Царь Соломон и царь Гороскат 8 глава
1910
Божья пчелка[260]
На зеленый двор залетели пчелы — это к счастью. И остались жить.
В цвету липа. Липовым цветом золотится весь душистый сад.
Частый сильный рой от неба до сырой земли.
То-то хорошо, ну весело!
Вот теплый день уплыл, восходит звезда Вечерница[261], а они серые, ярые, жужжат — собирают мед.
Много будет меда белого.
И по гречишным полям и в поемных зеленых лугах, вдоль желтой дремы, в пестрой кашке и в алой зоре с цветка на цветок вьются пчелы. Частый, сильный рой от неба до сырой земли.
То-то хорошо, ну весело!
Вот на смену дню распахнется долгая вечерняя заря, а они серые, ярые, жужжат — трудятся.
Много будет меда красного.
Густые меды, желтый воск.
Хватит всем сотов на Спасов день: Богу — свечка, ломоть — деду, и в улей довольно на зиму.
— А скажи нам, пчелка, откуда вы такие зародились?
Выбирала одна пчелка из Богородничной травы сладкого меду.
— А не велено нам сказывать, — ответила пчелка. — Водяной дед не любит, кто не умеет хранить тайну, а Водяной над нами главный.
— Мы только дедушке скажем.
— А дедушка Белун сам пчелу водит, мудрый, он и без вас знает.
— Ну, мы большим никому не скажем.
— Ну что ж, — прожужжала пчелка, — вам-то я и так бы рассказала, только некогда мне долго рассказывать…
И мохнатая серая пчелка запела:
— А поссорился Водяной с Домовым, все б им старым ссориться, заездил седой фроловского коня. И валялся конь с год в сыром затрясье. В кочкорье-болото небось никто не заходит! Вот от этого фроловского коняги мы к весне и отродились. Раз закинули рыбаки невод и вытащили нас из болота, пчелиную силу, и разлетелись мы, пчелы, на все цветы по всему белому свету. Смотрит за нами соловецкий угодник Зосима и другой угодник Савватий, нас и охраняют. Мать наша Свирея и Свиона, бабушка Анна Судомировна.
И полетела Божья пчелка, понесла с поля меду много на сон грядущий.
Горело небо багряным вечером.
Там по разволью небесному будто рой золотых пчел посылал на землю медвяную росу, обещая зарю, солнце да ведро.
1907
Проливной дождь[262]
Баба-Яга собирается хлебы печь.
Задумала старая жениться — взять в мужья рогатого черта — Верхового. Он, известно, галчонок: всем верховодит.
Взгомозилась на радостях банная нежить: банная нежить в сырости заводится из человечьих обмылков, а потому страсть любопытна. Вот заберется она за Гиенские горы пировать в избушку, насмеется, наестся, все перемутит, всех перепугает — такая уж нежить.
А! Как ей весело: старик Домовой на бобах остался — показала Яга ему нос. Тоже жениться на Яге задумал!
Да и дед Домовой в долгу не остался: подшутил над Ягой.
— Бить тебя надо, беспутный, да и обивки-то все в тебя вколотить! — плачет Яга, ходит у печи.
— Бабушка, чего же ты плачешь?
— А как мне Бабе-Яге не плакать, не могу посадить хлебы: Домовой украл лопату.
И плачет. Не унять Яге слезы: скиснутся хлебы — прибьет Верховой.
— Бабушка, не плачь так горько, мы тебе отыщем лопату.
А слезы так и льются — полная капель натекает.
— Эй, помогите! Найдем мы лопату да бросим на крышу: Яга улыбнется — и дождь перестанет.
1908
Колокольный мертвец[263]
Проводил Белун гостей до Сухого Каратыга. Шли путники по Самохватке вдоль улицы в конец.
Был поздний вечер.
Золотое солнцево яблоко, покатившись по лесу, закатилось в овраг. И красный вечерний край неба погас.
Все пестрехи, чернохи, бурехи уже вернулись с поля домой, а Бурку-коня и Лысьяна повели в ночное на травы. И Жучок, и Бельчик, и Рябчик — все поросятки заснули в хлеву, и сама свинья, мать сивобрысая, Хавронья, глядя на ночь, по-свиному задумалась. И закрыли и заперли все закуты, загоны, и муха-щумиха и комар-пискун угомонились. А Чубар и Лысько, и Сокол и Зорька, и Пустолайка и Найда, ночь почуя, по-ночному завозились в конурке.
Хоронясь по чужим огородам и задним воротам, проползла на четвереньках, словно топтыга медведь, Мамашина бабушка. Надулись кровью старушечьи губы, и заострился жалом ее оговорчивый пересмешливый язык: будет подоконнице что подслушивать, будет что и рассказывать — голос у ней гладенький, слова масленые.
А в мешке у Мамаишны одномедные пряники!
И пролетела над Самохваткою Лунь-птица хищная, — засветил вдоль улицы месяц.
У моста под вербой остановились путники — под вербою ночь ночевать.
— Звезды сестрицы!
— Серебряные.
— Я буду звезды считать, Алалей!
— Ты видишь, тянутся гуси?
— Небесные гуси, как много!
— А твоя звезда, Лейла?
— А вон — та вон звездочка самая серебряная…
Проскакал по мосту Заяц-голова лисичья.
— Что задумано, то исполнится! — проговорил по-зайчиному Заяц-голова лисичья, и закидался Заяц по ельнику, заметался по березнику, по горькому осиннику.
На луну нашло облако, ветер пахнул холодком.
Глухо и грустно зашумело в лесу.
И семь лебедок-сестер Водяниц замесили болото-зыбун.
Заблудущая Коза Козовна стукнула копытом о бревно.
— Вам бы пучок лык да дров костер, будет свежо.
— Мы звезды считаем, Коза.
— Ну, считайте. Будет свежо.
Вылез из-под дырявого моста сухоногий вылыглаз Окаяшка-птичий нос. Щелкал, косматый, бобы, подвигался на луг. На лугу, на лужайке сходились в хороводе Ведьмины детки — куцые курочки в острых хохолках. И, сцепившись ногами-руками, покатились клубком, как гаденыши, за Окаяшкой косматым одноглазые Песьи-головы.
Прошла трепущая рыба Сбухта-Барахта: хвост у ней как у лебедя, голова козлиная — лукаво поглядывала рыба, как волк на козу, шла трепущая по-тиху, по-долгу на зеленый луг. На лугу, на лужайке Ведьмины детки — куцые курочки в острых хохолках, кружась в хороводе, запевали по-печальному жалкие песни, подвывали несчастные на свою хохлатую голову. А на липе блестел стоведерный пузан-самовар, будет чертям полунощный чай и угощение.
— Ох, ну тебя! — отбивался воробьеныш-воробей от земляного зуды-жука: полорот из гнезда выпал, прозяб.
— А правда, Алалей, по звездам все можно знать?
— Как кому.
— А что такое все, Алалей?
Шибко рысью промчался по широкому лугу конь Вихрогонь, стучал сив-чубарый копытом, и далеко звенели подковы, звякала сбруя, сияло седло.
Сильнее подул полунощник.
Глухо и грустно шумело в лесу. Тяжко вздыхал Лесной Ох.
Семь лебедок-сестер Водяниц месили болото-зыбун.
И молчком разносили коркуны-вороны белые кости, косточки, костки с дороги в лес-редколесье, не грая, не каркая.
— Одномедные пряники! — Лейла бросила звезды считать. — У Мамаишны сколько их, пряников?
— Да с сотню, поди.
— Нам бы, Алалей, этих пряников одномедных сотню?
— Хоть бы один, и то хорошо.
— А почему бы, Алалей, у Мамаишны сотня пряников одномедных, а у нас и одного нет, никакого?
— Так уж Бог дал.
— А почему так уж Бог дал?
— А ему виднее: кому дать, а кому и ничего не дать. Будут зубки портиться с пряников, что хорошего?
— А я бы всем дала пряников много одномедных, всем… А бобы Окаяшкины сладкие?
Из каменных оврагов вышли Еретицы. Еретицы — они заживо продали душу черту. И гуськом потянулись ягие[264]на кладбище к провалившимся могилам спать свою ночь в гробах.
— Кто нас увидит, тому на свете не жить! — ворчали старухи Еретицы ягие.
— А мы вас не видели! — крикнула Лейла, зажмурилась, торопышка такая.
Кто-то всплеснул ладонями и застонал, — водяной Кот-Мурлышка на луну мяукал.
И все Древяницы и Травяницы вылетели из своих трав и деревьев на водопой к чистому озеру.
Глухо и грустно шумело в лесу.
Колотилом подпираясь, шел по дороге на колокольню Колокольный мертвец; ушатый в белом колпаке, тряс мертвец бородою: сидеть ему, старому, ночь до петухов на колокольне.
— За что тебя, дедушка? — окликнула Лейла, несмолчивая.
— И сам не знаю, — приостановился мертвец на мосту, — и набожный был я, хоть бы раз на посту оскоромился, не потерял и совесть Божью и стыд людской, а вот поди ж ты, заставили старого всякую ночь до петухов сидеть на колокольне! Видно, скажешь лишнее слово и угодишь…
— У тебя язык, дедушка, длинный?
— Нет, не речливый! Нет, не зазорно я жил, не на худо, не про так говорил, и колокольному звону я веровал…
— А зачем ты, дедушка, веровал?.. Ты бы лучше в колокольню не веровал, дедушка!
— Нет уж, видно, за слово: скажешь лишнее слово и угодишь.
— А как ты узнаешь, дедушка, которое лишнее, а которое не лишнее?
— То-то и дело, как ты узнаешь!
— А если который немой, не говорит ничего?
— А не говорит ничего, попадет за другое.
— А кому же не попадет, дедушка?.. Дедушка, скучно?
— Да что за веселье! Из любых любую выбрал бы муку! Девять ден я в аду пробыл и ничего: по привычке и в аду хорошо, свыкнешься и кипишь. А тут посиди-ка: холодно, ветер гуляет. Пришла мне навек колокольня, да видно, и по веки, там мое место и упокой.
— Дедушка, всем попадет?
А мертвец уж тащился на свою колокольню, колотилом подпирался, тряс бородою, и блестел по дороге его мертвецкий белый колпак.
Брякнули звонко ключи, щелкнул колокольный замок: там его место и упокой.
И сеяла ведьма-чаровница любовные плевелы, зельем чаровала красавая землю-мать.
Глухо и грустно шумело в лесу.
Тихие подошли тучи. Покропил дождь.
Длинноногий журавль стал на крутом берегу, закрыл глаза. За колючим кустом забулькало по-ежиному.
— А я журавлей не боюсь! — шепнула Алалею Лейла, зажмурилась, торопышка такая.
И, прижавшись друг к другу, под вербою они коротали ночь.
Тихо разбрелись тихие тучи: туча за тучей, облако за облаком. Утренник-ветер, перелетая, обтрясал дождинки. И белый свет рассветился.
И восходило солнце, сеяло, ясное, чистым серебром. И золотые солнцевы метлы смели всю черную сажу ночи.
1910
Задушницы[265]
Предрассветные скрытные сумерки стянулись лисьей темнотой. Ветер веянием обнял весь свет и унесся на белых конях за тонко-бранные облака к матери ветров, оставив земле тишину.
Унылый предрассветный час.
Белая кошка — она день в окно впускает — лежит брюшком вверх, спит, не шевельнется.
Синие огни, тая в тумане, горят на могилах. По молодому повитью дубов лезут Русалки, грызут кору. И, пыль поднимая по полю, плетется на истомленном коне из ночной поездки Домовой.
Унылый час.
Ангелы растворили муки в преисподних земли, солнца и месяца. И сошлись все усопшие — все родители с солнца и месяца, и другие прибрели из-за лесов, из-за гор, из-за облаков, из-за синего моря с островов незнакомых, с берегов небывалых на предрассветное свидание в весеннюю цветную долину.
В их тяжком молчании — речь их загадка — лишь внятен: плач без надежды, грусть без отрады, печаль без утехи.
А глаза их прощаются с светом, с милой землею, где когда-то, в этот день Зеленой недели, справив поминки, и они веселились, где когда-то, в этот день Зеленой недели, и они, надеясь, вспоминали. Но старая мать, Смертушка-Смерть, тайно подкравшись незнаемой птицей, пересекла нить жизни и, уложив в домовище[266], опустила в могилу.
Вот и тоскуют. А прошлое — прошлые дни — безвозвратно.
Надзвездный мир — жилище усопших.
Туда не провеивают ветры и зверье не прорыскивает, туда не перелетывает птица, не приходят, не приезжают — сторона безызвестная, путь бесповоротный.
Унылый предрассветный час.
1907
Ангел-хранитель[267]
Звездной ночью неслышно по полетному облаку прилетел тихий ангел.
— А куда дорога лежит? — взмолились путники ангелу. — Третий день мы в лесу, истосковались. Леший отвел нам глаза, кругом обошел: то заведет нас в трущобу, то оставит плутать.
— Вы его землянику поели, вот он и шутит.
— Ангел! Хранитель! Ты сохрани нас!
Ангел послушал, повел на дорогу.
А там, на прогалине, где трава утолочена, у кряковистого дуба, сам Леший дед сивобородый, выглянув, шарахнулся в сторону, а за ним стреконул зверь прыскучий.
Сошла беда с рук.
— Ты сохранил нас!
Лес истяжный — ровный, без сучьев.
Много в ночи по небу Божьих огней.
Корни ног не трудят. Ходовая тропа.
Путь способный.
— Помнишь ты или не помнишь, — сказал ангел безугрознице Лейле, — а когда родилась ты, Бог прорубил вон то оконце на небе: через это оконце всякий час я слежу за тобой. А когда ты умрешь, звезда упадет.
— А когда конец света?
— Когда перестанет петь Петух-будимир.
— Золотой гребешок?
— С золотым гребешком.
— А правда, будто ворон в великий четверг купается в речке и все его воронята?
— Третьего года купались — у Волосяного моста.
— А земля… земля тоже ходит?
— На железных гвоздях.
— А я хотела бы, очень хотела бы сделаться… мученицей… — задумалась Лейла.
Реже лес становился. Открывалась поляна. Ночь уходила и звезды. Падала роса на цветы.
И разомкнулась заря.
— Мне пора, — сказал ангел, — нас триста ангелов солнце вертят, а уж заря.
И так же неслышно по быстролетному облаку отлетел тихий ангел.
Рассыпались просом лучи по траве.
— Ангел Божий, ангел наш хранитель, сохрани нас, помилуй с вечера до полуночи, с полуночи до белого света, с белого света до конца века!
1908
Спорыш[268]
С первым цветом, опавшим с яблонь, опало с песен унывное лелю[269], и с ленивыми тучами знойное уплыло купальское ладо [270]. Порастерял соловей громкий голос по вишеньям, по зеленым садам. Прошумело пролетье[271]. Отцвели хлеба. Шелковая, расстилая жемчужную росу, свивалась день ото дня с травою трава. Покосили на сено траву. Стоит теплое сено, стожено в стоги — в ширь широкие, в высь высокие — у веселой околицы.
Прошла страда сенокосная.
Коса затупилась. Звоном — стрекотом — эй, звонкая! разбудила за лесом красное лето.
В красном золоте солнце красно, люто-огненно пышет. Облака, набегая, полднем омлели: не одолеть им полдневного жара. И те белые ввечеру — алы, и те темные ввечеру словно розы. Лишь в лесной одинокой тени листьями шумит кудрявая береза, белая веет, нагибая ветви.
Буйно-ядрено колосистое жито. Усат ячмень. Любо глянуть, хорошо посмотреть. Урожай вышел полон.
Стоя, поля задремали.
Пришла пора жатвы.
Тихо день коротается к теплому вечеру. К западу двинулось солнце, и померкает.
Уж вечер на склоне. Затихают багряны шаги.
Путники поле проходят, другое проходят. А над дремлющим полем во все пути по небесным дорогам рассыпает ночь золотой звездный горох.
— Здравствуйте, звезды!
Видная ночь. Мать-земля растворяется.
— Ты самое Ночку темную видел? Где ее домик?
— За лесами, Лейла, за тиновой речкою Стугной — там, где бор шумит…
— Она — что же?
— Она в черном: перевивка на ней золотая, пересыпана жемчугом. Она легче пера лебединого.
— А где буря живет?
— Буря в пещерах. Ее, когда надо, вызывают криком хищные птицы.
— А хищные птицы какие?
— Черноперые птицы — красные когти, они прилетают из подземного царства.
— А радуга?
— Радуга сбирает воду.
— А откуда тучи идут?
— Тучи откуда…
— Вот и не знаешь! А дырка-то на небе! Разве ты не заметил?
Так птичкой болтая, говорунья Лейла делит с Алалеем дружную ночь. Зорко смотрит она, разбирает дорогу: запали пути — заросла вся дорога.
Путники поле проходят, другое проходят. Не сном коротается ночь.
Так и есть, это — Спорыш. Там — в колосьях-двойчатках! Как он вырос: как колос! А в майских полях его незаметно — от земли не видать, когда скачет по целой версте.
— Что он делает там в огоньке? — ухватилась ручонками Лейла: а сердце так и стучит.
— А ты не пугайся: он венок вьет.
— Из колосьев?
— Колосяный венок, золотой — жатвенный. А кладут венок в засек[272], чтобы было все споро, хватило зерна надолго.
— Сам он его понесет?
— Нет, он отдаст его самой, самой пригожей, и она, как царевна, понесет венок людям.
— Мне бы… хоть один колосок!
— А ты попроси.
Потухают звезды — звезда за звездою — робко бродят, разливают лучи. Потянул зорька-ветер. Тонкий вихорь обивает росу с темного леса.
И разомкнулась заря — Божий свет рассветает.
Ой, как звонко смеется!
Лейла смеется так звонко.
Крепко держит она свое счастье. Лейле Спорыш отдал венок. Веселы будут дни.
И царевна — вольница Лейла в колосяном венке, а из колосьев, как два голубых василька, и видят и светят глаза.
— Ну, а ты, Алалей?
— А я старым козлом за тобою, пусть завивают мне бороду![273]
— А песни ты не забыл?
— С этой дудкою, как позабыть!
— Да ты погульливее!
— Без песни свет обезлюдит.
Ой, как звонко смеется!
Лейла смеется так звонко.
Как весной из-за моря слетаются птицы, так потянулся с серпами народ в раздолье — на поле. Чуть надносится голос жатвенной песни, а за песней хоронится пляска.
И восхожее солнце высоко восходит, далеко светит через лес, через поле.
— Здравствуйте, солнце!
1908
Лютые звери[274]
Юрию Верховскому
Летние дни короче — холоднее солнце.
Не чирикают птицы, не щиплет коростель колосья, пчелы состроили соты, и не блестит лист на березе.
Рябина зеленая, в ожерелье поникшая, — красная ягода.
Минуло лето, приходит милая осень.
— Лейла, дочь горностая, куда ты все смотришь?
— Ах, Алалей, куда ночью водил меня сон!
— Отчего ж ты меня не покликала?
— Да мне не страшно, — ластится Лейла.
— Нет, ты боялась.
— Только немножко.
— А что тебе снилось?
— Мне снилось… Я попала на поле, на поливанское поле! Не сухой тростник — стоит войско, не серые пчелы — летают пули, валятся тела, что лесные стволы, падают головы, что лесные листья, и течет кровь — стремнистая речка. А из-за крутых гор страшные грозною тучей идут на нас… И вдруг будто ночь, я скачу на коне — сивый конь, красное седло. Лучатся шпоры, светятся подковки. Я степью скачу — ветер шумит, наступлю на камыш — огонек сверкает. Через рощу скачу — в роще падает роса. Вышла на поле — солнце взошло. Солнце взошло!
— А мне снилось, Лейла, будто ты в колыбели маленькая такая. Взял я тебя на руки, вот так, и понес.
— Не урони, Алалей!
Алалей запел песню. Подхватила Лейла любимую песню.
Пели вместе, не заметили: на зайца наткнулись.
На меже сидел заяц, навостря ухо, чесал себе спинку.
— В роще рубили деревья, — разговаривал сам с собою усатый, — возле рощи тесали, увезли на большую дорогу, будут строить новую лодку. По углам у лодки будет по кукушке.
— А мы будем кататься! — обрадовалась Лейла, соскочила на землю к зайцу.
А зайца не видать ушей — ускакал усатый.
Тихо. Тихая погода. Безветрие.
Земляной зеленый лягушонок свистит свою песню комарикам тонко.
Минуло лето, приходит милая осень.
— Лейла, дочь горностая, куда ты все смотришь?
— Ах, Алалей, к нам идет тигр!
— Постой, ты где его видишь?
— Да вон, рыжий, лапы медвежьи… он нас не тронет?
— Да это росомаха — северный тигр: он легок, как заяц, умен, как дрозд.
Росомаха немало была удивлена, слыша разговор Алалея и Лейлы. Росомаха догадалась, что им понятен язык зверей и птиц, — ели, должно быть, змеиную кашу! — и, не собираясь их трогать, близко подошла к ним и сказала:
— Путники, куда вы идете?
— К Морю-Океану, — ответила Лейла.
— К Морю-Океану? — переспросила росомаха.
— Да, тигр, — подтвердил Алалей, — нас отпустил сам кот Котофей Котофеич.
— Ведь это не очень далеко, за медвежьей берлогой?
— У! Куда ваша берлога, дальше!
Росомаха немного смутилась.
— А вы Слона видели? — нашлась росомаха.
— Какого Слона?
— А тут неподалеку, вы никому не сказывайте, живет один Слон Слонович. Мы, звери, скрываем Слона.
— Покажите нам вашего Слона!
— Уж и не знаю, — сказала росомаха, пожалевши, что зря сболтнула.
— Мы его трогать не станем.
— Ну, ладно, — сдалась росомаха и повела их Слона показывать.
Долго шли они лесом, пробирались сквозь чащу, проходили по грядам, по гривам и золотистым мхам, перепрыгивали через пни и колоды, через защербившийся пень ели, через побледневший пень березы, через позеленевший пень осины, через покрасневший пень ольхи и вышли в орешник.
— Я сейчас, я вас догоню, — сказала росомаха и грешным делом завернула за кустик.
И уж одни они шли без тигра, щипали орехи.
А за орешником открылась поляна.
Тут на поляне стоял старый-престарый Слон с клыками, весь с головы обросший длинною редкою шерстью.
— Здравствуйте! — сказал вдруг Слон и, помахав хвостом, стал медленно подымать хобот.
И не то чтобы испугавшись слонова пальца, а скорее от неожиданности, воскликнула Лейла.
— Нас привел к вам тигр, вон и сам он!
Росомаха подошла, как ни в чем не бывало.
— Не надоедайте долго Слону, — шепнула росомаха, — Слон смирный, как рябчик, а осердится, живо в клыки.
— Расскажите нам что-нибудь, Слон Слонович! — стали просить Слона Алалей и Лейла.
— Да, расскажите что-нибудь, Слон Слонович! — поддакнула росомаха и опять шепнула: — Не дергайте Слона за хвост, Слон не любит.
— Про мышь и сороку, хотите? — Слон улыбнулся и, взвив высоко хобот, пожевал нижнею длинной губою.
Алалей и Лейла, усевшись под самый слоний хобот на разбросанные кругом по поляне старые слоновые зубы, приготовились слушать. С ними на зубы уселась и росомаха.
— Жили-были мышь да сорока, — рассказывал Слон Слонович, — сорока сор метет, мышь огонь добывает. Так и жили. Раз ушла мышь за сеном, наказала сороке щи мешать. Сорока стала щи мешать и упала в горшок.
Вернулась мышь, стучит: «Сестрица сорока, отвори, отвори!» А уж где отворить, если ни лапок — ничего: все во щах сварилось. Мышь отыскала щелку, пробралась во двор, отворила сарай, втащила воз сена, сено опростала и вошла в избу. Вошла мышь в избу, вынула из печки щи, принялась за еду. Попалась ей сорока. Обглодала она сороку дочиста, сделала из хребта лодку…
— По углам у лодки по кукушке! — перебила Лейла.
— Не мешайте Слону рассказывать, Слон спутается, — заметила росомаха.
А Слон уж спутался и начал Слон совсем про другое: то про какой-то хвост закорючкой, то про какую-то свинью полосатую да мерина, как приятели чуть-чуть было не съели друг дружку.
Росомаха долго наводила Слона на ум.
Наконец-то Слон опомнился.
— Тут ничего нет смешного и смеяться нечего, смеются одни индейские петухи, — сказал Слон Слонович и продолжал сказку: — Ну, сделала мышь лодку, спустилась к речке, уселась в лодку и поехала: у песчаного берега шестом отпихивается, у крутого берега веслом правит. А шест у ней из хвоста выдры, а весло у ней из хвоста бобра. Идет заяц: «Сестрица мышка, пусти меня!» — «Не пущу: лодка мала!» — «Я на задних лапках постою». — «Что с тобой делать, иди!» А потом и лиса, а потом и волк, все просятся в мышкину лодку. Мышка всех и пустила. Идет медведь: «Сестрица мышка, пусти меня в твою лодку!» — «Нас самих много: ты, косолапый, не поместишься!» — «Я на одной ножке постою». — «Иди, что с тобой делать!» Медведь уселся, лодка опрокинулась, и все потонули.
Слон опустил хобот, пощекотал пальцем слушателей и, махнув хвостом, сказал:
— Уж солнце садится, завтра будет ветрено.
— Поблагодарите Слона и идемте, Слон спать хочет, я вас на дорогу выведу, — шепнула росомаха.
Алалей и Лейла встали, поблагодарили Слона, погладили хобот — хобот у Слона Слоновича мягкий! — и тихонько пошли за росомахой.
Солнце уже скрылось, и только на холмах все еще лежал красноватый закат — солнце мертвых, словно разбрызгалась светлая кровь, как земляника.
— Болотом будет идти вам страшно, повернемте-ка лучше к речке, там я и распрощусь с вами, — сказала росомаха.
— Почему будет страшно?
— А Лобаста!
— Какая Лобаста?
— Да разве вы никогда ее не встречали?
— Нет, не встречали.
— А корову с шишкою на лбу видели?
— Нет.
— А коня с ногами без шерсти?
— Вы, тигр, нам про Лобасту скажите! Какая Лобаста?
— A-а, испугались! Вот она какая Лобаста! Попадете к ней в болото, не спустит. Ростом Лобаста, как эта осина, тело белое, что заячий пух, а ручищи словно крылья с красным когтем, словит да этим когтем, хоть и нежен он, что костяника, а защекочет до смерти.
— А мы тише тени пройдем, она нас и не словит.
— А жеребенок с соломенными ногами?
— Вы, тигр, все нарочно! Мы жеребенка вашего не боимся!
— Вон и речка, — остановилась росомаха, — ишь берег-то, словно хвоя, когда висит на ней соболь.
— Вы, тигр, так знаете много, научите нас! — уцепились путники за росомаху.
— Чему же я вас научу! Мы, тигры — зверь лютый. Ну, учитесь играть, как играет плотва, плескаться, как плещется сиг, метаться, как мечется щука, широко гулять, как гуляет лещ, и будьте бодры, как язь! — и, сверкнув белым зубом, побежала росомаха в лес.
А они пошли берегом.
Подул ветер. Гудело в роще.
Серые улитки подымали рога — смеркалось.
У ивы гусь стоял, вытягивал по-змеиному шею.
— Прощай, гусь лапчатый, ты улетаешь? — прощалась Лейла.
— Улетаю, — прокрякал ей гусь.
— В теплый край!
— За синее море.
— Кланяйся, лапчатый, — не забудешь?
— Буду кланяться, буду.
Гусь полетел: пора собирать гусиную стаю да в путь отправляться — путь длинный за синее море.
Вышли звезды, полетели по небу. Голубое небо усеяно белым серебром — гулянью конца нет. Падают звезды.
Минуло лето, приходит милая осень.
— Лейла, дочь горностая, куда ты все смотришь?
— Ах, Алалей, наша лодка плывет!
— Ты где ее видишь?
— Да там…
— Это не наша, это мышкина лодка, вон сама мышка, вон заяц, лиса, волк и медведь.
— А наша там — там… По углам по кукушке.
Они поднялись на холм. Развели огонек.
Под кленом в огоньке коротают ночь.
«Мышкиной лодки больше не видно, она потонула. И нашей лодки больше не видно, она уплыла в море».
— Тихо дуй, ветер, не качай клена, не буди Лейлу!
«Наша лодка плывет теперь по морю. Выпадет ли счастье на нашу долю или придется нам плыть по середке, не видя конца, не видя берега, идти от волны до волны, не видя конца, не видя берега?»
— Тихо дуй, ветер, не качай клена, не буди Лейлу!
Тихо спит Лейла, руку прижала к сердцу. Рассыпались русые косы. Ей снится, она в белом, как невеста, она сидит за белым столом, как невеста, цветет алою розой.
— Тихо дуй, ветер, не качай клена, не буди Лейлу!
— А ветер-голубь[275]хлопает крыльями, а глаза его полны слез: скоро он останется в поле один.
Минуло лето, приходит милая осень.
1908
Ведогонь[276]
Заболотела река. Покрыты дерном в поле распашистые полосы.
Скошен луг, убран хлеб, кончен сев, отошла брусника. И срывал ветер листья с дерев, нес их, колебля, по воздуху; просушив, откатывал, шурша, посторонь осиротелого дерева.
Загружалось листьями озеро.
Золотой кудрявый лес редел с каждым утренником, редел с каждым солнышком. Летала паутина вдоль по лесу, подымалась цепкая до маковки и, скатясь по ветвям, обскочила круг пустынного дерева.
По утрам на заре, промерзая, становилась паутина прозрачней и легче и, свившись червем, качалась в дырявых покинутых гнездах.
Доступила на пегой кобыле дождливая осень. И ушли прощальные ясные дни.
Дождливая сонная осень.
По берлогам звери заснули — им тепло, мохнатым, им все будто лето.
Ветер, гуляя по полю и лесу, шумит на просторе.
И поднялись у берлог Ведогонии, стоят, караулят спящих зверей. У каждого зверя свой Ведогонь-охранитель.
Стоять караулить под дождем у берлоги — скучно. И скучно и зябко. От нечего делать Ведогони дерутся друг с другом, — даже до смерти.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|