Царь Соломон и царь Гороскат 4 глава
Коса —
звенит коса, поет и машет, машет так —
лязг! лязг! по чурбану — Чур на дыбы да за косу…
— Чур меня чур!
И вострая изломана, коса моя коса,
не размахивайся скоса.
На чураке свернулся Чур, хоть чуточку всхрапнуть:
от зорь до зорь и за лазореву звезду
на стороже стоять,
да спуску не давать.
Без пальца рука,
без мизинца нога,
с башкой голова.
Эй ты чур-чурачок-чурбачок,
Чур меня чур!
Клад присумнится, не рой,
Чура зови, — знает зарок…
Вон ворон —
ворон-крук — крадется Корочун — кар, кар…
— Чур меня чур!
Чур: чрр! — и крук за круг: крр, крр…
Спасибо, Чур, — чтоб лопнул Корочун:
ни дна ему и ни покрышки.
Осень темная[177]
Бабье лето[178]
Унес жаворонок теплое время.
Устудились озера.
Цветы, зацветая пустыми цветами, опадают ранней зарей.
Сорвана бурей верхушка елки. Завитая с корня, опустила верба вялые листья. Высохла белая береза против солнца, сухая, небелая, пожелтела.
Дует ветер, надувает непогоду.
Дождь на дворе, в поле — туман.
Поломаны, протоптаны луга, уколочены зеленые, вбиты колесами, прихлыснуты плеткой.
Скоро минует гулянье.
Стукнул последний красный денек.
Богатая осень.
Встало из-за леса солнце — не нажить такого на свете — приобсушило лужи, сгладило скучную расторопицу[179].
По полесью мимо избы бежит дорожка, — мхи, шурша сырым серебром[180]среди золота, кажут дорожку.
Лес в пожаре горит и горит.
В белом на белом коне в венке из зеленой озими едет по полю Егорий[181]и сыплет и сеет с рукава бел жемчуг.
Изунизана жемчугом озимь.
И дальше по лесу вмиг загорается красный — солнце во лбу, огненный конь, — раздает Егорий зверям наказы.
Лес в пожаре горит и горит.
И птицы не знают, не домекнуться певуньям, лететь им за море или вить новые гнезда, и водные — лебеди — падают грудью о воду, плывут:
— Вылынь[182], выплывь, весна! — вьют волну и плывут.
Богатая осень.
Летит паутина.
Катит пенье косолапый медведь, воротит колоды — строит мохнатый на зимовье берлогу: морозами всласть пососет он до самого горлышка медовую лапу.
Собирается зайчик линять и трясется, как листик: боится лисицы.
Померкло.
Занывает полное сердце:
«Пойти постоять за ворота».
Тихая речка тихо гонит воды.
По вечеру плавно вдоль поля тянется стая гусей, улетает в чужую сторонку.
— Счастлива дорожка!
Далеко на селе песня и гомон[183]: свадьбу играют.
Хороша угода, хорош хмель зародился — золотой венец.
Богатая осень.
Шум, гам, — наступают грудью один на другого, топают, машут руками, вон сама по себе отчаянно вертится сорвиголова молодуха — разгарчиво лицо, кровь с молоком, вон дед под хмельком с печи сорвался…
Кипит разгонщица каша.
Валит дым столбом.
Шум, гам, песня.
А где-то за темною топью конь колотит копытом.
Скрипят ворота, грекают дверью — запирает Егорий вплоть до весны небесные ворота.
Там катается по сеням последнее времечко, последний часок, там не свое житье-бытье испроведовают[184], там плачут по русой косе, там воля, такой не дадут, там не можно думы раздумать…
«Ей, глаза, почему же вы ясные, тихие, ненаглядные не источаете огненных слез?»
Мать по-темному[185]не поступит, вернет теплое время…
Сотлело сердце чернее земли.
— Вернитесь!
И звезды вбиваются в небо, как гвозди, падают звезды.
Змей
Петьку хлебом не корми, дай только волю по двору побегать. Тепло, ровно лето. И уж закатится непоседа, день-деньской не видать, а к вечеру, глядишь, и тащится. Поел, помолился Богу, да и спать, — свернется сурком, только посапывает.
Помогал Петька бабушке капусту рубить.
— Я тебе, бабушка, капустную муку сделаю, будет нам зимой пироги печь, — твердит таратора[186]да рубит, что твой заправский: так вот себе и бабушке по пальцу отрубит.
А кочерыжки, как ни любил лакома, хряпал не очень много, а все прибирал: сложит в кучку, выждет время и куда-то снесет. Бабушке и внедомек: знай похваливает, думает себе, — корове носит.
Какой там корове! Стоял у бабушки под кроватью старый-престарый сундучок, железом кованный, хранила в нем бабушка смертную рубашку[187], туфли без пяток, саван, рукописание да венчик, — собственными руками старая из Киева от мощей принесла, батюшки-пещерника[188]благословение. И в этот-то самый сундучок Петька и складывал кочерыжки.
«На том свете бабушке пригодятся, сковородку-то лизать не больно вкусно…»
Случилось на Воздвиженье, понадобилось бабушке в сундучок зачем-то, открыла бабушка крышку да так тут же на месте от страха и села.
А как опомнилась, наложила на себя крестное знамение, кочерыжки все до одной из сундучка повыбрасывала, окропилась святой водой, да силен, верно, окаянный — змей треклятый.
Стали они нечистые, эти Петькины кочерыжки, представляться бабушке в сонном видении: встанет перед ней такая вот дубастая и торчит целую ночь, не отплюешься. Притом же и дух нехороший завелся в комнатах, какой-то капустный, и ничем его не выведешь, ни монашкой [189], ни скипидаром.
А Петька диву дается, куда из сундука кочерыжки деваются, и нет-нет да и подложит.
«Пускай себе ест, корове и сена по горло».
Думал пострел[190], съедает их бабушка тайком на сон грядущий.
Бабушка на нечистого все валила.
И не проходило дня, чтобы Петька чего-нибудь не напроказил. Пристрастился гулена[191]змеев пускать, понасажал их тьму-тьмущую по всему саду, и много хвостов застряло за дом.
Запускал Петька как-то раз змея с трещоткой, и пришла ему в голову одна хитрая хватка:
«Ворона летает, потому что у вороны крылья, ангелы летают, потому что у ангелов крылья, и всякая стрекоза и муха — все от крыла, а почему змей летает?»
И отбился от рук мальчонка, ходит, как тень, не ест, не пьет ничего.
Уж бабушка и то и другое, — ничего не помогает, двенадцать трав не помогают!
«А летает змей потому, что у него дранки и хвост!» — решает наконец Петька и, недолго думая, прямо за дело: давно у Петьки в голове вертело полетать под облаками.
Варила бабушка к празднику калиновое тесто — удалась калина, что твой виноград, сок так и прыщет, и тесто вышло такое разваристое, халва да и только. Вот Петька этим самым тестом-халвой и вымазался, приклеил себе дранки, как к змею, приделал сзади хвост из мочалок, обмотался ниткой, да и к бабушке:
— Я, — говорит, — бабушка, змей, на тебе, бери клубок да пойдем подсади меня, а то он так без подсадки летать не любит.
А старая трясется вся, понять ничего не может, одно чувствует, наущение тут бесовское, да так, как стояла простоволосая, не выдержала и предалась в руки нечистому, — взяла она обеими руками клубок Петькин, пошла за Змием подсаживать его, окаянного.
Хочет бабушка молитву сотворить, а из-под дранок на нее ровно кочерыжка, хоть и малюсенькая, так крантиком, а все же она, нечистая, — и запекаются от страха губы, отшибает всю память.
Влез Петька на бузину.
— Разматывай! — кричит бабушке, а сам как сиганет и — полетел, только хвост зачиклечился[192].
Бабушка клубок разматывать разматывала, но что было дальше, ничего уж не помнит.
— Пала я тогда замертво, — рассказывала после бабушка, — и потоптал меня Змий лютый о семи голов ужасных и так всю царапал кочерыжкой острой с когтем и опачкал всю, ровно тестом, липким чем-то, а вкус — мед липовый.
На Покров бабушка приобщалась святых тайн и Петьку с собой в церковь водила: прихрамывал мальчонка, коленку, летавши, отшиб, — хорошо еще, что на бабушку пришлось, а то бы всю шею свернул.
«Конечно, все дело в хвосте, отращу хвост, хвачу на седьмое небо уж прямо к Богу либо птицей за море улечу, совью там гнездо, снесусь…» — Петька усердно кланялся в землю и, будто почесываясь, ощупывал у себя сзади под штанишками мочальный змеев хвостик.
Бабушка плакала, отгоняла искушения.
Разрешение пут[193]
— Иди к нам, бабушка, иди, пожалуйста, глянь: наша Вольга уж твердо на ножки встает!
Старая вещая знает: с веревкой дите народилось, крепко-накрепко запутаны ноги веревкой, надо веревку распутать — и дите побежит.
Старая вещая знает, ножик вострит.
Девочка ручками машет, смеется, а ротик зубатый — зубастая щука, знай тараторит…
— Да стой же, постой! — Тянутся жесткие пальцы к рубашке, защепила старуха за ворот, разрывает тихонько.
Заискрились синие глазки, светится тельце.
Старая вещая знает, — видит веревку, шепчет заклятье, режет:
— Пунтилей, Пунтилей[194], путы распутай, чтобы Вольте ходить по земле, прыгать и бегать, как прыгает в поле зверье полевое, а в лесе лесное. Сними человечье проклятье с младенца…
И девочка ножками топ-топ топочет. Вот побежит… не поспеть и серому волку!
— Бабушка, ты за плечами распутай, бабушка… чтобы летать…
Старая вещая знает. Ножик горит под костлявой землистой рукой.
Девочка вся задрожала… Шепчет старуха:
— Будет летать.
Плача[195]
Красное солнце, высоко ты плаваешь в синих сумрачных реках небес — там волнистые поля облаков неустанно бегут.
И ты, сын красного солнца, белый мой свет, ты озаряешь мать-землю.
И ты, ухо ночи — подруга-луна, ты тихо восходишь, идешь над землею, следишь за ростом трав, за шумом леса, за плеском рек, за моим сном.
И ты, семицветная радуга, бык-корова небесных полей, ты жадно пьешь речную студеную воду.
Пожелайте счастья мне от матери-земли, сколько на небе осенних звезд!
Пожелайте счастья мне от светлого востока, сколько белых цветов земляники!
Пожелайте счастья мне от синих сумерек запада, сколько алых лепестков диких роз!
Пожелайте счастья мне от ледяного севера, сколько зеленых цветов смородины!
Пожелайте счастья мне от знойного юга, сколько на ниве золотого зерна!
Пожелайте счастья мне от широкой реки, сколько рыб на глубоком дне!
Пожелайте счастья мне от дремучего леса, сколько скрыто вольных птиц!
Пожелайте счастья мне от темного бора, сколько зреет ягод в бору!
Пожелайте счастья мне от топких болот, сколько сосен стоит кругом!
Пожелайте счастья мне, солнце! белый свет! луна, радуга!
Пожелайте великим своим пожеланием с поверх головы до подножия ног.
Троецы пленница[196]
С дерева листье опало[197], раздувается ветром.
По полям ходит ветер, все поднимает, несет холод и дождик.
Протяжная осень.
Запустели сады, улетают последние птицы. Приунывши, висят сорные гнезда.
Попрятались звери. Некому вести принесть на хвосте: скрылся в нору хомяк, залег лежебока.
Намутили воду дожди, не состояться воде[198], река — половодье.
И по тинистым ямам, где раки зимуют, сонные бродят водяники.
Протяжная осень.
Все пути и дороги исхожены — невылазная грязь.
Черти торят пути, не траву — трын-траву очертя голову[199]косят да на межевом бугорке, на черепках, в свайку играют.
Волей-неволей, без прилуки[200]летают стадами с места на место черные галки, падают накось, кричат. Воробьи, гоняя собак, почувыркивают.
Пошла непогода. Ненастье.
Бедовое время[201]в теплой избе.
В свины-поздни[202], лишь засмеркалось, трубой ввалились[203]в избу непорочные благоверные вдовы.
Наглухо заперли двери.
Бросили вдовы свои перекоры, прямо с места уселись за стол.
На Хватавщину[204]вдовы угощались блинами — поминали родителей, на Семик[205]собирали сохлые старые цветы, а теперь черед и за курицей: не простая курица — троецыпленница. Троецыпленница — трижды сидела на яйцах, три семьи вывела: пятьдесят пять кур, шестьдесят петухов — добыча немалая!
Чинно роспили вдовы бутылку церковного, поснимали с себя подпояхки, обмотали подпояской бутылку и пустую засунули Кузьме за пазуху.
Долговязый Кузьма, по-бабьи повязанный, петухом петушится, улещает словами, потчует вдов наповал.
И в полном молчании не режут — ломают курицу вдовы, едят по-звериному, чавкают.
Так по косточкам разберут они всю троецыпленницу да за яичницу.
А она, глазунья, и трещит и прыщет на жаркой сковородке, обливается кипящим душистым салом.
Досыта, долго едят, наедаются вдовы.
Оближут все пальчики да с заговором вымоют руки и до последней пушинки все: косточки, голову, хвост, перья и воду соберут все вместе в корчагу.
И зажигаются свечи.
Мокрыми курицами высыпают вдовы с корчагой на двор.
Вырыли ямку, покрыли корчагу онучей, закапывают курочку.
И все, как одна, не спеша с пережевкой, с перегнуской затянули вдовы над могилкой куриную песню.
Песней славят-молят троецыпленницу.
Тут Кузьма, не снимая платка, избоченился.
Не подкузьмит Кузьма, вьет из себя веревки, хочешь, пляши по нем, только держись!
И разводят вдовы бобы[206], кудахчут, как куры, алалакают[207].
Обдувает холодом ветер, помачивает дождик.
Вцепляется бес в ребро, подает Водяной человеческий голос.
Темь, ни зги. Скоро петух запоет.
Мольба умолкает. В избе тушат огни.
Протяжная осень.
На задворках щенята трепали онучу, потрошили священные перья троецыпленницы.
Растянувшись бревном, гнал до дому Кузьма, кукурекал.
А дождь так и сеет и сеет.
Протяжная осень.
Ночь темная[208]
Не в трубы трубят, — свистит ветер-свистень, шумит, усбушевался. Так не шумела листьями липа, так не мели метлами ливни.
Хунды-трясучки[209]шуршали под крышей.
Не гавкала[210]старая Шавка, свернувшись, хоронилась Шавка в сторожке у седого Шандыря — Шандырь-шептун[211]пускал по ветру нашепты, сторожил, отгонял от башни злых хундов.
В башне шел пир: взбунтовались ухваты, заплясала сама кочерга, Пери да Мери, Шуды да Луды[212]— все шуты и шутихи задавали пляс, скакали по горнице, инда от топота прыгал пол, ходила ходуном половица.
Бледен, как месяц, сидел за столом Иван-царевич.
За шумом и непогодой не было слышно, сказал ли царевич хоть слово, вздохнул ли, посмотрел ли хоть раз на невесту царевну Копчушку.
В сердце царевны уложил ветер все ее мысли.
Прошлой ночью царевне нехороший приглазился сон, но теперь не до сна, только глазки сверкают.
Ждали царевича долго, не год и не два, темные слухи кутали башню. Каркал Кок-Кокоряшка[213]: «Умер царевич!» А вот дождались: сам прилетел ясный сокол.
Всем заправляла Коза: известно, Коза — на все руки, не занимать ей ума — и угостить, и позабавить, и хохотать верховая.
А ветер шумел и бесился, свистел свистень, сек тучи, стрекал[214]звезду о звезду, заволакивал темно, гнул угрюмо, уныло густой сад, как сухую былину, и колотил прутья о прутья.
Ходила ведьма Коща вокруг башни, подслушивала.
Плотно в башне затворены ставни, — чуть видная щелка. Покажется месяц, западет в башню и бледный играет на мертвом — на царевиче мертвом.
Давным-давно на серебряном озере у семи колов лежит друг его, серый Волк, и никто к серому не приступится. Отгрызли серому Волку хвост, — не донес серый Волк до царевича воду! — и рядом с Волком в кувшинчиках нетронутая стоит живая вода и мертвая: не придет ли кто, не выручит ли серого! А Иван-царевич за крепкими стенами, и никто к нему не приступится. Ивана-царевича — уж целая ночь прошла — за крепкими стенами повесили.
— Пронюхает Коза, догадается… скажет царевне, возьмет, вспрыснет царевну: «С гуся вода, с лебедя вода…»[215]— тут ведьма Коща поперхнулась, крикнула Соломину-воромину.
Соломина-воромина тут как тут.
Села Коща на корявую да к щелке. Отыскала сучок, хватила безымянным пальцем сучок — украла язык[216]у Козы:
— Как сук ни ворочается, как безымянному пальцу имени нет, так и язык не ворочайся во рту у Козы.
И вмиг онемела Коза, испугалась Коза, бросила башню. Ушла Коза в горы.
Черви выточили горы. Червей поклевали птицы. Птицы улетели за теплое море.
Пропала Коза. И никто не знает, что с Козой и где она колобродит рогатая.
А ведьма Коща вильнула хвостом и — улизнула: ей, Коще, везде место!
И кончился пир.
Пери да Мери, Шуды да Луды — все шуты и шутихи нализались до чертиков, в лежку лежали.
Хунды-трясучки трясли и трепали седого шептуна-Шандыря. Мяукала кошкой Шавка от страха.
Сел царевич с Копчушкой-царевной, поехали.
Едут.
А ночь-то темная, лошадь черная.
Едет-едет царевич, едет да пощупает: тут ли она?
Выглянет месяц. Месяц на небе, — бледный на мертвом играет. Мертвый царевич живую везет.
Проехали гремуч вир[217]проклятый.
А ночь-то темная, лошадь черная.
— Милая, — говорит, — моя, не боишься ли ты меня?
— Нет, — говорит, — не боюсь.
Проехали чертов лог[218].
А ночь-то темная, лошадь черная.
И опять:
— Милая, — говорит, — моя, не боишься ли ты меня?
— Нет, — говорит, — не боюсь, — а сама ни жива ни мертва.
У семи колов на серебряном озере, где лежит серый Волк, у семи колов как обернется царевич, зубы оскалил, мертвый — белый — бледный, как месяц.
— Милая, — говорит, — моя, не боишься ли ты меня?
— Нет…
А ночь темная, лошадь черная…
— Ам!!! — съел[219].
Снегурушка
Не стучалась, не спрашивала, шибко растворила она мои двери, такая совсем-совсем еще крохотная, с белыми волосками.
— Вставай! — крикнула, а синие глазки так и играли, снежинки не глазки.
— Снегурушка!
— Снегурушка.
— Ты мне принесла?..
— Морозу! — И на пальчиках белый сверкнул у Снегурушки первый снежок, а глазки так и играли, снежинки — не глазки.
— Снегурушка, возьмешь ты меня? Мы поедем шибкошибко на санках с горки на горку…
— Вот как возьму! — Она протянула свои светлые ручки и, крепко обняв, прижимала носик и губки к моим губам.
— А кого еще мы возьмем?
— Серого волка.
— А еще?
— Ведмедюшку.
Я поднес Снегурушку к моему окну, в окно посмотреть.
Шел снег белый, первый снежок.
— Шатается, — показала пальчиком Снегурушка, вытянула губки, — ветер… ветрович шатается.
— А когда перешатается, мы и покатим на санках, шибко-шибко с горки на горку…
— По беленькой травке?
— При месяце.
— Месяц будет белый, в беленьком платочке… — И она твердо спрыгнула наземь.
— Так ты не забудешь?
— Не забуду.
— Прощай!
— Прощай, Алалей.
И так же шибко захлопнулись двери — Снегурушка скрылась.
Шел снег белый, первый снежок.
Зима лютая[220]
Корочун[221]
Дунуло много, — буйны ветры[222].
Все цветы привозблекли, свернулись.
Вдарило много, — люты морозы[223].
Среди поля весь в хлопьях драковитый[224]дуб, как белый цветок.
Катят и сходятся пухом снеговые тучи, подползает метелица, порошит пути, метет вовсю, бьет глаза, заслепляет: ни входу, ни выходу.
И ветер Ветреник[225], вставая вихорем, играет по полю, врывается клубами в теплую избу: не отворяй дверь на мороз!
Царствует дед Корочун.
В белой шубе, босой, потряхивая белыми лохмами, тряся сивой большой бородой, Корочун ударяет дубиной в пень, — и звенят злющие зюзи[226], скребут коготками морозы, аж воздух трещит и ломается.
Царствует дед Корочун.
Коротит дни Корочун, дней не видать, только ветер и ночь.
Звонкие крепкие ночи.
Звездные ночи, яркие, все видно в поле.
Щелкают зубом голодные волки. Ходит по лесу злой Корочун и ревет — не попадайся!
А из-за пустынных болот со всех четырех сторон, по-чуя голос, идут к нему звери без попяту[227], без завороту[228].
Непокорного — палкой, так что секнет[229]надвое кожа.
На изменника — семихвостая плетка, семь подхвостников: раз хлеснет — семь рубцов, другой хлеснет — четырнадцать.
И сыплет и сыплет снег.
Люты морозы — глубоки снега.
Не скоро Свету — солнцу родиться, далек солноворот. Хорошо медведю в теплой берлоге, и в голову косматому не приходит перевернуться на другой бок.
А дни все темней и короче.
На голодную кутью[230]ты не забудь бросить Деду первую ложку, — Корочун кутью любит. А будешь на Святках рядиться, нарядись медведем, — Корочун медведя не съест.
И разворочался, топает, месяц катает по небу, стучит неугомонный — Корочун неугомонный.
Старый кот Котофей Котофеич, сладко мурлыкая, коротает Корочуново долгое время — рассказывает сказки.
Медведюшка
Среди ночи проснулась Аленушка.
В детской душно. Нянька Власьевна храпит и задыхается. Красная лампадка нагорела: красное пламя то вспыхнет, то погаснет.
И никак не может заснуть Аленушка: страшно ей и жарко ей.
«Папа поздно пришел, — вспоминается Аленушке, — я собиралась спать, папа и говорит: «Смотри, Аленушка, на небо, звезды упадут!» И мы с мамой долго стояли, в окно глядели. Звезды такие маленькие, а золотой водицы в них много, как в брошке у мамы. Холодно у окна, долго нельзя стоять. Когда идешь с папой к ранней обедне, тоже холодно: колокол звонит, как к покойнику. Власьевна вчера рассказывала, будто покойник Иван Степанович рукой во сне ее ловит… А звезд много на небе, звезды разговаривают, только не слыхать. Дядя Федор Иваныч говорит, будто летает он к звездам и ночью слушает, как звезды поют тонко-тонко. Днем их нет, днем они спят. Тоже и я полечу, только бы достать золотые крылья… А папа подошел и говорит: «Аленушка, звезда падает!» И золотая ленточка долго горела на небе и потом пропала. Холодно звездочке, где-нибудь лежит она, плачет, — моя звездочка!»
Аленушке так страшно и так жалко звездочки, заныла Аленушка.
— Попить, няня, по-пи-ть!
И когда Власьевна-нянька подает Аленушке кружку, Аленушка жадно пьет, вытягивая губки.
Теперь Аленушка свернулась калачиком и заснула.
И кажется ей, летит она куда-то к звездам, как летает дядя Федор Иваныч, попадаются ей навстречу звездочки, протягивают свои золотые лапки, сажают ее к себе на плечи и кружатся с ней, а месяц гладит ее по головке и тихо шепчет на самое ушко:
«Аленушка, а Аленушка, вставай, солнышко проснулось, вставай, Аленушка!»
Аленушка щурит глазыньки, а все еще кажется ей, будто летит она к звездам, как дядя Федор Иваныч.
— Что тебя не добудишься, вставай скорее! — Это мама, мама наклонилась над кроваткой, щекочет Аленушку.
Аленушкина звездочка долго летала и упала наконец в лес, в самую чащу, где старые ели сплетаются мохнатыми ветвями и страшно гудят.
Проснулся густой, сизый дым, пополз по небу, и кончилась зимняя ночь.
Вышло и солнце из своего хрустального терема нарядное, в красной шубке, в парчовой шапочке.
Прозрачная, с синими грустными глазками, лежит Аленушкина звездочка неподалеко от заячьей норки на мягких иглах: вдыхает мороз.
А солнышко походило-походило над лесом и ушло домой в свой хрустальный терем.
Поднялись снежные тучи, залегли по небу, стало смеркаться.
Дребезжащим голосом затянул ветер-ворчун свою старую зимнюю песню.
Глухая метель прискакала, глухая кричит.
Снег заплясал.
Дремлет у заячьей норки бедная звездочка, оттаявшая слезинка катится по ее звездной щеке и замермает.
И кажется звездочке, что она снова летит в хороводе с золотыми подругами, им весело и хохочут они, как хохочет Аленушка. А ночь хмурая старой нянькой Власьевной глядит на них.
Выставляли рамы.
Целый день стоит Аленушка у раскрытого окна.
Чужие люди проходят мимо окна, ломовые трясутся, вон плетется воз с матрацами, столами и кроватями.
«Это на дачу!» — решает Аленушка.
А небо голубое, чистое, небо Аленушке ровно улыбается.
— Мама, а мама, а когда мы на дачу? — пристает Аленушка.
— Уберемся, деточка, сложим все и поедем далеко, дальше, чем прошлым летом! — сказала мама: мама шьет халатик Леве, и ей некогда.
«Поскорей бы уехать!» — томится Аленушка.
На игрушки и смотреть Аленушке не хочется, такие деревянные игрушки скучные. Игрушкам тоже зима надоела.
Долго накрывают на стол, стучат тарелками.
Долго обедают, Аленушке и кушать не хочется.
Приходит дядя Федор Иваныч, говорит с мамой о каких-то стаканах, смеется и дразнит Аленушку.
А Аленушка слоняется из угла в угол, заглядывает в окна, капризничает, даже животик у ней разболелся.
Не дожидаясь папы, уложили ее в кроватку.
И сквозь сон слышит Аленушка, как за чаем папа и мама и дядя Федор Иваныч в столовой толкуют об отъезде на дачу в лес дремучий, где деревья даже в доме растут, над крышей растут. Вот какие деревья!
Головка у Аленушки кружится.
Ей представляется большая зеленая елка, ярко освещенная разноцветными свечками, в бусах, в пряниках, елка идет на нее, а из темных углов крадутся медведи белые и черные в золотых ошейниках, с бубенцами, с барабанами, и падают, летают вокруг медведей золотые звездочки.
«А где та, моя, где моя звездочка? — вспоминает Аленушка. — Дядя сказал, вырастет из нее такая же девочка, как я, или зверушка. И что это за Такая зверушка?»
— Ну что, Аленушка, как твой животик? — Это папа, папа тихонько наклонился над Аленушкой, крестит ее.
— Не-т! — сквозь сон пищит Аленушка.
— Выздоравливай скорей, деточка, на дачу завтра едем, горы там высокие, а леса дремучие!
Аленушка перевернулась на другой бок, крепко-крепко обняла подушку и засопела.
Как-то сразу замолкли вихри, и разлившиеся реки задремали.
Зарделись почки, кое-где выглянули первые шелковые листики.
Седые, каменные ветки оленьего моха бледно зазеленелись, разнежились; поползли на цепких бархатисто-зеленых лапках разноцветные лишаи; медвежья ягода покрылась восковыми цветочками.
Птицы прилетели, и в гнездах запищали маленькие детки-птички.
Проснулась у заячьей норки и Аленушкина звездочка. За зиму-то вся покрылась она шерстью, как медведюшка. На лапках у ней выросли острые медвежьи коготки, и стала звездочка не звездой, а толстеньким, кругленьким медвежонком.
Хорошо медвежонку прыгать по пням и кочкам, хорошо ему сучья ломать, наряжаться цветами.
Скоро научится он рычать по-медвежьи и пугать маленьких птичек.
— Сидите, детки, в гнездышках, — учит мать-птица, — медведюшка ходит, укусить не укусит, а страху от него наберетесь большого.
Целыми днями бродит медвежонок по лесу, а устанет — ляжет где-нибудь на солнышке и смотрит: и как муравьи с своим царством копошатся, и как цветочки да травки живут, и как мотыльки резвятся — все ему мило и любопытно.
Полежит, поотдохнет медвежонок и пойдет. И куда-куда не заходит: раз чуть в болоте не завяз, насилу от мошек отбился, и смеялись же над ним незабудки, мхи хохотали, поддразнивали. А то повстречал чудовище… птицы сказали, — охотник.
— Человек остерегайся, глупыш! — долбил дятел: — Человеки тебя в цепь закуют. Вон Скворца Скворцовича изловили, за решеткою теперь, воли не дают. Летал к нему: «Жив, пищит, корму вдосталь, да скучно». У них все вот так!
А медвежонку и горя мало, прыгает да гоняется за жуками, и только когда багровеет небо и серые туманы идут дозором и месяц выходит любоваться на сонный лес, засыпает он где попало и до утра дрыхнет.
Как-то медвежонок и заблудился.
А ночь шла темная, душная.
Птицы и звери ни гугу в своих гнездах и норках.
Ходил медвежонок, ходил, и так вдруг страшно стало, принялся выть — а голоса не подают. И собрался уж под хворост лечь, да вспомнился дятел.
«Еще сцапают да в цепь закуют, пойду-ка лучше!»
По лесу пронесся долгий, урчащий гул, и листья затряслись, ровно от ужаса. Голубые змейки прыгали на крестах елей, и что-то трескалось, билось у старых, рогатых корней.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|