Царь Соломон и царь Гороскат 9 глава
Беда: не осилить и покориться! Кончит свой век Ведогонь, и зверь Ведогоня кончит во сне звериные дни.
Так немало зверей погибает в осеннюю пору неслышно.
Ветер все глуше. Ночи длиннее. Зазимье.
Счастливый — тот, кто родился в сорочке, у того тоже есть свой Ведогонь-охранитель, как у зверя.
Вот, ты, счастливый, заснул, а твой Ведогонь вышел мышью, бродит по свету. И куда-куда не заходит, на какие на горы, на какие на звезды! Погуляет, всего наглядится, вернется к тебе. И ты встанешь утром счастливый после тонкого сна: сказочник сказку сложит, песенник песню споет. Это все Ведогонь тебе насказал и напел — и сказку и песню.
Счастливый, ты родился в сорочке, берегись, коли дрема крепко уводит, — твои дни сочтены. Ведогони драчливы — встретятся, заденут друг друга, и пойдет потасовка, а после, смотришь, и нет одного, какой-нибудь кончил свой век. А ты не проснешься, ты счастливый, ты, сказочник, песенник, кончишь во сне свои дни.
Так немало счастливых гибнет в осеннюю пору неслышно.
1907
Летавица[277]
Плывучие — ой, нелюдимые — пасмурно замкнуты тучи. Сея, как ситом, тихо падает севень — осенний обложной дождь.
Багряный яхонт — цвет прощальных дней — погаснул. Окончились румяные унывные закаты. Обносит вихорь хвои с сосен. Дрожат обломанные ветви. Обиты, приопали листья.
Печальные поздние отлеты птиц.
Вчера последняя простилась стая. И там, где озеро заволокло травой, в затоне пропела лебедь.
Отошло веселье.
Попрятались за тучи звезды.
Беззвездна, хмура осенняя ночь.
Глядя на ночь в такую погоду, недалеко уйдешь. Ветер — все, сколько есть всего ветров, поднялись и звенят. Нет от ветра затулы[278]. И сама терпеливая Найда, хвост поджавши, забилась в конурку, забыла, как тявкать.
Постучались в избушку.
— Я — Алалей. Моя спутница — Лейла.
— Что вам тут надо? — высунул морду двуголовый конь с золотыми ушами, конь Унеси-голова.
— А чья тут избушка?
— Как чья избушка?! — замотал головой двуголовый. — Это терем старого Вия.
— Вия! — голоса у путников стали, как струнки: пропадут, тут им живу не быть, — того самого Вия: Подымите мне веки, ничего не вижу!
Того самого о железном пальце. Нынче Вий на покое, — зевнул одной головой конь двуголовый, а другой головой облизнулся, — Вий отдыхает: он немало народу-людей погубил своим глазом, а от стран-городов только пепел лежит. Накопит Вий силы, примется снова за дело. А Пузырь[279]с клещами да с жалами помер.
— Пусти, конь, обогреться!
— Пустишь вас… уж сидит один странник. А вы кто такие?
— А мы перехожие люди, бродим по свету от дерева до дерева, от каменья до каменья, а идем мы в дальне-далече к Морю-Океану.
— Да вы не с Бурь-болота от Кукураковны?[280]Прошлым летом такие шатались.
— Нет, мы не такие… Прошлым летом мы посолонь шли с Котофеем.
— А с Латьмиркой-ведьмой знаетесь?
— Про седого Ауку мы знаем.
— Ну, идите! Да осторожней! Глядите под ноги. Тут лежат вилы. Не наткнитесь! Это — вилы самого Вия: вилами Вию подымали веки! — и конь, колесом завивая гриву, расстилал долгий хвост по земле, светил золотыми ушами дорогу.
И очутились путники в избушке у Вия.
Конь Унеси-голова, пока стол накрывали, взялся показывать хозяйство.
Большое хозяйство у Вия.
Первая горница — золото. Там живут муравьи: день-деньской только и дела им — тащут со всех концов муравьи к Вию в избушку червонное золото. Вторая горница — коневая. Коню принадлежит: убранство богатое. Третья горница — за столом сидит семеро, и все они сини, синее котла, и все, как один, без голов.
А в другие скрытные горницы конь не повел — небывалому страшно! И только позволил разок через щелку взглянуть.
Там жар, там огни горят, мигуны там помигивают, свистуны там посвистывают, стук, брякотня, безурядица, там громы Ильинские, морозы Крещенские, петухи с вырванным красным хвостом, козьи ноги, пауки, злые собаки — все хвостатое, хоботастое, там говор, гул, шип и покрик — нежеланные.
Не оторваться от щелки. Любопытство так и берет.
Но Конь уж уводит к столу: ужин готов.
Сели за ужин.
Служила собачка: подавала миски, меняла тарелки. У собачки личико острое, ровно у мальчика, только ушами собачка все пошевеливала.
Позвали к столу и странника. Странник послушался, слез с полатей, повертел ложкой, покатал из хлеба катушек, а есть не ел, отказался.
А кормили, чем Бог послал, и все как следует. И только за кашей подползли к гостям три муравья, покусали немного и тихонько опять отползли.
На заглядку конь рассказал: какой он был конь. Конь когда-то стоял, не простой, за двенадцатью замками, за двенадцатью дверями, на двенадцати цепях, а держал он поскоки горностаевы, повороты зайца, полеты соколиные. И уж стал было конь представлять свои прежние поскоки, да в ногу ступило.
И пошел себе конь в свою горницу, и собачка за ним.
Конь-то конем и собачка собачкой, только Бог с ними! — все как-то жутко.
Вий спит за перегородкой, только носом подсапывает. Да мыши под полом бегают, малые серые мыши скребутся в углах. У мышек хвостики длинные.
— Эй, странник Божий, ты тоже не спишь?
— Во всю ночь не засну.
— Страшно?
— Нет, я не боюсь.
— Что же ты?
— Воли мне нет.
— Как так?
— Да так.
— А ты расскажи!
— А вы забоитесь?
— Не забоимся, рассказывай!
Странник подвинулся ближе, посупился.
— Я не помню, — рассказывал странник, — как пришла она, взяла мою волю, мои печальные дни: пристала ко мне Летавица. Слышали вы о Летавице? Красота ее краше всех, лицо ее девичье, вольные волосы золотые до самой земли. Всякую ночь приходит она: или ложится в ногах, или станет и смотрит всю ночь и, лишь ветер подует под утро, исчезнет. Слышали вы о Летавице? Я оставил мой дом, бросил все и пошел. И, как лист в непогоду скитаюсь по белому свету — только б ее из сердца прочь! Шатается тень моя, спотыкаются ноги, а дума о ней не проходит. Побывал я в Москве и у Троице-Сергия, в Соловках у Белого моря и в вятских лесах у Николы Хлыновского[281]. Не помогло богомолье. Вот и хожу. Как трава, сохну и вяну. Не по силам мне мука. Она всюду за мной по пятам: станет и смотрит всю ночь…
— Постой-ка, мы ее видели!
— Где, где она? — задрожал странник, как лист.
— А в горохе мы ее видели.
— В горохе?..
— На Бориса и Глеба. Шли мы горохом — порх! — и наткнулись: лежит такая кра-са-вая! Золотые волосы всю с головой опутали, глаза, словно колодцы, а сапоги на ней красные…
— Она! Она самая! — стукнул по столу странник, а за перегородкой у Вия заворочалось, — да вам бы сапоги ее красные снять с нее и унесть, да она бы для вас без сапог все тогда делала: ей сапоги — что птице легкое крылье! И меня бы избавили… Экие вы! — счастье проглупали.
— А ты о Басаврюке[282]что-нибудь знаешь? — хотела поразить странника Лейла.
Но странник и Басаврюком не подзадорился, странник ничего не ответил. Да вдруг как выпучит глаза — не стерпели огромные, налились глаза черною кровью, стиснул он зубы, почернел, что земля, а руки замлели. Знать, пришел его час: стала Летавица.
Он навеки ее нерушим, с нею свой век завекует.
Ночь сменилась серым утром.
Из сырой земли, как из теплого гнезда, заклубился пар.
Красный след Летавицы мелькнул в дверях.
Старый ворон, перелетывая с ветки на ветку, словно все усмехался, вещий ворон, граючи[283], каркал.
Странник тихо лежал: охолонул, бесприкладный.
Вышел из-под лавки Лизун[284]толстомясый — пятки прямые, живот наоборот. Походил Лизун по горнице, ничего не сказал и спрятался.
А они все молчком обмадчивались: собирали сумки — снаряжались в путь.
Пришла на задних лапках собачка: на собачке зеленый колпак в кружочках. Напоила собачка их чаем, воровато сунула сухариков в сумки:
— Берите!
Топ копытом — конь появился, сам конь Унеси-голова.
Пожурил конь робачку, что коровы прожорливы стали: солому поели, сено подобрали. Потом и к гостям обратился: подарил им сушеный медвежий глаз на веревочке.
— Станет страшно, — сказал конь, — надень, и страха как не бывало.
Дал подержать им в руках меч-самосек.
Подержали они в руках меч-самосек, поблагодарили коня за медвежий глаз, ну и в дорогу.
Собачка махала им лапкой.
— А Пузырь с клещами да с жалами помер! — мотал головами конь двуголовый, провожая гостей в сени.
И пошли себе путники дальше.
Колесиста дорога. Сиверко. Дождь моросит. Греют путники в пазухе руки. По колено в грязи.
Не поддавайся упорному ветру!
А уж скоро ударят морозы — синие крупные звезды сверкнут. В звездах ночь засветит ясной луною. Весело снег захрустит.
1908
Змеиными тропами
Копоул Копоулыч
Занесло все дороги, все летние тропинки, замерзли болота, застыли ручьи, сравнялись реки, засумерился день, легла зима — легли снега, путь стал.
Скрип ворота, — мороз на дворе!
У Копоула тепло. Хорошо и тепло Алалею и Лейле зимовать у Копоула в теплой избе.
И светла и просторна изба Копоула, что Кощеев дворец. Много собрано в ней всяких волшебных диковин, как у Кощея: меч-самосек, топор-саморуб, палка-самобойка, гусли-самогуды, ковер-самолет, санки-самокатки, сапоги-скороходы, шапка-невидимка, скатерть-самобранка.
Копоул — сам хозяин — кум Котофея, ворчливый шамчун: не может ни скоро сказать, ни скоро пройти, то щами подавится, то лапшой захлебнется. Но зря никогда Копоул не похвалится небылыми речами и по правде слово рассудит. Носит Копоул от сглазу лапу слепого крота и, хоть не надо ему колдовской неодолимой защиты, пьет всякий день настой жабьей косточки.
Одиноко в лесу живет Копоул среди лютых морозов в Кощеевом царстве. Баран, и гусь, и петух давным-давно ушли от Кота, и лисица ушла от Кота.
— Что за шерсть, что за хвост! — вспоминает Копоул свою неверную лису, свое прошлое семейное житье-бытье.
А неукротимые звери — соседи Копоула — куцый волк, который волк хвостом в проруби рыбку ловил, да с отрубленной лапой медведь, который медведь к старику и старухе по ночам приходил, пел свою страшную медвежью песню, — волк и медведь сами на старости лет и недолуки и неудаковы. Волк еще хорошо языком ищет соринки в глазах, но о хвосте успел позабыть, а медведь, хоть и не прочь спеть свою страшную песню, да не страшно нисколько, и не забьет косолапый вола, как бывало, не закусит зайцем, как бывало.
Сойдутся свирепые неукротимые звери из своих заброшенных лубяных и ледяных избушек к Коту для совета и знай одно себе: дружно Копоулу подхрапывают.
Который ворон летает за море и приносит живую и мертвую воду, вещий за все зимовье — от ноября до февраля — даже ни разу не каркнул и только на Наума — в именинный кошачий праздник показался в Кощеевом царстве: сам пришел в гости к коту Копоулу.
А который кузнец Требуха сковал Бабе-Яге тонкий голос, еще третьего года пирогами объелся и приказал долго жить после Николыцины.
Не надо Копоулу колдовской неодолимой защиты.
Глаза Алалея и Лейлы — не злые, не сглазят.
— А кто вас знает! — говорит Копоул, принимая слова их в досаду, и сам крепко держался за лапу слепого крота.
Расседает земля от мороза.
Тяжки и плящи морозы.
В чистом поле белеют снега. И лишь ель и сосна зеленят белую зиму.
А в метельные ночи старый черт закрывает месяц косматою шапкой, и метель, набрав снега, размахнется комом и пустит в окошко.
От ноября до февраля — волчье темное время.
Стучат зубами голодные волки.
— Копоул Копоулыч, не косоурьтесь, расскажите-ка сказку! — просит Лейла.
И знает Копоул, знает и перезнает много всяких докук и балагурья, да чуфырится: как можно, ведь тысячу и одну ночь терся кот в коленях у Шехерезады, когда рассказывала Шахриару сказки Шехерезада!
— Это ни к чему не поведет, это, похоже, не выйдет! — вот и весь сказ Копоула: и на речи не ставится и на сговор не сдается.
Скуки ради ходят Алалей и Лейла из горницы в горницу, смотрят в окно, И сколько раз, провожая студеные дни, нетерпеливые, они пересчитывали лысых, чтобы на двенадцатого лысого мороз пересел. Не слушал мороз Алалея и Лейлы: нагуляется по двору, засядет и сидит трескун на Кощеевом озере, выставит ветру свой красный нос.
Расседает земля от мороза.
Тяжки и плящи морозы.
Кует зима звездный небесный свод.
Днем, как и ночью, норовил Кот поспать, похрапеть, поваляться, позевать, потянуться, и уж ты от Кота ничего не добьешься — ни за холодную воду. Но нападал добрый стих: вдруг раздобрится Кот, поведет долгим усом — и начинается сказка, ладно удуманная, хорошо улаженная, зимняя Копоулова сказка.
1910
Упырь[285]
Не ведьма Дундучиха застилает на ночь стол скатертью, не ступой закостила наброжая — кроет землю белый снег, летят-падают хлопья надранными лохмотьями, воет, вьется вьюга, выбухает вихорь, метет метель-поземелица, закуделила.
Третий день и грустна и печальна коротает дни в серебряном тереме царевна Чучелка.
Третий день, как печален и грустен уехал царевич Коструб за Лукорье.
За морем Лукорье, там реки текут сытовые, берега там кисельные, источники сахарные, а вырии-птицы [286]не умолкают круглый год.
Полпути не проехал царевич, занемог в дороге и помер. И в чужом краю его схоронили.
Вот среди ночи слышит царевна, под окном кто-то кличет:
— Чучелка, Чучелка, отвори!
Вся зарделась царевна: узнала Коструба.
Думает царевна: «Это он, это жених, царевич вернулся с дороги!» Встала. Отворила.
— Бери свои белые платья, жемчуг. Я в чужом краю завоевал себе землю, мой подземный дворец краше Лукорья.
Надела Чучелка белые платья, жемчуг. Спешит на крыльцо.
А он ее за руку и на коня.
Взвился конь, и помчались.
Мчатся. Мчится царевич с царевной. Стрax змеей заползает на сердце: видит царевна, под нею не конь, таких не бывает, а ветер.
Ветер-вихорь несет их сквозь темные леса, сквозь мхи и болота — ржавцы болота в шары-бары — пустое место.
Поравнялись с церковью, повернули на кладбище.
Тут конь исчез.
И вдвоем остались они над могилой: царевич Коструб и царевна. А в могиле чернеет из-под снега дыра.
— Вот мои земли, там мой дворец, там мы отпразднуем свадьбу: дни будут вечны и пир наш веселый без печали, без слез… — полезай!
— Нет, — отвечает царевна, — я дороги не знаю, ты — наперед, я — за тобою.
Послушал царевич царевну, пропал в могиле.
И одна осталась царевна над черной дырой. Сняла с себя платья — да в могилу.
— На же, тяни за собою. Вот белые платья, вот жемчуга! — и, сбросив в могилу все до сафьянных сапожков, заткнула дыру, да бежать без дороги по снегу, сама не знала куда.
Летела царевна, летела — вдалеке огонек мелькает — прытче бежит. Добежала, смотрит: изба — одна одинока изба стоит среди поля. Бросилась к двери, вломилась в сени, да в горницу…
Мертвец на лавке лежит, больше нет никого, и светит свеча.
Царевна со страха на печку, забилась в угол, сидит тихонько.
А там на кладбище, а там на могиле обманутый вышел из гроба царевич. Созвал Коструб мертвецов и полетел с мертвецами вслед по царевну.
Прилетел до избы, кричит через окно:
— Мертвец, отвори мертвецу! Будем с живыми пир пировать.
Зашевелился мертвец: то ногой, то рукой поведет. А потом с лавки как встал и пошел, дверь отворил.
И нашло мертвецов полным-полна изба. Окружили печь, кличут царевну:
— Вылезай, вылезай — будем пир пировать!
— У меня нет рубашки и сафьянных сапожков, принесите мне: там они на могиле! — говорит мертвецам царевна.
Посылает царевич мертвеца на могилу.
И вернулся мертвец, принес и рубашку и сапожки.
И опять кличут царевну.
А она им: то, говорит, рукавичек нет, то платка у нее нет, то пояса…
Но мертвецы ей все из могилы достали: все платья, весь жемчуг до последней крупинки.
Кличут царевну:
— Вылезай, вылезай — будем пир пировать!
И надела царевна белые платья, жемчуг, вышла. Вышла царевна. И в кругу мертвецов замерла.
А! Как обрадован мертвый живому!
— Я тебе верен за гробом, — целовал царевну мертвый царевич, и с поцелуем живая кровь убывала — теплая кровка текла в его холодные синие жилы.
Третьи петухи пропели — мертвецы разлетелись по темным могилам, там, в могилах, облизывали красные губы.
Не вернулась царевна в свой серебряный терем. Нашли Чучелку утром — белая, как белый снег, без единой кровинки, далеко в чистом поле в мертвецкой избе.
Вьется вьюга и воет, валит и, опрокидывая; руша, сбивает с ног. Разворотила, нелегкая, дубья-колодья, замела дверь, засыпала окна — хоронит серебряный Чучелкин терем.
Холодна зима — белый снег.
1909
Сон-трава[287]
Дождались весенней поры. Уходила зима. А была она долгая и суровая — снег по пазуху. Наступили первые теплые дни.
Ясных дней еще нет. Ясный Яр не отомкнул еще неба. Огненный, разбудил Яр черную землю.
И пусть свистит в поле ветер, пусть свистом зовет зима снег на помощь! Снег тает в поле, и раз от раза темнеет река.
Вздуется лед, тронется река — грозно Яр разомкнет горячее небо — поплывет река, и, широкая, зашумит она, как грозовое небо.
— Руки наши крепки, глаза видят ясно, и мы поплывем! — повторяет за Алалеем верная Лейла.
Они на воле. Так они рады весеннему первому дню.
Они на воле, они встретили первый цветок.
Как печален и грустен первый весенний цветок!
Сон-трава — синеглазый подснежник — глядела печально, и на тяжелых темных ресницах горела слезинка.
Что огорчает ей сердце? Ждет ли кого? Или нет никого, кто бы утешил печальное сердце?
У цветов есть мать, у Сон-травы — махеча. Разбудит Яр землю. Проснется земля. Но еще спят под землею и травы и цветы.
«Просыпайся, иди на землю, там светло, там все твои братья и сестры, там играют птицы!» — скажет мачеха нелюбимой синеглазой сиротке.
И, послушная, она выйдет на землю одна, без братьев и сестер, одна из-под снега. Еще спят под землей и трава и цветы. Ее в колыбели никто не баюкал, ее на руках никто не нянчил, ее ласковым словом никто не забавил…
Печально и грустно стоит Сон-трава — синеглазый подснежник.
В тихом вечере тихим полетом плывут по теплому небу перелетные птицы.
Птицы все прилетят в свои гнезда. И выйдет из леса медведь. И закукует горькая кукушка.
— Руки наши крепки, глаза видят ясно, и мы полетим! — повторяет за Алалеем верная Лейла.
Они на воле. Так они рады весеннему дню.
И синеглазая Сон-трава печально глядит на них.
— Ты, сестрица, дождешься солнца! — сказала ей Лейла, и далеко разносился ее голос по воле: — Солнце, солнышко, выгляни, высвети! Солнце, солнышко!
1910
Верба[288]
Уж заря, золотясь, осыпается розами в реку.
Отошли дни-потемы[289], потухли всполохи[290].
Уж по заре златорукое солнце возносит руки над миром, зарное[291], нет ему белого облака, чтобы закрыться, захватить все небо.
Небо обняло землю, горячо обнимает.
И земля принялась за свой род.
Первая — верба. Верба, еще из-под снега распушив свои алые гибкие лозы, тихо подымает веки, и седые пушистые вии озолотились слезами.
И куда ни пойдешь, и куда б ни взглянул, встретишь вестницу мая — печальную Вербу.
«Я, последний и самый любимый, рожденный в Купальскую ночь, расскажу тебе, Лейла, о моей матери Вербе.
Моя речь невнятная, — я очень долго молчал, мои слова странны, — я очень стар.
Я не помню, как это было, — мои руки сухи, мои пальцы вялы, а у моей матери руки были влажны и пальцы крепки.
У меня было много братьев, сестер, сестер-братьев, все они были старше и разбрелись по земле, кочуя до самого края. Их было так много, их было больше, чем звезд на небе.
Я помню — мои ноги быстры и легки, как крылья, а во лбу свети- цвет[292]купалы. «Ты засвети свой цвет, Купало!»[293]— сказала мне мать.
Я помню — мы шли искать новую землю: на старой нам стало тесно. Мы шли долго в ночи, раскапывали пальцами землю — гадали о будущих днях. Черная, сбросив белые снеги, земля лежала под нами и, тая, дымилась, а в ее черном сердце зависть свивала гнездо.
Моя мать сильна и всех прекрасней. И пускай после мая знойные дни[294]и жгучие вихри, и пускай по болотам в полночь, заманивая путников в гибель, сверкают огни-одноглазы, и полднем Полудницы[295]летят в пыли вихрей, и пускай, чуя мертвых, вопит Карина[296], и пускай несет темная Желя[297]погребальный пепел в своем пылающем роге, — моя мать сильна и всех прекрасней.
И на земле цветов было меньше, чем моих братьев, и на земле лесу было меньше, чем моих сестер, и на земле рек-озер было меньше, чем моих сестер-братьев.
Я не помню, как это было — а как всходить заре на гору, перед рассветом, мы вступили в болото, и вот черные руки вдруг поднялись из земли и крепко охватили мать под грудь сзади и, обняв, повлекли ее в топь за собою…
Я не помню, как это было, — я стою на краю трясины и кличу и зову мою мать. «Где найду я новую землю!» — И кличу братьев: «Где найду я мать!»
А под землею глубоко, я вижу, горят, как свечи, глаза. А мать стоит — не мать, печальная верба.
1907
Радуница[298]
К нам! — торопитесь, весенние ветры!
Грачи прилетели, пробила лед щука[299], вскрылись реки, идут, говорливые, и распушилась верба.
Эй, ты — весна!
Ой, лелю[300], лелю, весна!
Уж прошумели грозолетные тучи, неразгонные дождем пролились студеницы[301].
И ударило молотом в камень, в зеленый дуб прямо под корень.
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
По теплому небу алым развоем наливается роза-заря.
Алый вечер угас, темная Стрига тьму сбирает для ночи.
Ночь кипит, весенняя — распущены темные косы. А куда ни взглянешь — звезды.
Но моя душа полней печалью.
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
К нам! — торопитесь, весенние ветры!
Уж восходит из недр ночи красное Солнце, разрываются тяжкие цепи, — низвергается Стрига.
И несутся весенние ветры из вечного лета, несут, колыхая, на крыльях семена лесу и полю, а сердцу любовь, и навевают горячую в сердце.
Эй, ты — весна!
Ой, лелю, лелю, весна!
По теплому небу алым развоем[302]53 наливается роза-заря.
1908
Каменная баба[303]
Ушла зима с морозами, с трескучими…
Взошло солнце, согнало снеги.
Пошла вода вольная, полноводная. Подмыла сучки, ветки, отросточки.
Весна приехала.
Весна-красна в аржаном колосе на сохе, на овсяном снопу веселая, привезла ясные дни, частый дождь, зеленую траву.
Приударил дождь.
И раскинулись кусты, вошли ручьи в русла, зазеленели луга.
Пойте, птицы, и вечером и утром — всем нам веселье!
Алалей и Лейла качались на качелях, мылись громовой водой, прыгали через костер. Ветер, вода и огонь их сохранят.
И уж им не сиделось на месте у Копоула в Кощеевом царстве: манили лес, поле, дорога.
— Будь здоров, Копоул Копоулыч, спасибо тебе за зимний приют: будем помнить твою ледяную горку, блины и вечера, когда рассказывал ты сказки.
— Моряне, не забудьте, кланяйтесь, как попадете на Море-Океан, ее в волнах видно! — прокурлыкал Копоул на прощанье: седой кот на огороде копался, капусту да лук садил.
И снова пошли они в путь.
От кургана к кургану их вела ковылевая степь, шелковая, колыхалась волною. Ночью месяц светил, освещая дорогу.
По небесному краю раскрывалось синее море и, разлившись широким-широко, улетало, как лебедь. Попадались верблюды; угрюмо и молча шел верблюд за верблюдом… И пробегали стада белых овец, порошили, как снег, зеленую степь.
— Эту ночь не пойдем, Алалей, заночуем тут у кургана возле той вон Каменной Бабы!
Вышли звезды, пустились По весеннему небу искать золотые ключи от восхожей зари. В тихом сне приумолкла земля.
Баба смотрит в ночь. Они смотрят на Бабу.
— Что ты, Баба? Что ты смотришь? Что ты знаешь?
— Я баба не простая, а Каменная Баба, — провещалась Баба, — много веков стою я в вольной степи. А прежде у Бога не было солнца на небе, одна была тьма, и все мы в потемках жили. От камня свет добывали, жгли лучинку. Бог и выпустил из-за пазухи солнце. Дались тут все диву, смотрят, ума не приложат. А пуще мы, бабы! Повыносили мы решета, давай набирать свет в решета, чтобы внести в ямы. Ямы-то наши земляные без окон стояли. Подымем решето к солнцу, наберем полным-полно света, через край льется, а только что в яму — и нет ничего. А Божье солнце все выше и выше, уж припекать стало. Притомились мы, бабы, сильно, хоть света и не добыли. А солнце так и жжет, хоть полезай в воду. Тут и вышло такое — начали мы плевать на солнце. И превратились вдруг в камни.
Высокая шапка на Бабе закачалась, а руки, сложенные на животе, поднялись к высохшей каменной груди.
Да вот тоже, непоседы вы, все-то бродите, знаю вас, не впервой вас вижу: с Волхом[304]рыскали, помню… В Духов день земля именинница, не скачите вы в зеленый день, не кувыркайтесь, не стучите, а встаньте рано да поцелуйте мать нашу землю, поздравьте! Да еще животных, скотов не обижайте, коней, оленей кормите, поите, приглядайте…
— Баба, баба! Скажи нам, ты нас видела, ты нас знаешь, скажи нам, где лежит Море… дойдем мы до Моря-Океана?
Но Баба ничего не сказала. Баба смотрела в ночь.
А по небу звезды серебром висли — искали ключи.
1908
Лужанки[305]
Три белоснежные ветровы сестры — Буря, Вьюга и Метель простились с любимым братом Вихрем и ушли за море и скалы до зимних студеных дней.
Гром прогремел, ударил гром в источник до дна. Трубили небесные трубы, блистали мечи, летели стрелы. И пролился теплый дождь.
Досыта полил дождь хлебородницу землю, доверху наполнил воды — реки, луга и озера, и грозою и громом крепко натянул литые серебряные струны от берегов до берегов.
Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
И зазорились ясные зори, разлистился лес, зацвели все лужайки и рощи, запорошились белой душистой черемухой погосты и кладбища, полетела из улья по цвету Ефрея-пчела за медом, воском, и затеснились пчелки-подружки у огорода вкруг Фелины-пчелы и Аросиды, пчел старших, перекликнулся выпью Водяной с Лешим, и на красных холмах от зари до зари застонали свирелью песни-веснянки, песни-заклички, оклики мертвых.
Реки шумели, как гусли, со звоном половодья звонко по литым серебряным струнам била волна, бежала говорливая, несла счастье.
Ключом закипала жизнь в обогретом, ожившем сердце — и уж плещет она, горячая, льется, кипит ключом и там в небе, и там в земле, и там в воде, и там в огне. И как просторна, как необъятна — и далеко покажется широко поглянется! — как необъятна, необозрима весенняя молодая земля с солнцем и месяцем, с зорями и звездами!
Всем своя воля — до-вольная, разволица, разволье и раздолье.
Чуть заря занялась и по заре запела сизая птичка, а Алалей и Лейла уж на воле — в пути.
— Лейла, а куда улетели, как два голубых голубка, твои глаза-голубки, Лейла?
— Ты их не видишь?
— Где они, Лейла?
— Лужанки! Лужанки проснулись! Как они рады… Алалей, какие золотые кудряшки!
На лугу в полой воде купались Лужанки. И подымали брызги — летели, рассыпались брызги дробнее маку. Так весело, так рады были заре Лужанки. И кудрились их золотые кудряшки.
— А мне, Алалей, можно… я им скажу: вы мои братцы — Лужанки, я ваша сестрица Аленушка. Они меня пустят. Я сестрица Аленушка! И ты тоже скажешь…
— Лейла, солнце встает.
И загорелось, встало солнце, и под солнцем загорелась земля, и в первых лучах скрылись Лужанки.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|