Сделай Сам Свою Работу на 5

Вечера на хуторе близ Диканьки 20 глава





Эти два письма возмутили Погодина, который был недоброжелательно настроен по отношению к Гоголю с его последнего пребывания у Погодина в гостях, и поставили Т. С. Аксакова и С. П. Шевырева в затруднительное положение. Быстрого дохода от продажи «Мертвых душ» нечего было и ждать, которые, однако, хорошо расходились, ни от «Собрания сочинений», выпуск которых только-только был разрешен цензурой, и существовало опасение, что слишком высокая цена на них (двадцать пять рублей за том) могла отпугнуть покупателей. Кроме того, никто из трех московских друзей не располагал большими суммами денег. Действительно, Гоголь на все смотрел со своей точки зрения и трудности других ни во что не ставил. Но они не могли оставить помирать с голоду на чужбине человека его таланта. Охая и чертыхаясь, С. Т. Аксаков взял из своих накоплений тысячу пятьсот рублей, столько же занял у знакомой госпожи Демидовой и отправил три тысячи рублей в Рим.

 

* * *

 

«Собрание сочинений» в четырех томах содержали несколько ранее не издававшихся произведений, среди них одна комедия («Женитьба»), «драматические отрывки» («Игроки», «Тяжба», «Лакейская», «Театральный разъезд…») и повесть «Шинель». Премьера «Женитьбы» состоялась в Петербурге 9 декабря 1842 года, когда Гоголь уже был в Риме. Там он узнал, не сильно расстроившись, что она была плохо сыграна и плохо принята. Реприза в Москве 5 февраля 1843 года с Щепкиным и Гивокини на главных ролях, и в этот раз пьеса не дошла до сознания зрителей. «Игроки», которые значились в афише вместе с «Женитьбой», также никто не оценил. То исправляя сцену, то добавляя в нее персонажи, Гоголю потребовалось девять лет, чтобы закончить «Женитьбу» (первая версия относится к 1833 году, а последняя – к 1842). Несмотря на старание, которое он прикладывал, чтобы наполнить эту басню содержанием (нерешительный претендент на руку и сердце, которого настойчиво хочет женить его друг, удирает в последнюю минуту, лишь бы не брать на себя обязательств), он не придавал большого значения своей работе. Как для него, так и для его друзей, «Женитьба» была шуткой, годной разве только что, чтобы развлечь публику. И, конечно же, нельзя подходить с общей меркой к этой пьесе, как к уникальному шедевру, загадочному и яркому, таким, например, каким стал «Ревизор». Но в то же время автор не мог написать что-либо несущественное, поэтому даже в «Женитьбе» появляются комические фигуры, воплощающие в себе отрицательные стороны личности и являющиеся характерными представителями определенного социального слоя общества. Это тот социальный слой, слой купцов, который с огромным успехом использует Островский во второй половине девятнадцатого века.





А Гоголь выступает здесь как новатор, открывая путь театру нравов, целью которого является в меньшей степени закрутить удачную интригу, а в большей – заглянуть в дома этих людей. Женихи, которые дефилируют перед невестой Агафьей, вновь появятся через полвека в некоторых рассказах Чехова. Что касается главного героя, Подколесина, который мечтает жениться, то он никак не осмеливается сделать решительный шаг и пребывает счастливым только на своем диване в халате и с трубкой во рту, со своей беспредельной ленью и кроткой нерешительностью, представляя собой прародителя знаменитого Обломова Гончарова. Его друг, предприимчивый Кочкарев, решает женить его с помощью Феклы, профессиональной свахи, которая уже давно вела переговоры с обеими сторонами. Он тащит Подколесина к невесте, прибегает к уловкам, чтобы ее уговорить, что никого лучше ей не найти, и одновременно убеждает других претендентов, что она жалкая партия. Среди них Яичница, экзекутор, практичный человек, которого интересует одно только приданое; Анучкин, отставной пехотный офицер, который желает иметь хорошо образованную невесту, умеющую говорить по-французски; Жевакин, моряк, которому по душе толстушки… Всех обогнал Подколесин, которого Кочкарев толкает в спину. Но в ответственный момент, когда надо пожинать плоды, сомнение охватывает счастливого претендента: «На всю жизнь, на весь век, как бы то ни было, связать себя, и уже после ни отговорки, ни раскаянья, ничего, ничего – все кончено, все сделано…» В последний момент, заметив открытое окно, он выпрыгивает на улицу, забирается в фиакр: – гони, извозчик! – и так же, как Хлестаков в «Ревизоре», Чичиков в «Мертвых душах», улепетывает галопом.



Несмотря на простоту сюжета, этот фарс так живо обрисован, что все его персонажи – неуверенный жених, друг-зазывала, возмущенная сваха, нелепые претенденты, слабодушная и беспокойная девица – представляются живым букетом карикатурных человеческих персонажей, черты которых надолго остаются в памяти.

Если «Женитьба» – это пьеса положений, в которой интрига практически отсутствует, то именно ради интриги стоит поднять занавес для «Игроков». Стремительность драматической экспрессии сцен, смена поворотов действия и неожиданная развязка делают из пьесы образец жанра. Безусловно, сюжет этого фельетона напоминает пьесу «Игрок» Жана Франсуа Реньяра, «Тридцать лет, или Жизнь Игрока» Дюканжа и Дино, русский роман неизвестного автора «Жизнь игрока, описанная им самим» и множество других русских комедий того времени. Но здесь снова язвительная острота пьесы Гоголя придает произведению несомненную оригинальность. Щепкин рассказал автору анекдот: как картежный шулер незаурядных способностей, думая, что перед ним наивные, неопытные игроки, попадает на таких же профессиональных мошенников, как и он сам. Он предлагает им объединиться для «большого дела», но в конце оказывается ими же обманутым. Этот знаменитый скетч был написан исключительно с намерением рассмешить публику и в который раз является подтверждением гоголевской страсти к надувательству. Всегда, словно не подозревая об этом, Гоголь возвращается к теме торжествующего плута. Один обманывает окружающих, выдавая себя за важное лицо, другой, покупая мертвые души, третий, жульничая в картах. И, как обычно, завершение любого дела – побег преступников в карете, в тележке, на дрожках. «Они уж уехали… Уж у них с полчаса стояла тележка и готовые лошади».[370] Ограбленный, одураченный, уязвленный Ихарев, обворованный вор, делает вывод из своего злоключения: «Тут же под боком отыщется плут, который тебя переплутует! мошеннник, который за один раз подорвет строение, над которым работал несколько лет! Черт возьми! Такая уж надувательная земля!»

В противопоставление этим двум откровенно веселым комедиям «Шинель», наверное, самая глубокая повесть Гоголя. Она трогает читателя своей человечностью, грустным юмором и глубокой тайной. Эта любовь к бедному люду прослеживается у Достоевского в «Бедных людях», в «Униженных и оскорбленных» и во множестве других его произведениях. «Мы все вышли из „Шинели“ Гоголя», – скажет он, говоря от своего лица и от лица своих современников. Отправной точкой в создании «Шинели» послужило реальное событие, о котором Гоголь узнал от друзей примерно в 1832 году: несчастья мелкого чиновника, который ценой жестоких ограничений смог купить себе охотничье ружье, но теряет его в первый свой выход на охоту и впадает в такое отчаяние, что его растроганные друзья решают сложиться, чтобы подарить ему другое ружье.[371] Очень любопытно проследить, каким изменениям подверг автор эту историю, чтобы сделать ее соответствующей своему гению. Ружье, предмет роскоши, становится шинелью, предметом первой необходимости; герой не теряет свое сокровище, а у него его крадут; он не выздоравливает, а умирает; наконец реальная жизнь переходит в призрачную… Таким образом, пройдя через сознание Гоголя, изначальная история стала более мелочной, жестокой и фантастичной. Он начал работать над повестью в 1839 году и завершил 1840 и 1841, раскрыв в ней характер главного персонажа – Акакия Акакиевича Башмачкина. Это нелепое имя само по себе является образом, так как все вокруг «топчут» Акакия Акакиевича. Бледный переписчик в одном из департаментов, он исполняет свои обязанности так давно и с таким постоянством, что кажется, что он всегда сидел на одном и том же месте и «родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове». Он – объект издевательств со стороны своих коллег, которые откровенно надсмехаются над ним и всячески унижают, а он только иногда слабо протестует: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» Переписывание бумаг – его единственное удовольствие на свете. Отдельные буквы – его фавориты, и он радуется, выводя их. «В лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Полностью погруженный в свой сладкий сон чернил и бумаги, он не испытывает даже желания развлечься на какой-нибудь дружеской вечеринке. Но неожиданно это однообразное и замкнутое существование одержимого старика нарушается: шинель Акакия Акакиевича настолько поистерлась, что он решается заказать себе новую. Здесь, без сомнения, Гоголь вспомнил время, когда он находился в ужасной нищете, в 1830 году, дрожал от холода и его «покровитель» А. А. Трощинский в конце концов отдал ему свое собственное пальто. В сознании Акакия Акакиевича покупка шинели принимает размеры исторического события. Он откладывает деньги в предвидении будущих расходов. Он больше не пьет чаю, не зажигает свечей, «ступает как можно легче и осторожнее, почти на цыпочках, чтобы не истереть скоровременно подметок», и ест только по необходимости. «Он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто само существование его сделалось как-то полнее; как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу… Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель… Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник?»

Наконец, накопив по копеечке нужную сумму, он может заказать себе шинель, цвет и покрой которой он столько раз обсуждал с портным. Он примеривает ее и поражается: совершенство! Ощущая легкость нового одеяния на плечах, он чувствует такую радость, что не может удержаться от улыбки. И вдруг трагедия: посреди безлюдной покрытой туманом площади на него нападают воры и крадут новую шинель. Обезумев от горя, несчастный чувствует себя так, как если бы он овдовел. Он потерял смысл жизни. Он подает жалобу, затем излагает свое дело одному значительному лицу, «Его Превосходительству», который должен был бы своим вмешательством ускорить расследование полиции.

Его Превосходительство принимает бедного чиновника так плохо, что тот чуть ли не падает в обморок от страха. На улице он простужается. И несколько дней спустя умирает, забытый всеми. «Его свезли и похоронили. И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда и не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное… И на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклонее и косее».

На этом месте заканчивается сочинение Гоголя – писателя-реалиста; и со следующей строки начинается сочинение Гоголя – писателя-фантаста. И вот на смену живому Акакию Акакиевичу приходит его дух. Привидение мелкого чиновника появляется в окрестностях Калинкина моста. В постоянных поисках своего добра он сдирает с прохожих их шинели «на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы…». Однажды вечером привидение нападает на само «значительное лицо», то, которое его выставило за дверь, и снимает с него его шинель. «Значительное лицо» в ужасе возвращается домой, и вся гордая спесь его разом слетает с него. С этого дня похождения чиновника-мертвеца окончательно прекращаются, «видно, генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечам».

В действительности разрыв между реалистичностью и нереалистичностью не такой четкий, как кажется после первого прочтения. Даже в самой реалистичной части есть тысячи деталей, которые не соответствуют реальности. Эти детали как бы образуют ощущение некого постороннего заднего фона. История Акакия Акакиевича разыгрывается в двух плоскостях. На поверхности речь идет, конечно, об угнетенном человеке, униженное положение которого дает повод для осуждения глупого высокомерия начальников, да и вся повесть может рассматриваться как сатира на российский бюрократизм или же как протест против социальной несправедливости. Но за этим полусаркастичным и полутрогательным продолжением судьбы гомункулуса с выпачканными в чернилах пальцами обнаруживается удивительная власть не поддающихся логике сил. Ничтожество Акакия Акакиевича состоит в то, что он, даже будучи живым, больше походил на автомат, на «мертвую душу».

В этой атмосфере бессмысленности, где начальники и подчиненные каждый раз борются за обладание все более красивой погремушки, мысль о новой шинели разжигает его мозг мистической страстью. И мы, смеющиеся над несоответствием между банальностью предмета его желаний и его болезненным обожанием, с которым он к нему относится, вдруг обнаруживаем, что наши собственные увлечения часто не стоят большего. Если хорошо рассмотреть наше существование, оно оказывается состоящим из безрассудного бега к той или иной цели, которая нас привлекает своей значительностью и которая, как только мы ее достигаем, разочаровывает нас. Нам кажется, что мы посвящаем себя важным делам, а в действительности мы идем от «шинели» к «шинели», к ужасному концу, о котором мы никогда не думаем. Однако временами чувствуется ледяное дыхание преисподней, проникающее сквозь паутину наших дней. Если бы попытались забыть об этом, нам было достаточно перечитать произведение Гоголя. Видимый мир, так детально им описанный, плохо скрывает невидимый мир, откуда пришел наш герой. Акакий Акакиевич, как и Чичиков, персонаж полутело-полудух. Он – доказательство бессмысленности и тщеславия, которым подвержены все человеческие поступки.

Критики разделились в своих взглядах как на «Собрание сочинений», так и на отдельные произведения. Еще с большим ожесточением, чем когда-либо, Булгарин, Сенковский, Полевой возобновляют свои атаки против Гоголя, вновь сравнивая его с Полем де Коком и Пиго-Лебраном. В противоположность им славянофилы и западники – каждый по-своему – курили ему фимиам.

«Это произведение, – писал Белинский в „Отечественных записках“ в феврале 1843 года, – есть то, что составляет в настоящий момент гордость и славу русской литературы».

Такие утверждения вызывали у Гоголя улыбку: все, что он опубликовал до настоящего дня, было ничто в сравнении с тем, что он готовился написать. Чтобы подготовиться к этому главному творению, он читал Библию, «О подражании Иисусу Христу» и «Размышления» Марка Аврелия. Он говорил, что у этого императора благородная душа: «Божусь Богом, что ему недостает только быть христианином!»[372]

Бог, которому он молился с таким жаром, припас для него большую радость. В конце января 1843 года в Рим приехала его нежная несравнимая подруга Александра Осиповна Смирнова. Она поселилась в Palazzetto Valentini (палацетто Валентини) на Piazza Trojana (площади Трояна). Гоголь и Аркадий Осипович Россет, брат Смирновой, привели в порядок комнаты до ее приезда. Когда она с детьми поздно вечером вышла из экипажа, она оказалась перед красивым зданием с ярко освещенными окнами. На лестницу выбежал Гоголь с сияющим лицом и распростертыми объятиями.

«Все готово! – воскликнул он радостно. – Обед вас ожидает, и мы с Аркадием Осиповичем уже распорядились. Квартиру эту я нашел. Воздух будет хорош; Корсо под рукою, а что всего лучше – вы близко от Колизея…»[373]

На следующий день он вернулся и вытащил из кармана расписание, озаглавленное «Путешествие Александры Осиповны», которое предусматривало на каждый день недели посещения дворцов, руин и музеев Рима. Каждый осмотр должен был заканчиваться паломничеством в собор Святого Петра в Ватикане, на который, по мнению Гоголя, никогда не наглядишься, хотя и «фасад у него комодом». Госпожа Смирнова увлеченно следовала за своим гидом, который, казалось, никогда не уставал и все на свете помнил. Он носил голубую шляпу, светло-голубой жилет и малиновые панталоны, весь этот наряд напоминал малину со сливками. Его знание города было таково, что он мог бы стать каким угодно профессором, говорила его спутница. Но он требовал безусловного восхищения: заметив, что она недостаточно эмоционально выражала свой восторг при виде фресок во дворце Фарнезе, он воспринял это как личное оскорбление и рассердился. Зато он был доволен, когда она стояла, оцепенев от удивления, перед статуей Моисея работы Микеланджело. Один раз, сидя на скамьях амфитеатра в Колизее, Александре Осиповне захотелось узнать, как Нерон предстал перед толпой. Этот вопрос возмутил Гоголя: «Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем!» Но затем, передумав, добавил: «Подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с натуры». Для длительных прогулок они брали ослов. Гоголь с удовольствием вверялся этим спокойным животным, которых так любил Христос. В римской Кампаньи он собирал травы, слушал пение птиц, ложился навзничь и бормотал: «Забудем все, посмотрите на это небо» или «Зачем говорить? Тут надобно дышать, дышать, втягивать носом этот живительный воздух и благодарить Бога, что столько прекрасного на свете».[374]

Вечером он часто заходил к Александре Осиповне в ее палацетто Валентини и, сидя друг напротив друга, они вслух читали книгу, сменяя друг друга. Однажды, когда на одном вечере Смирнова с чувством читала «Письма путешественника» Жорж Санд, он стал выражать нетерпение, вздыхал, хрустел пальцами и наконец спросил ее, любит ли она слушать скрипку. Когда она ответила, что любит, он сказал: «А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?» Он считал, что Жорж Санд фальшивила, когда пела о природе. Ничего не могло его заставить отступиться от своего мнения. В любой ситуации он демонстрировал перед своей собеседницей убежденность, которую никакие возражения не могли поколебать. В одном разговоре он как-то снова упомянул свое якобы совершенное путешествие в Испанию. Она ему напомнила, что уже однажды уличила его в обмане. «Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете». Тут он начал описывать в таких подробностях столицу Турции, как будто только что из нее вернулся: называл улицы, рассказывал о богатых убранствах мечетей, восторгался качеством турецкого кофе, расчувствовался, вспоминая о бедствиях бездомных собак, вставил словечко о тайне, сокрытой за решетчатым балконом. Его речь заняла всех слушателей на целых полчаса, и Смирнова была покорена. «Вот сейчас и видно, – сказала она ему тогда, – что вы были в Константинополе». В глазах Гоголя блеснул хитрый огонек. «Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был». И Смирнова уже не знала, верить ему в этот раз или нет.[375]

Даже когда он так маневрировал между правдой и неправдой, она продолжала видеть в нем наставника. Он был ее гидом не только по улицам Рима, но и по жизни. В остальном он шутил с ней очень редко и говорил в основном покровительственным и назидательным тоном, против которого она не имела ничего против. Он призывал ее стремиться стать настоящей христианкой, отказаться от суеты светских приемов, растить свою душу как драгоценный розовый куст. По любому поводу он вытаскивал из кармана «О подражании Иисусу Христу» и читал из него отрывок.

При приближении Пасхи он решил соблюдать строгий пост. Но католицизм уже не привлекал его так, как прежде. Его пристрастие к апостольской и римско-католической вере было обусловлено восхищением Вечным городом. По мере того как он отходил от внешнего мира, он терял вкус к католичеству, а больше стремился к вере, которую исповедовали в его родной стране. Посвятив свой гений прославлению России, он должен был вернуться к православной вере своих предков, иначе это было бы предательством по отношению к его делу, его миссии. Теперь он ходил молиться в маленькую православную церковь при посольстве России. Александра Осиповна, которая иногда его сопровождала, была удивлена, видя, как он удалялся от других молящихся и долго уединенно молился у одной из икон. Он снова начал говорить о своем намерении посетить Иерусалим. Он еще раньше писал Аксакову:

«Как же вы хотите, чтобы в груди того, который услышал любовь, не возродилось желание взглянуть на ту землю, где проходили стопы того, кто первый сказал слово любви сей человекам, откуда истекала она на мир? Мы движемся благодарностью к поэту, подарившему нам наслаждения души своими произведениями; мы спешим принесть ему дань уважения, спешим посетить его могилу, и никто не удивляется такому поступку, чувствуя, что стоит уважения и самый великий прах его. Признайтесь, вам странно показалось, когда я в первый раз объявил вам о таком намерении? Человеку, не носящему ни клобука, ни митры, смешившему и смешащему людей, считающему и доныне важным делом выставлять неважные дела и пустоту жизни, такому человеку, не правда ли, странно предпринять такое путешествие? Но разве не бывает в природе странностей?…Душа моя слышит грядущее блаженство и знает, что одного только стремления нашего к нему достаточно, чтобы всевышней милостью Бога оно ниспустилось в наши души. Итак, светлей и светлей да будут с каждым днем и минутой ваши мысли, и светлей всего да будет неотразимая вера ваша в Бога, и да не дерзнете вы опечалиться ничем, что безумно называет человек несчастием. Вот что вам говорит человек, смешащий людей».[376]

Мысль о паломничестве на Святую землю больше не оставляла Гоголя, но он пока не торопился привести свой план в исполнение. В настоящий момент он мечтал о более коротких и менее благочестивых дорогах. Когда Смирнова оставила Рим ради Неаполя в апреле 1843 года, он вдруг почувствовал, что словно осиротел в доме 126 по улице Феличе, и первого мая поехал во Флоренцию. Из Флоренции через Болонью, Модену, Мантую, Верону, Тренто, Инзбрук, Зальцбург он докатился в дилижансе до Гастейна, где вновь встретился с Языковым. Две недели провел с больным и поехал в Мюнхен. Оттуда он пишет Прокоповичу, который осмелился спросить его, будет ли скоро готов второй том «Мертвых душ»:

«Не хочу тебя обижать подозрением до такой степени, что будто ты не приготовил 2-го тома „Мертвых душ“ к печати? Точно „Мертвые души“ блин, который можно вдруг испечь… „Мертвых душ“ не только не приготовлен 2-й том к печати, но даже и не написан. И раньше двух лет… не может выйти в свет».[377]

Отправив письмо, он уехал во Франкфурт, где находился Жуковский со своей молодой женой, красивой, меланхоличной и болезненной. Оттуда все трое поехали в Висбаден, затем в Эмс, чтобы пройти лечение минеральными водами. Но Смирнова как раз только приехала в Баден-Баден. Что такое двести километров для пылкого сердца? Гоголь тронулся в путь в знойную июльскую жару. В Баден-Бадене он пил свою воду, купался в темном и нежном взгляде Александры Осиповны, читал ей вслух отрывки из «Илиады» и жаловался, что не может ничего писать сам. Осталось только заскочить в соседний Карлсруэ, чтобы навестить Мицкевича, и можно возвращаться в Дюссельдорф к Жуковским. Нежелание сменить обстановку вдохновляло его на беспрерывные переезды: он даже больше не замечал пейзажа, мимо которого проезжал.

«Я бы от души рад восхищаться свежим запахом весны, видом нового места, да нет на это у меня теперь чутья. Зато я живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей».[378]

И позже, тому же Данилевскому:

«Переезды мои большею частию зависят от состояния здоровья, иногда для освежения души после какой-нибудь трудной внутренней работы… Чаще для того, чтобы увидеться с людьми, нужными душе моей».[379] Среди этих людей был один мудрец, добрый Жуковский, раздираемый между заботами о здоровье жены и трудностями, с которыми он сталкивался, переводя «Одиссею» в стихах. Рядом с ним в Дюссельдорфе Гоголь хотел бы, подстегиваемый духом соперничества, снова взяться за «Мертвые души». Но голова была словно налита свинцом. Издание «Собрания сочинений», несколько экземпляров которого он только что получил, его глубоко огорчило. Бумага была слишком тонкой, шрифт слишком плотным, тома слишком худыми, слишком легкими за такие деньги. Неужели он так мало написал за одиннадцать лет? Праздность, которой он сейчас предавался «по воле Божьей», не мешала ему давать авторитетные советы своим близким и друзьям. Он был не способен продолжать свою поэму, зато пламя разгоралось, когда дело касалось наставительных писем. Пустив перо летать по бумаге, он советовал своим адресатам совершенствовать себя, читать работы Отцов Церкви и довериться ему. Он упрекал Данилевского, что тот уступает соблазнам света, когда как он, Гоголь, выбрал себе трудный путь лишений. «Ты и не начинал еще жить внутренней жизнью… Нет, ты не слышал еще значения тайного и страшного слова „Христос“».[380]

Шевырева он заверял: «Но горе тем, которые поставлены стоять недвижно у огней истины, если они увлекутся общим движеньем, хотя бы даже с тем, чтобы образумить тех, которые мчатся».[381]

Но с еще более строгими проповедями он обращался к матери и сестрам: «Теперь обращаюсь к сестрам. Одна вообразила, что у ней не может быть обязанности, никаких дел, что она рождена именно для того, чтобы не входить ни во что, что она бесполезна и ни на что не способна (как будто что-нибудь бесполезно из того, что создано Богом), и что весь долг ее состоит только в том, чтобы не делать ничего злого. Другая предалась мечтаниям и презрительно смотрит на действительность и на то, что вокруг нее, безрассудно думая, что только в другом месте она может быть счастлива, не заботясь о приобретении мягкой прелести поступков, без чего нельзя быть счастливу нигде, а тем более быть любимой другими. 3-я вообразила, что она глупа и способна только на маловажные дела, что она не знает ничего, тогда как, может быть, она произвела бы подвиг, угодный Богу и спасительный для семейства… Просила ли хоть одна из них, хотя раз в жизни, просила ли она Бога, чтоб он вразумил ее проразуметь смысл и значение насылаемого несчастия, увидеть его хорошую и благодетельную сторону?.. Знайте же, что несчастий нет на свете, что в этих несчастиях заключены глубокие наши счастия. Не с тем говорю я им все это, чтобы каждой из них указать и назначить труд ее и определить, в чем должны заключаться ее занятия и долг ее. Не в виде также совета я говорю им все это. Я не имею на это права и не мое дело советовать… Нет, я говорю им это для того, чтобы каждую привести в состояние дать самой себе совет, подумать самой о себе, осудить самое себя».[382]

На эту проповедь сестры и мать отвечали Гоголю с уверениями в своей невинности и с упреками в его суровости. Он великодушно предпочел не продолжать спор. Но при условии: его письмо должно стать руководством в жизни для семьи.

«…дайте мне все слово во все продолжение первой недели Великого поста (мне бы хотелось, чтобы вы говели на первой неделе) читать мое письмо, перечитывая всякий день по одному разу и входя в точный смысл его, который не может быть доступен с первого разу. Кто меня любит, тот должен все это исполнить. После этого времени, то есть после говения, если кому-нибудь придет душевное желание писать ко мне по поводу этого письма, тогда он может писать и объяснять все, что ни подскажет ему душа его».[383]

С первыми каплями осеннего дождя Гоголю показалось, что он задыхается в атмосфере маленького, уютного и спокойного дома Жуковских. Он снова мечтал о синем небе, о солнце Италии. Он решил поехать в Ниццу, увидеться с графиней Вильегорской и Александрой Осиповной Смирновой, которые намеревались пробыть там всю зиму.

Надо было пересечь часть Германии и всю Францию. Измученный дорогой, он высадился в Марселе, провел ночь в гостинице, где ему стало так плохо, что думал, пришел его последний час. В который раз он приготовился, молясь, умирать. Но на рассвете его страхи рассеялись, и он опять пустился в путь. Он спешил в Ниццу, город в Пьемонте,[384] северо-западной области Италии, красоту, климат и спокойствие которого ему так расхваливали.

Сначала Ницца его покорила. Лазурное небо над морем, тихий плеск волн, теплое дыхание весны в разгар зимы, изысканное смешение французского и итальянского языков на улицах… «Ницца – рай, – писал он Жуковскому, – солнце, как масло, ложится на всем; мотыльки, мухи в огромном количестве, и воздух летний. Спокойствие совершенное».[385]

Он поселился у графини Луизы Карловны Вильегорской, которая сняла дом госпожи Паради, в самом центре города и недалеко от моря. Графиня Вильегорская жила со своими двумя дочерями, Софьей, Анной и графиней Соллогуб. Холодная и набожная, она жила жизнью своей семьи и была бесконечно благодарна Гоголю за то, что он четыре года назад в Риме ухаживал за ее умирающим сыном. Он был для нее не столько восхитительным писателем, сколько человеком, наиболее способным понять ее горе. Гоголь, однако, никогда не чувствовал себя с ней комфортно, скучал, слушая ее жалобы, и пользовался любой возможностью, чтобы ускользнуть.

Он был счастлив снова увидеть Смирнову, которая тоже иногда впадала в беспричинную тоску. Она обитала в уютном домике в квартале Мраморного Креста и, казалось, страдала от всего, даже от роскоши окружающей обстановки. Пресытившись своими победами в свете, но плохо перенося одиночество, стремясь к Богу, но не отводя глаз от зеркала, эта женщина тридцати двух лет, неспокойная и неудовлетворенная своей жизнью, не могла ни отказаться от светской жизни, ни довольствоваться ею. Ее настроение ухудшилось и за несколько месяцев упало до состояния неврастении. Смотря на нее, трудно было представить, что она была озорной девушкой с живым взглядом и острым язычком, которой воздавали должное и государственные люди, и писатели. Она, конечно же, была еще очень красива, и все так же сверкали ее темные глаза, открыто смотрящие на собеседника. Но кожа уже не была такой белоснежной, веки покрылись мелкими морщинками, контуры шеи едва заметно исказились. Меланхоличный неуверенный взгляд омрачал иногда ее лицо. Она много молилась и читала Боссюэ перед сном. Затем ее охватывало лихорадочное стремление выйти в свет, ей хотелось наряжаться, показывать себя, блистать, нравиться. Она поражала свое окружение остроумными шутками, блеском темных глаз, грацией немного томной улыбки, и вдруг что-то угасало в ней, ее охватывало сознание своей ничтожности, пустоты, и она возвращалась к своим леденящим мыслям и впредь желала обращаться только к Богу.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.