Сделай Сам Свою Работу на 5

ЯНУ МАТУШИНЬСКОМУ В ВАРШАВУ





 

Вена. День рождества христова. Воскресенье утром. В прошлом году в это время я был у бернардинцев. Сегодня сижу один в халате, грызу колечко и пишу. [Второй день праздника 26 декабря 1830]

 

Горячо любимый Ясь.

Я как раз возвращался от Славика (известного скрипача, с которым подружился; после Паганини не слышал ничего подобного, 96 нот staccato берет на один смычок и т. д., просто невероятно); у него мне пришла мысль, вернувшись домой, погрустить за фортепиано и выплакать adagio к Вариациям на тему Бетховена, которые мы вместе с ним пишем; но то, что я заскочил на почту, которую, проходя мимо, никогда не пропускаю, придало моим чувствам иное направление. Слезы, которые должны были упасть на клавиши, оросили Твое письмо; я жаждал письма от Тебя. Знаешь почему? Да, Ты знаешь. Но не только, чтобы успокоиться относительно моего ангела покоя (Констанция Гладковская.), клянусь ее любовью, если бы я мог, то разбудил бы все звуки, какие бы только внушило мне слепое, бешеное, неистовое чувство, чтобы хоть отчасти угадать те песни, которые пело войско Яна (Ян III Собеский (1624—1696) — польский полководец, сначала гетман, затем король Польши (1674—1696), нанесший в 1683 г. сокрушительное поражение туркам под Веной.) и рассеянные отзвуки которых до сих пор блуждают по берегам Дуная. Посоветуешь мне — выбрать поэта? Ты ведь знаешь, что я самое что ни на есть нерешительное существо на свете и только раз в жизни я сумел сделать правильный выбор (Имеется в виду Констанция Гладковская.). Боже мой, и она, и сестры хоть корпией могут помочь, а я... Если бы не то, что отцу и без того тяжко, я бы немедленно вернулся. Я проклинаю час своего отъезда, и Ты, зная мои дела, должен согласиться, что с отъездом Титуса слишком много сразу свалилось на меня. Все эти обеды, вечера, концерты, танцы, которыми я сыт по горло, надоели мне: так мне тут тоскливо, глухо, мрачно. Я люблю всё это, но не при таких жестоких обстоятельствах. Я не могу поступать, как мне хочется, а должен наряжаться, завиваться, обуваться; в гостиных притворяюсь спокойным, а вернувшись домой, бушую на фортепиано. Никто мне по-настоящему не близок, со всеми надо быть любезным. Есть люди, которые меня как будто любят, рисуют меня, заигрывают со мной, угождают мне. Но что мне в том, если не дано мне покоя, — разве что достану все ваши письма, открою картинку с видом на короля Зиг[мунта] (Памятник королю Зигмунту III в Варшаве. У Шопена в его «Альбоме-дневнике» было изображение этого памятника.), посмотрю на колечко. Прости, Ясь, что я Тебе так жалуюсь, но мне кажется, что так мне вполовину легче, что так я спокойнее; с Тобой я всегда делился своими чувствами. Получил ли Ты записочку? Наверно, мои письма Тебе ни к чему, потому что Ты дома, я же читаю и перечитываю Твое письмо без конца. Фрейер (Август Фрейер (1803—1883) — польский композитор (ученик Ю. Эльснера), автор сочинений для органа и педагог (учитель С. Монюшко).) был у меня несколько раз (хотя я у него не мог быть еще ни разу); он узнал у Шуха, что я в Вене. Он живет вместе с Ростковским (Теодор Ростковский (ум. в 1840 г.) — студент-медик, у которого была громкая ссора из-за экзаменов с непопулярным деканом медицинского факультета, профессором Марцином Ролиньским; в ноябрьском восстании принимал участие как дивизионный врач.) (мне кажется, так зовут того посланного правительством молодого человека, у которого был процесс с Ролиньским). Он [Фрейер] рассказывал мне множество интересных подробностей о событиях последнего времени, радовался Твоему письму, которое я дал ему прочитать до определенного места. Это место сильно меня огорчило. Правда ли, что произошла хоть небольшая перемена? Не захворала ли? Я легко допускаю нечто подобное у столь нежного создания. А не показалось ли это Тебе? Может быть, испуг 29-го (День начала восстания.)? Не дай бог, чтобы я был причиной этого. Успокой ее, скажи, что пока сил хватит... что до смерти... что и после смерти прах мой будет стлаться ей под ноги. Но того, что Ты сможешь ей сказать, слишком мало... я сам напишу ей. Я бы уж давно написал, не мучился бы так долго; но люди! — если бы мое письмо случайно попало в чужие руки, это могло бы повредить ее доброму имени, — поэтому лучше Ты будь моим толмачом, говори за меня, et j’en conviendrai [я с этим соглашусь]. Эти Твои французские выражения меня доконали. — Немец, который шел со мною по улице, в то время как я читал Твое письмо, едва удержал меня под руки и никак не мог понять, что со мною случилось. Мне хотелось останавливать и целовать всех прохожих, — у меня еще никогда не было так на душе, ведь это было первое письмо от Тебя! Я надоедаю Тебе, Ясь, своим глупым восторгом, но мне трудно прийти в себя и написать о чем-нибудь постороннем... Третьего дня я был на обеде у одной дамы, польки, по фамилии Байер, по имени Констанция. Я люблю там бывать из-за воспоминаний; все ноты, носовые платки, салфетки помечены ее именем; обыкновенно мы ходим туда вместе со Славиком, к которому она неравнодушна. Третьего дня мы играли всё время до и после обеда, и так как был сочельник и прекрасная (совершенно весенняя) погода, то мы вышли от Байеров ночью. Попрощавшись со Славиком, который должен был идти в Император [скую] часовню, я один в 12 направился медленным шагом к св[ято]му Стефану (Св. Стефан — замечательный готический собор в Вене (1144).). Пришел, никого еще не было. Не ради богослужения, а для того, чтобы в этот час всмотреться в это гигантское здание, стал я в самом темном углу у подножия готической колонны. Невозможно описать всё великолепие, всё величие этих грандиозных сводов. Было тихо, и только иногда шаги прислужника, зажигавшего в глубине храма светильники, нарушали мое забытье. За мною гробница, подо мною гробница... Только надо мною недоставало гробницы. Мрачная звучала во мне гармония... Больше чем когда-либо чувствовал я свою осиротелость. Я упивался этим величественным зрелищем до тех пор, пока люди и огни не стали прибывать. Тогда, подняв воротник плаща, как не раз бывало, помнишь? — на Краковском предместье, — я отправился в Императорскую часовню слушать музыку. По дороге туда, уже не один, а среди множества компаниями идущих веселых людей, я пробежал по самым прекрасным улицам Вены до самого Замка, где прослушал три номера неважно, вяло исполненной мессы, и после часа ночи вернулся домой спать. Снились мне Ты, вы, они — мои милые дети. На следующее утро меня разбудили приглашением на обед к пани Элькан — польке, банкирше. Я встал, грустно поиграл себе, ко мне пришли Нидецкий, Лейденфрост, Штейнкеллер (Штейнкеллер находился в момент начала восстания в Вене с дипломатической миссией.), мы попрощались, и я отправился на обед к Мальфатти. Шанясё (Шанясё — Юзеф Каласанты Шанявский (1764—1843), прислуживавшийся царизму варшавский цензор; предчувствуя приближение восстания, покинул Варшаву за месяц до его начала и до конца восстания находился в Вене.) — ныне истый поляк, поедал зразы с капустой, как, ручаюсь, никто у Кармелитов. Я не отставал от него; Ты должен знать, что докт[ор] Мальфатти, этот редкий человек (в полном смысле слова человек), — так обо всём помнит, что всякий раз, когда мы у него обедаем, потчует нас польскими блюдами. После обеда пришел Вильд, известный, лучший, пожалуй, в настоящее время, немецкий тенор. Я проаккомпанировал ему наизусть арию из Отелло, которую он мастерски спел. На нем и на Гейнефеттер держится вся здешняя опера, а всё остальное так убого, что совершенно недостойно Вены. У панны Гейнефеттер почти полностью отсутствует эмоциональность. Подобный голос мне вряд ли скоро удастся услышать, — всё великолепно спето, каждая нота выдержана безупречно, чистота, гибкость, portamento, — но всё так холодно, что я чуть было не отморозил себе нос, сидя в первом ряду кресел, вблизи от сцены. Она хороша со сцены, особенно в мужском наряде. В Отелло она лучше, чем в Цирюльнике, где она вместо невинной, живой и влюбленной девушки изображает многоопытную кокетку; в моцартовском Тите она хороша в роли Сексты, а также и в Крестоносце. Скоро она выступит в Сороке, что мне очень любопытно. Волкова понимала Цирюльника лучше, только ей не хватает горла панны Гейнефеттер. Она, несомненно, одна из первых певиц, но всё же не первая. — Я собирался ехать слушать Пасту (То есть ехать в Италию.). Ты ведь знаешь, что у меня есть письма от саксонского двора к вицекоролеве Миланской. — Но как же ехать? Родители велят мне делать всё, что я хочу, а я этого не люблю. В Париж? здесь мне советуют еще подождать. Вернуться? — Оставаться здесь? — Покончить с собой? — Не писать Тебе? Посоветуй, что мне делать. Спроси у тех людей, которые мной управляют, и напиши мне их мнение, и пусть так и будет. Следующий месяц я пробуду еще здесь. Итак, пиши, прежде чем отправишься на северо-восток (Навстречу приближающейся русской армии.) (но я надеюсь, что Тебе не надо будет уезжать). Итак, напиши, прежде чем уедешь (poste-restante [до востребования] в Вену). До отъезда побывай у Родителей, у Конс[танции]. Замени им меня, пока Ты там. Бывай часто, пусть сестры видят Тебя, пусть думают, что Ты приходишь ко мне, а я в другой комнате; сядь рядом, и пусть думают, что я сижу сзади. Иди в театр, и я туда приду. Я внимательно читаю [здешние] журналы: польские газеты мне тут обещаны. — О концерте я не думаю. — Здесь Алоиз Шмидт, пианист из Франкфурта, известный своими очень хорошими Этюдами, человек лет 40 с лишним. Я познакомился с ним, он обещал меня навестить. Он собирается дать концерт, надо уступить ему первенство; он мне кажется человеком дельным, и я надеюсь, что мы как музыканты поймем друг друга. Потому что Тальберг (Сигизмунд Тальберг (1812—1871) — австрийский пианист и композитор, ученик И. Гуммеля, концертировал во многих европейских странах (в том числе и в России).) отлично играет, но он не в моем вкусе. Он моложе меня, нравится дамам, из Немой делает п о п у р р и (То есть импровизирует на темы оперы Обера «Немая из Портичи».), piano делает педалью, а не рукой, децимы берет, как я октавы, на сорочках у него бриллиантовые пуговки, Мошелес не поражает его, и поэтому не диво, что ему понравились только tutti из моего Концерта. Он тоже пишет концерты.







 

Дописываю Тебе письмо 3 дня спустя. Перечитал тот вздор, который намарал Тебе; прости, Ясь, что Тебе придется за него платить. Как раз сегодня за обедом в итальянском кабачке я услышал: «Der liebe Gott hat einen Fehler gemacht, dass er die Polen geschaffen hat [Господь бог сделал ошибку, сотворив поляков]», поэтому не удивляйся, что я не в состоянии хорошо написать то, что чувствую. И новостей Ты тоже не жди от поляка, потому что другой прибавил: «In Polen ist nichts zu holen [С Польши взятки гладки]» (досл. — в Польше и взять-то нечего). — Мерзавцы! На деле они радуются [нашим несчастьям], хотя и не хотят этого показывать. Сюда приехал француз колбасник, перед его элегантной лавкой уже около месяца собирается пропасть народу, и они постоянно открывают в этом французе что-то новое; одни думают, что это последствия французской революции, и с состраданием взирают на вывешенные на полотнах кишки; другие возмущены тем, что французскому мятежнику разрешили открыть колбасную лавку, в то время как они в собственной стране сами имеют достаточно свиней. Куда ни повернись, всюду говорят о французе и боятся, что если что-нибудь произойдет, то как бы не началось это от француза... (Венские аристократические и правительственные круги, опасаясь влияния Июльской революции на Германию и Италию, с тревогой следили за революционными событиями во Франции и Польше. Отсюда и попытки вызвать в массах антифранцузский шовинизм и скептическое отношение к Польше; в кругах же либеральной буржуазии и в неимущих слоях населения эти события вызывали скрытое удовлетворение и надежду, что и в Вене «что-нибудь произойдет».) Кончаю, Ясь, потому что надо кончать. Обними от меня всех дорогих моих товарищей. Поцелуй меня. Я перестану Тебя любить только вместе с жизнью, с Родителями, разве что только вместе с нею. Дорогой мой, пиши мне. Даже покажи [ей] это письмо, если найдешь возможным, потому что у меня уже нет времени его перечитать. Нынче еще на вечер к Мальфатти — а перед этим сам [отнесу] на почту. — Как только случится минута времени, снова Тебе напишу. Родители, может быть, знают, что я Тебе пишу; скажи им, но письма не показывай.

Всё еще не могу оторваться от милого Яся! Ступай, паскудник! Если Ватсон еще Тебя так любит, как я, то, верно, радуется революции. Не повесили ли ее мать? Жаль, однако, что Усач (Ты меня понимаешь), усач, плакса, — что этот гнусный музыкальный папа не звонит (Усач — генерал Александр Рожнецкий, пользовавшийся всеобщей ненавистью за свое угодничество перед царизмом; Шопен выражает сожаление, что он «не звонит», не болтается, как язык колокола, то есть что его не повесили.). Как бы хорош был такой охраняющий звон, например, в финале Сороки... Конст... (не могу даже имени написать, моя рука недостойна). Ах! Я рву на себе волосы, когда подумаю, что обо мне могут забыть. Грессер! Безобразов! Писажевский (Игнат Федорович Писажевский — офицер, штабс-капитан Волынского полка.). Столько их! Сегодня я — Отелло (Ревность к Констанции Гладковской.).

Я хотел сложить это письмо и запечатать без конверта, забыв, что у Вас умеют читать по-польски. И так как у меня еще осталась бумага, позволь мне описать Тебе мою здешнюю жизнь. Живу я на 4-м этаже, правда, на прекраснейшей улице, но мне пришлось бы порядком высунуться из окна, если б я захотел увидеть, что творится внизу. Моя комната (которую Ты увидишь нарисованной молодым Гуммелем в моем новом альбоме, когда я вернусь к Вам) просторная, удобная, в 3 окна. Кровать стоит напротив окон; справа (чудный) панталеон, слева диван. Между окнами зеркала, посередине великолепный большой круглый стол красного дерева; паркет натертый. Тихо. После обеда барин не принимает, и поэтому я могу всецело перенестись мыслями к Вам. Утром меня будит невыносимо глупый слуга, я встаю, мне приносят кофе, я играю, и часто завтрак оказывается простывшим. Потом около 9-ти приходит учитель немецкого языка; затем я чаще всего играю, после чего — как было до сих пор — меня рисовал Гуммель, а Нидецкий учил мой Концерт. Всё это в халате до 12-ти; тут только приходит очень достойный немчик, Лейденфрост, немчик, работающий в тюрьме, с которым, если погода хороша, мы идем на прогулку вокруг города по glacis (Укрепления, вал, окружавший Вену, излюбленное место прогулок.). После чего я отправляюсь на обед, если куда-нибудь приглашен, если же нет, мы идем вместе туда, где обедает вся здешняя студенческая молодежь, то есть «Zur Bömischen Köchin [У Богемской поварихи]». После обеда пьем черный кофе в самой красивой Kaffehaus [кофейной] (такая здесь мода, даже Шанясё бывает), после чего делаю визиты, а в сумерках возвращаюсь домой, завиваюсь, обуваюсь — и на вечер. Около 10-ти, 11-ти, иногда 12-ти (никогда не позже) возвращаюсь домой, — играю, плачу, читаю, смотрю, смеюсь, иду спать, гашу свечу, и вы мне всегда снитесь.

Твое письмо должно было уйти в среду, но так как было слишком поздно, — значит, пойдет в субботу. Поцелуй Эльснера.

Я начал писать чисто, а кончил так, что Ты, может быть, и не прочтешь. Поцелуй Магнуся (Доминик Магнушевский. ), Альфонса (Альфонс Брандт.), Рейншмидка (Юзеф Рейншмидт. У него перед отъездом Шопена из Варшавы был устроен прощальный обед. Впоследствии Ю. Рейншмидт писал об этих проводах: «Приближалось время отъезда Шопена за границу. Ближайшие его друзья решили устроить ему прощальный обед. Я и Доминик Магнушевский были хозяевами. Кроме товарищей, были приглашены: отец Фридерика — Миколай, почтенный старик, более 70 лет [на самом деле ему было 59 лет], и доктор Людвик Келлер, друг семьи Шопена... Из друзей: Константин Гашиньский, Фонтана (очень хорошо играющий на фортепиано), Титус Войцеховский, Виктор Хелмицкий и ряд товарищей Шопена и наших... Первым взял слово д-р Келлер и от имени Варшавы пожелал Шопену не только успеха и славы за границей, но также чтобы он никогда не вычеркнул из памяти Родину и друзей, которых покидает. В том же духе говорили и другие — горячо и сердечно... Шопен сел за фортепиано, и из-под его пальцев полилось столько чудесных народных мелодий, что минутами мы внимали им с дрожью сердец и слезами на глазах. В этот вечер он сочинил музыку к песенке «Шинкарочка, шафарочка, бойся бога, стой» [слова Витвицкого], которую мы потом все несколько раз спели хором...» («Шопен на родине». Документы и мемории. Краков, 1955. стр. 268).). Если можно будет, попроси кого-нибудь из них сделать приписку к Твоему письму.

Мой портрет, о котором знаем только Ты и я, — малюсенький (По мнению М. Идзиковского и Б. Э. Сыдова, миниатюра неизвестного венского художника была послана Шопеном Я. Матушиньскому, который и вручил ее К. Гладковской. За несколько дней до смерти (20 декабря 1889 г.) она сожгла ее вместе со всем, что хранилось у нее всю жизнь как память о Шопене («Portret Fryderyka Chopina». Krakow, 1952, стр. XII).); если Ты думаешь, что он мог бы доставить [Констанции] хоть немного удовольствия, то я прислал бы Тебе его через Шуха, который должен выехать с Фрейером около 15-го буд[ущего месяца], если обстоят[ельства] того потребуют.

В Вене много разговоров о Клопики (Клопики — генерал Юзеф Хлопицкий (1771—1854), ставленник аристократии; после начала ноябрьского восстания, опасаясь революционного взрыва в стране, становится диктатором; в своей деятельности стремился подавить революционное движение.) — жалеют Потоки (Потоки — генерал Станислав Потоцкий (1778—1830), польский аристократ, убитый своими солдатами в ночь начала восстания за отказ присоединиться к повстанцам.), и какие-то Волики (Волики — Константин Волицкий (ум. в 1863 г.), чиновник Финансовой комиссии и доверенное лицо министра Лубецкого; после начала восстания помог русским частям под командованием вел. кн. Константина отойти от Варшавы и имел с ним 5 декабря 1830 г. политические переговоры в Сечехове.) говорили с кн [яз] ем. Мне смешно; то, как они искажают наши имена, превосходит всякое воображение.

Без крайней необходимости не отдавай записочки. Не знаю, что написал. Можешь прочитать 1-ю и, может быть, последнюю (Шопен одновременно отправил Я. Матушиньскому два или три письма, предоставляя ему решить, показать ли их, и какое именно, К. Гладковской (см. письма 75 и 76).).

Ш.

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.