души нашего ОТЦА РОДНОГО, ГЕНЕРАЛИССИМУСА. За то, чтобы его за усы из Мавзолея вытащили.
Я не знаю, почему нас не расстреляли за ту ночь. Ведь мы жили в общежитии, где все слышно. Как случилось, что никто на нас не "стукнул"? А, может, сочувствовали? А, может, потихоньку тоже праздновали до утра?
После смерти Сталина время бесконечных надежд заострилось. Всех ингушей, чеченцев, карачаевцев, балкарцев залихорадило: что теперь будет? Как изменится наше положение? Кто что слышал?..
К концу марта исполнилось два месяца, как я послала письмо с паспортом Ворошилову, и я получила повестку явиться в НКВД Киргизской ССР.
Вечером накануне моей явки в НКВД папа проводил со мной тщательный инструктаж: что именно мне надо спросить, на чем заострить внимание, что особенно важно... Просил не забыть ни одного слова, из того, что мне скажут. Волновался он больше меня - став матерью, я поняла тогдашнее его беспокойство. Но кроме отцовской тревоги была и озабоченность другого порядка: от того, что мне там скажут, должна была быть выражена дальнейшая политика относительно всех депортированных народов.
В десять часов утра я зашла к папе на работу, и он заставил меня повторить все вопросы, на которые надлежало получить ответы. Он обнял меня: "Ну, иди, девочка. Обратно ко мне сюда бегом".
Вестибюль НКВД Киргизской ССР показался мне огромным. Ко мне подошел милиционер. Я протянула ему повестку. На миг мелькнула мысль: "А вдруг он меня отсюда не выпустит, и меня посадят, как дедушку", - но он указал, к какому окошку я должна подойти и получить по паспорту пропуск. Я говорю:
- Но у меня нет паспорта.
Милиционер не удивился, только повторил, чтобы я подошла к окошку за пропуском.
Я подхожу и мне просто-напросто вместе с пропуском отдают мой спецпоселенческий паспорт и просят подняться наверх.
В прохладном кабинете с большим открытым окном меня встретил представитель НКВД СССР тов. Проскуряков и беседовал со мной два часа. Это был очень приятный, обходительный, интеллигентный человек, отличный психолог. Он прекрасно понимал, что за мной с моими вопросами стоят взрослые люди со своей болью и надеждами. Он ответил на все вопросы, интересовался всем, что нас касалось. Я была девочкой максималисткой и не осторожничала, на прямые вопросы отвечала так, как чувствовала. Со всей искренностью и бесстрашием юности нападала, требовала справедливости и ответа. Услышала то, что хотела:
- да, так, как сейчас – неправильно
- все изменится и, может быть, быстрее, чем я думаю
- я должна верить, что у меня и моих сверстников, детей спецпоселенцев обязательно есть будущее
- хорошее будущее.
Он сердечно простился со мной и на прощание сказал, что хотел бы сам в этом кабинете сообщить о том, что все изменилось.
Так смело и так открыто, как говорил он, в тех местах и в те годы никто никогда не разговаривал.
Это, конечно же, были очень важные новости. На крыльях летела я к папе. В фойе театра было полно людей. Наших. Они ждали меня. Глаза всех впились в мое лицо. Папа сказал: "Рассказывай. Мы все ждем тебя". Тишина полная. Монолит внимания, направленный на меня.
Я стала рассказывать дословно. Сначала сдержанно, потом не могла удержать радость, бьющую из меня. В каких-то местах они меня останавливали, радостно переглядывались, обсуждали, домысливали. Потом: "повтори!" Я повторяла. Раз, другой, третий. Бесконечно. Родные мои. Детские радостные лица. Любимые.
После смерти Сталина и первых обнадеживающих признаков стремле-ние к освобождению стало искать выход. Опять, как в первые дни после выселения, стала собираться интеллигенция и сообща думать, как досту-чаться до тех, кто правит судьбами народа.
Ночами папа сидел за нашим единственным - днем обеденным, а ночью письменным - столом и "хитрил" письмо ТУДА. Нужно было достучаться до забронированных властью сердец, но при этом не обозлить их. Надо было объяснить, что положение невыносимо, и убедить, что эту "просто ошибку" хорошо бы исправить.
Пока он "хитрил" письмо, пришла к нам вторая бесконечная радость - РАЗОБЛАЧИЛИ БЕРИЯ. Берия, который непосредственно руководил нашим выселением, который хохотал вслед последнему эшелону, увозившему ни в чем неповинных людей с родины. Разоблачили Берия, которому дали орден Суворова за эту бесчеловечную акцию.
Теперь задача у папы облегчилась. В Москве не стало нашего главного врага. Но ведь он не был одинок. Там, в Москве остались его люди. Они тоже могут навредить нашему делу. Кому адресовать письмо? Решил адресовать Политбюро ЦК партии. Кто-нибудь из членов Политбюро да прочтет, может, посочувствует, да вспомнит о нас. Письмо начиналось так:
"От имени сотен тысяч выселенных горцев Кавказа, в положении которых смерть является благом свободы, избавлением от унизительного существования, от имени наших детей - будущих членов коммунистического общества, во имя справедливости - исполните Ваш долг - прочтите это обращение, которое могло быть написано слезами и кровью. Ведь от Вас зависит судьба народов!"
Это обращение вызывало в моей памяти послевоенных нищих - безногих и безруких вчерашних бойцов Красной армии, которые просили милостыню своим несчастьем.
Дальше в письме говорилось, что оно должно помочь разоблачению Берия, но "мы направляем к вам этот материал не столько против уже разоблаченного Берия, сколько для того, чтобы в конце концов до вас дошла правда о нашей жизни". И далее шел обвинительный акт - отчаянный по обнаженности. Папа с трудом удерживался в рамках допустимого в то время. Совершенно без прикрас, мужественно суммировал он все мытарства нашего народа. И тут же делал шаг назад мол, конечно же, все это происходило и происходит потому, что "Вы просто обо всем не знали, от вас скрывали правду местные власти. Вас неправильно информировали и Берия и бериевские прихвостни". И тут же с надеждой - "но теперь, когда Берия нет, а Вы все узнали, Вы, конечно же, наверное все исправите...".
Сталин умер, но ничего вокруг не изменилось. Никто не знал, пришло ли оно - новое, справедливое время, что можно, а чего нельзя. Это письмо могло оказаться самоубийством. Но как было молчать? Беседа моя с Проскуряковым внушала надежду. А вдруг это возможность изменить наше положение! Может, тот самый момент!
Папа шел на все. Близкие товарищи, прочитавшие письмо, трезво рассудили: "Зачем всем нам подставлять шеи? Подписи - это указатель,
кого сажать первым. Будет дело - никто не откажется ни от одного слова, написанного здесь, а так... И письмо подписали так: "Если нужны подписи, их даст любой ингуш".
Папа заказал машинистке двенадцать экземпляров, отдав за это всю свою зарплату, и с нарочным переправил письмо в Москву.
Мама в Москве встретила посылку. С сумкой, в которой лежали письма с одним адресом "Москва, Кремль. Президиум ЦК КПСС" и фамилия члена Президиума (каждому по письму), она ходила по разным почтовым отделениям и отправляла каждое заказным. Порой ей казалось, что за ней следят, что ее схватят и арестуют. Потом она призналась, что очень боялась. Вдруг эти письма задержат, и в Кремль они не попадут? Все труды напрасны? С отчаяния, потеряв сон, моя маленькая мамочка набралась храбрости и пошла прямо в канцелярию Кремля узнать, получены ли письма. Оттуда прямиком на Центральный телеграф давать папе телеграмму: "Все хорошо дети благополучно разъехались отдыхать". Такая вот конспирация. Через два года узналось, что за ней следили и в органах сохранились копии всех отосланных ею квитанций и шифрованной телеграммы тоже.
Сыграли ли это письма какую-то роль? Хочется думать, что сыграли. Эти письма взывали, молили о помощи, и если верить в то, что люди остаются людьми, на какой бы ступеньке государственной иерархии они ни находились, письма должны были пробить бронь равнодушия.
Время тогда менялось очень быстро и очень заметно. В 1954 году был снят запрет на поступление в вузы. В 1955 - нас освободили от звания "спецпоселенец" и обязанности ежемесячно отмечаться в спецкомендатуре. Сняли постановление за подписью Молотова о 25-летней высылке в Сибирь за нарушение спецрежима. Но комендатуры оставались на своих местах, и выехать в соседний район мы все еще могли лишь с разрешения коменданта.
Но я поступила в мединститут во Фрунзе.
В 1955 году летом маму за хорошую работу в районе премировали поездкой на сельскохозяйственную выставку в Москву. Она решила взять меня с собой. Я уверена, что в комендатуре разрешение мне не дадут и рискую ехать, не сообщив коменданту об этом: высылка в Сибирь ведь мне не грозит.
Только побывавший в заключении понимает, что такое свобода. Свобода! И я еду в Москву. Величайший город в мире!
О, как я ждала встречи с Москвой! А увидела энергичный промышленный задымленный город. Он не показался мне удивительным. Почему-то представился родной Грозный, и в моем воображении он сравнялся с Москвой.
Но это было вначале. Я вступаю в метро, и у меня как-то сильно ёкает сердце: ведь это все не в воображении, не во сне - наяву. Я с мамой в Москве. В Москве! Мы выходим из метро на площади Маяковского. Огромное здание рядом и в перспективе шпиль еще большего. Потрясающая нереальная реальность! До всего могу дотронуться! Мои ноги ступают по плитам Москвы! У меня кружилась голова, состояние нереальности сменилось безразличием и разрядилось бурными слезами.
Все семь счастливых дней, что мы провели в Москве, меня не покидало чувство, что этого со мною - не может быть! Я живу, говорю, дышу, хожу – в МОСКВЕ! Мамочка моя - это прекрасная добрая фея - хозяйка сказочных дворцов и фонтанов на сельхозвыставке. Театры, храмы, площади...
Мы с мамой встаем чуть свет, чтобы успеть увидеть побольше. Музей подарков Сталину. На фоне разных удивительных вещей меня потрясают шахматы, изготовленные из тысяч кусочков разных пород деревьев. Рисовое зернышко из Китая, исписанное поздравлением. Шляпа из огромных перьев из Индии и фотокарточка французской актрисы с автографом. Дрезденская галерея. И Мавзолей. Мне подумалось, что Сталина в Мавзолей к Ленину класть не следовало бы. Ну выстроили бы ему новый, что ли. Но Сталин и Ленин рядом - это кощунство! Это предательство по отношению к Ленину.
XX съезд партии. Сенсация. Всеобщий кумир,
- который нагло и подло пробрался к власти еще при жизни Ленина,
- который скомпрометировал идею социализма,
- который сгноил в тюрьмах миллионы лучших людей страны,
- по милости которого в годы войны погибли десятки миллионов,
- который выгнал из родных домов целые народы и подверг их геноциду,
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|