Сделай Сам Свою Работу на 5

Вечера на хуторе близ Диканьки 19 глава





Какой читатель, не открыв еще «Мертвые души», мог бы предположить, что пошлость человеческая может иметь столько разных обличий? И этот парад образчиков пошлости автор развернул перед нашими глазами с каким-то жестоким наслаждением. Однако, закончив чтение книги, теряешься – а что же, собственно, он хотел сказать? Полагая, что он высмеял духа тьмы, он воспел его победу; пытаясь прославить величие России, он показал ее слабости; борясь за право наставлять себе подобных, он их рассмешил, и вот они хохочут, вместо того чтобы содрогнуться от стыда. И все-таки, несмотря на непродуманную основную мысль, несмотря на противоречия и отклонения от темы, «Мертвые души» представляют собой наиболее завершенное произведение Гоголя. Это – особый мир, закрытый со всех сторон и полный тайны. Стоит туда проникнуть, и тебя охватывает его удушающая атмосфера и фальшивое освещение. На этой мрачной планете еще надо научиться дышать. И предметы, и лица тут искажены. Голоса звучат, как из бочки. На каждом шагу тебя ожидает западня. Расставаясь с Чичиковым, которого тройка уносит, может быть, прямо в ад, читателю нужно время, чтобы прийти в себя, чтобы вернуться в реальный мир. Отныне он не сможет по-старому смотреть на свое окружение – на вещи и на людей. Ему было дано шестое чувство, и это позволит ему различить хаос за красивой ширмочкой. Он теперь свой человек в мире иррационального. За что он полюбил «Мертвые души»? К чему этот вопрос? Разум тут ни при чем. Эта книга, изобилующая ненужными подробностями, многослойная по своему замыслу, на первый взгляд смешная, а на самом деле – исполненная трагизма, являющаяся одновременно эпопеей и памфлетом, сатирой и кошмарным наваждением, исповедью и заклинанием бесов, не поддается однозначному определению. Она не создана для того, чтобы спокойно стоять на библиотечной полке. Она царит, окруженная ореолом, оказывающим пагубное влияние, в самых дальних высях, где-то между «Дон Кихотом» и «Божественной комедией». Какой-то странный масонский заговор объединяет по всему миру людей, которые однажды вечером нашли на ее страницах повод посмеяться или причину для беспокойства.



 



Шесть лет прошло со времени первого представления «Ревизора». Шесть лет молчания. И вдруг – «Мертвые души». Публикация этого произведения словно бы разворошила муравейник. Безвестную массу читателей охватил безумный ажиотаж. В книжных магазинах стопки книг быстро уменьшались. Приверженцы и хулители книги спорили в светских гостиных с еще большим жаром, чем во времена «Ревизора». Они были не только за или против Чичикова, но еще и за или против Гоголя.

«Удивительная книга, – писал А. И. Герцен в своем дневнике 11 июня 1842 г., – горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность. Портреты его хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлеченные, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее».

Мнения критиков немедленно разделились. Всегдашние противники Гоголя встали плечом к плечу против группы решительных сторонников социально-критической линии в русском реализме, получившей название «гоголевского направления».

По мнению Ф. В. Булгарина, всемогущего директора «Северной пчелы», «Мертвые души» было произведением поверхностным, халтурным, «карикатурой на реальную русскую действительность», а его автор – фельетонистом, «уступающим Полю де Коку». В журнале «Библиотека для чтения» О. И. Сенковский высмеивал Гоголя за то, что он представил в качестве «поэмы» эту вульгарную сногсшибательную историю: «Поэма? Полноте! Сюжет взят от Поля де Кока, стиль от Поля де Кока… Бедный, бедный писатель, кто использовал Чичикова для реальной жизни!» Страницу за страницей критик придирчиво разбирал текст «Мертвых душ», отмечая синтаксические ошибки, солецизмы, плеоназмы, неправильное употребление слов… Со своей стороны, Полевой в журнале «Русская смесь» во имя романтической и патриотической литературной концепции отказывал роману Гоголя в праве называться «произведением искусства». «Мертвые души», – писал он, – представляют грубую карикатуру, персонажи все без исключения неправдоподобными, преувеличенными, составляющими сборище отвратительного сброда… и пошлых дураков. Содержание перенасыщено столькими описаниями, что порой невольно отбрасываешь книгу. Зато критики, друзья Гоголя, как западники, так и славянофилы, принялись дружно его восхвалять. В. Г. Белинский, представитель западников, приветствовал «Мертвые души» как бессмертный шедевр и высмеял бледных газетных писак, которые осмеливались ставить автору в упрек избитость описаний и шероховатости стиля. Он писал с обычным для него пафосом:



«И вдруг среди этого торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности – вдруг, словно обворожительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, – и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое…»

И, обращаясь к читателям «Отечественных записок», Белинский гордился тем, что он первым заметил огромный талант автора. Эта публичная сатисфакция пришлась не по вкусу друзьям Гоголя, принадлежащим к славянофилам. В «Москвитянине» С. П. Шевырев принялся сначала лично за Белинского, сравнивая его с пигмеем, крикливым и размахивающим руками. Он также отметил, что теперь все счастливы воспользоваться случаем, чтобы восхвалить самих себя, делая себе комплименты в обладании великими талантами. Он (Белинский) предстал перед произведением, раздувая свое тщедушное тело так, чтобы постараться его замаскировать и сокрыть от вас, а затем преподнести это, так, что это он вам его рекомендовал и что без него вы бы это не увидели. Затем, обратившись к произведению, Шевырев принялся восхвалять реализм «Мертвых душ», простил ему его вульгарность некоторых описаний ради серьезных намерений автора, которые были, – он это знал наверняка – морализаторскими, патриархальными и патриотическими. Больше всего ему нравились лирические отступления, возбуждающие чувства патриотизма. В отличие от Белинского, он не видел в поэме социальной сатиры, зато видел в ней гимн вечной Руси. Даже самые отвратительные образы казались ему приемлемыми, потому что это были русские люди и за их фигурами можно было увидеть обещание обновления. Он также отметил, что его другая художественная ценность состоит в том, что произведение этого жанра может еще претендовать на то, чтобы быть консолидирующим фактором, как акт патриотизма.

Титул первого русского писателя среди современников присудил автору Плетнев, который написал свой отзыв в «Современнике» под псевдонимом. Он и одобрял писателя за то, что он «воплотил в реальность феномен внутренней жизни». Он указывал, впрочем, что этот том всего лишь приподымает занавес над объяснением странного поведения героя.

Но наибольший восторг царил в семье Аксаковых. Старик Аксаков прочел «Мертвые души» два раза подряд, не отрываясь, про себя, и один раз вслух для всей семьи. Сын его, Константин, с пылом новообращенного славянофила написал хвалебную статью о книге, тщетно попытался пристроить ее в «Москвитянин» и, в конце концов обидевшись, напечатал ее за свой счет отдельной брошюрой. С неловкостью и горячностью, свойственной молодежи, он заявлял, что «Мертвые души» – это возрождение древнего эпоса и что Гоголь достоин сравнения только с Гомером и Шекспиром. Это была медвежья услуга. Полагая, что он восславит своего кумира, начинающий критик лишь сумел вызвать язвительные замечания, посыпавшиеся со всех сторон. Даже те, кто ставил талант Гоголя очень высоко, выразили несогласие с этой похвалой, сочтя ее чрезмерной при жизни писателя. Белинский, в частности, как представитель западников, не мог согласиться с тем, чтобы его оценка произведения совпала с мнением славянофила. Он оценивал писателя по своим критериям и не мог принять чужие критерии. Любая похвала, сформулированная на базе противоположной политической точки зрения, казалась ему более неприемлемой, чем осуждение. Хотя он уже высказал свою точку зрения относительно «Мертвых душ», он снова взялся за перо и в двух статьях, проникнутых иронией, не оставил камня на камне от аргументации Константина Аксакова. «Мертвые души», – писал он, – не имеют ничего общего с античным эпосом, равно как и Гоголь с Гомером. «В смысле поэмы „Мертвые души“ диаметрально противоположны „Илиаде“. В „Илиаде“ жизнь возведена на апофеозу; в „Мертвых душах“ она разлагается и отрицается». Но, поздравляя Гоголя с тем, что он «отрицает» жизнь, иначе говоря, что он порицает несправедливое общественное устройство своей страны, Белинский уже задается вопросом, не собирается ли автор предать дело либерализма в следующих двух томах: «Впрочем, кто знает, как еще раскроется содержание „Мертвых душ“… Нам обещают мужей и дев неслыханных, каких еще не было в мире и в сравнении с которыми великие немецкие люди (то есть западные европейцы) окажутся пустейшими людьми».

Итак, разбирая «Мертвые души», каждый находил там то, что хотел: выступление против крепостного права; прославление России и ее исторической миссии; реалистическое описание помещичьей среды; кошмар и наваждение, не имеющие ничего общего с жизнью; пощечину родине и правительству; смехотворный фарс, лишенный какого бы то ни было политического значения; поэму, проникнутую глубоко христианскими идеями; творение дьявола… С одной стороны, его друзья – либералы и консерваторы, западники и славянофилы – оспаривали честь иметь Гоголя в числе своих сторонников, а с другой стороны, его недруги оспаривали его право называться русским писателем и благонамеренным подданным русского царя. А между тем, подобно Чичикову, спасающемуся от пересудов губернского города, Гоголь бежал из Петербурга от той бури, которую он там вызвал.

Каждый поворот колеса удалял его от театра военных действий. По ту сторону границы не слышны были призывы военной трубы и злословие его соотечественников. Он мог даже подумать, что «Мертвые души» встречены обществом совершенно безразлично. Радоваться или волноваться по этому поводу? Благонравные деревушки, скромные, смирные городки с черепичными крышами сменяли друг друга на пыльной дороге. В гостиничных номерах не было клопов. Какой покой на дорогах Пруссии!

 

 

Часть III

 

Глава I

Квадратура круга

 

Приехав в Берлин 8 июня 1842 года (20 июня 1842 года по григорианскому календарю), Гоголь сначала предполагал продолжать свой путь до Дюссельдорфа, где уединенно жил Жуковский, став отцом семейства, со своей молодой женой и новорожденной дочкой. Но говорили, что у госпожи Жуковской были больные нервы и скорее всего супруги поехали на какой-нибудь курорт с минеральными водами.

Сидя в своей комнате в гостинице, Гоголь изучал карту и пугался, как далеко ему придется ехать до Дюссельдорфа. Опасаясь отправляться в такое путешествие зазря, он предпочел послать поэту экземпляр «Мертвых душ» и сопроводил его одним из своих полускромных-полугорделивых писем:

«С каждым днем и часом, – писал он, – становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей. Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и только тогда я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования… Посылаю вам „Мертвые души“. Это первая часть… В сравнении с другими, имеющими последовать ей частями, все мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах… Ради Бога, сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше. Вы знаете сами, как мне это нужно…

Не читайте без карандаша и бумажки, и тут же на маленьких бумажных лоскутках пишите свои замечанья; потом по прочтении каждой главы напишите два-три замечанья вообще обо всей главе; потом о взаимном отношении всех глав между собою, и потом, по прочтении всей книги, вообще обо всей книге, и все эти замечания, и общие и частные, соберите вместе, запечатайте в пакет и отправьте мне. Лучшего подарка мне нельзя теперь сделать ни в каком отношении…»[358]

На следующий день Гоголь сел в дилижанс и отправился в Гастейн. Три дня в дороге. В конце пути грозные горы, покрытые лесами, чистейший воздух, бурлящая река, популярная водолечебница и в домике в некотором отдалении бедный Н. М. Языков, прикованный к шезлонгу сухоткой спинного мозга. Меньше чем за год его состояние сильно ухудшилось. Он передвигался с большим трудом. Иногда его детское припухлое лицо кривилось от боли. Он с радостью принял Гоголя и пригласил его остановиться у него.

Каждое утро Гоголь ходил пить свою воду, совершал небольшую прогулку по парку, вдыхал воздух всей грудью, мечтал, глядя на облака, зацепившиеся за горы, и возвращался домой работать. Делая записи для второго тома «Мертвых душ», он одновременно дорабатывал некоторые свои произведения, которые требовались Прокоповичу для публикации в «Собрании сочинений»: «Игроки» – отрывки «Владимира третьей степени», и прежде всего пьеса «Театральный разъезд после представления новой комедии», на которую, очевидно, Гоголя вдохновила комедия «Критика школы жен» Мольера. В следующих друг за другом сценах он описывает муки автора комедии, который, спрятавшись в театральном вестибюле, слушает суждения зрителей о пьесе: «Нет ни одного лица истинного, все карикатуры!..», «Это отвратительная насмешка над Россиею…»

Гоголь не выдумал эти высказывания, а услышал их или прочитал в прессе по поводу «Ревизора». Вкладывая их в речь персонажей, он показывал, какие ожесточенные и глупые упреки сыпались на него раньше. Он на них также отвечал голосами некого «Господина Б» и «очень скромно одетого человека».

«Я утешен уже мыслью, – говорил последний, – что подлость у нас не остается скрытою или потворствуемой, что там, в виду всех благородных людей, она поражена осмеянием, что есть перо, которое не укоснит обнаружить низкие наши движения, хотя это и не льстит национальной нашей гордости, и что есть благородное правительство, которое дозволит показать это всем, кому следует, в очи…»

И «Господин Б» утверждал, что после такой пьесы «уважение не теряется ни к чиновникам, ни к должностям, а к тем, которые скверно исполняют свои должности».

Что касается автора, после того, как толпа разошлась, он сделал для себя вывод из этих противоречивых оценок:

«Странно: мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в нем во все продолжение ее. Это честное, благородное лицо был – смех … Никто не вступился за этот смех. Я комик, я служил ему честно… Нет, смех значительней и глубже, чем думают. Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей, – но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно биющий родник его, который углубляет предмет… Насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете. Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко добрая душа… Бодрей же в путь!.. И почем знать – может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, – в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..»

Когда Гоголь писал эти строки, он думал не только о «Ревизоре», но прежде всего о «Мертвых душах». Его мучила судьба книги. Ему казалось, что друзья проявляли невнимание, не передавая ему день за днем отзывы о публикации. Всякий, кто считал его великим писателем, были обязаны забыть свои собственные заботы и занятия, чтобы помогать ему. Как обычно, его интересовали не восхваления, а упреки. Поскольку только упреки могли показать ему «температуру» общества и соответственно помочь ему продумать направление своего будущего произведения.

Конечно же, было бы намного проще остаться в России, если ему так важно было знать реакцию соотечественников. Однако там удары наотмашь были бы для него слишком болезненны. Расстояние не ограждало его от оскорблений, но смягчало их. Он хотел их все знать, но предпочитал узнавать о них с некоторым опозданием, ослабленных долгой дорогой. Таким образом страдание, которое он настойчиво призывал, было терпимым, оставаясь благотворным. Он наседал на Жуковского, чей вердикт по поводу его книги заставлял себя ждать: «…если бы вы к ним прибавили хотя одну строчку о „Мертвых душах“, какое бы сильное добро принесли вы мне и сколько радости было бы в Гастейне! До сих пор я еще ничего не слышал, что такое мои „Мертвые души“ и какое производят впечатление, кроме кое-каких безотчетных похвал, которые, клянусь, никогда еще не были мне так досадны и несносны, как ныне. Грехов, указанья грехов желает и жаждет теперь душа моя! Если б вы знали, какой теперь праздник совершается внутри меня, когда открываю в себе порок, дотоле не примеченный мною. Лучшего подарка никто не может принесть мне… Вы одни можете мне сказать все, не останавливаясь какою-то внутреннею застенчивостью или боязнью в чем-нибудь оскорбить авторское самолюбие. Атакуйте, напротив того, самые чувствительнейшие нервы – это мне нужно слишком. Но уже вы прочли мою книгу, уже, может быть, многое изгладилось из вашей памяти, уже будут короче и легче ваши замечания. Нет нужды, пожертвуйте для меня временем, прочтите еще раз или хотя пробегите многие места».[359]

И Прокоповичу:

«Верно, ходят какие-нибудь толки о „Мертвых душах“. Ради дружбы нашей, доведи их до моего сведения, каковы бы они ни были и от кого бы ни были. Мне все они равно нужны. Ты не можешь себе представить, как они мне нужны. Недурно также означить, из чьих уст вышли они…»[360]

И Марии Балабиной:

«Известите меня обо мне: записывайте все, что когда-либо вам случится услышать обо мне… Просите также ваших братцев, – в ту же минуту, как только они услышат какое-нибудь суждение обо мне, справедливое или несправедливое, дельное или ничтожное, в ту же минуту его на лоскуточек бумажки, и этот лоскуточек вложите в ваше письмо».[361]

И Шевыреву:

«Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу идти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критики, всеобщего шума и разноголосья мне всегда ясней представляется мое творенье. Мне даже критики Булгарина приносят пользу».[362]

Да, он с покорностью принимал жестокие нападки со стороны Булгарина, Сенковского, Греча, которые упрекали его за неправильный стиль и ставили его ниже Поля де Кока. Но, признавая вместе с ними, что опубликованная книга содержала много недостатков, его вера в нравственную ценность своей книги оставалась непоколебимой. По мере того как до него доходили враждебные или льстивые статьи из Санкт-Петербурга и Москвы, он начинал лучше видеть необходимость расширить изначально задуманный сюжет. Он нарисовал ад русской жизни со всеми его ужасами. Теперь он покажет чистилище, заполненное чистыми и здравыми душами, наполненными благородными побуждениями. И в третьем томе, после того, как он станет абсолютно достойным писать на эту тему, он введет своих читателей в сверкающую безусловность рая. Интеллектуалы вряд ли смогут понять такой великий замысел, думал он. Мнение критиков и коллег его волновало меньше, чем мнение широкой публики, так как Бог вложил в его руку перо именно для того, чтобы спасти эту публику.

«Творения мои тем отличаются от других произведений, что в них все могут быть судьи, все читатели от одного до другого. Потому, что предметы взяты из жизни, обращающейся вокруг каждого».[363]

Гоголь очень часто говорил с Языковым о своем плане, и поэт, убежденный славянофил, соглашался, что наступило время отказаться от сатиры и что вторая часть «Мертвых душ» должна представить посредством нескольких положительных характеров идеального русского человека, русского человека будущего. Бог смотрит свысока за работой художника над этой грандиозной патриотической картиной, и придет момент, и Он придет на помощь неожиданным образом. Пока нужно заниматься своим покаянием, освобождая себя от земных пристрастий.

«Только любовь, рожденная землей и привязанная к земле, только чувственная любовь, привязанная к образам человека, к лицу, к видимому, стоящему перед нами человеку, та любовь только не зрит Христа», – писал Гоголь Аксакову.[364]

В поисках вдохновения он поехал в Мюнхен, но там было так жарко, так душно, что он сразу же вернулся в Гастейн к больному, который ждал его с нетерпением. Пришли осенние туманы и дожди. Пейзаж помрачнел, подступили зловещие горы, водолечебница опустела. Кроме того, Гоголь считал, что воды ему ничуть не помогли. Языков скучал. Зачем оставаться под этим низким и серым небом, когда солнце сияло над Италией?

Друзья отправились в путь. Крепостной лакей сопровождал Языкова. Лицо больного искажала гримаса страдания, когда на станциях ему приходилось передвигаться на костылях. Гоголь внимательно заботился и морально поддерживал своего друга как «истинный христианин». Сначала Венеция. Затем Рим. Прибыли туда 27 сентября 1842 года. Иванова предупредили письмом о приезде, и он смог снять все так же в доме 126 по улице Феличе квартиру на третьем этаже для Гоголя и на втором для Языкова. На четвертом этаже поселился другой русский проездом в Риме, Федор Васильевич Чижов, преподаватель-адъюнкт математических наук в Петербургском университете.

Стояла хорошая погода, воздух был теплым, улицы оживленными, по тротуару шли бок о бок монахи в коричневых ризах и дородные и крикливые итальянцы, под окнами ослики кричали свое «и-а»… Каждый вечер друзья собирались у Языкова, который принимал, развалившись в своем кресле, свесив ноги и втянув голову в плечи. Приходили художники Иванов и Иордан с карманами, полными жареных каштанов. Слуга приносил бутылку вина и стаканы. Но ни каштаны, ни вино не могли расшевелить Гоголя. Он пил, ел, словно погруженный в сон. Временами, когда его кто-то окликал, он выпрямлялся и пускался в высокопарные рассуждения о значении своего произведения. Или же менял тон и рассказывал сальный анекдот. Вульгарность используемых слов поражала его друзей, которые знали его больше как вдохновенного поборника искусства и морали.[365]

Затем он опять погружался в хмурую молчаливость. «Николай Васильевич, что это вы как экономны с нами на свою собственную особу? – говорил ему Иордан. – Мы вот все труженики, работаем целый день; идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться, – а вот вы ни слова не хотите промолвить. Неужели мы все должны только покупать вас в печати?» Гоголь ухмылялся, вздыхал, грыз каштаны и не отвечал.

«Признаться сказать, – писал Иордан, – на этих наших собраниях была ужаснейшая скука. Мы сходились, кажется, только потому, что так было уже раз заведено, да и ходить-то более было некуда…» Однажды они сидели так в тишине, подавленные, сонные и угрюмые вокруг бутылки с наполовину выпитым вином. «Молчание продолжалось едва ли с час времени. Гоголь первый прервал его. „Вот, – говорит, – с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем“. И после добавил: „Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?“»[366]

Пришла зима. Н. М. Языков дрожал от холода в своей комнате. Он был разочарован и обижался на Гоголя, что тот втянул его в такое долгое путешествие ради такого жалкого существования.

«…он хотел и обещался устроить меня как нельзя лучше; на деле вышло не то: он распоряжается крайне безалаберно, хлопочет и суетится бестолково, – писал Языков своим родителям. – Холодно мне и скучно и даже досадно. Почитает всякого итальянца священною особою, почему его и обманывают на каждом шагу». Очень скоро Языков уезжает обратно в Гастейн, но Гоголь, воспользовавшись этим, занял у него таки две тысячи рублей. Деньги очень быстро растаяли, и Гоголь снова оказался перед бездной. Печать «Мертвых душ» стоила намного больше, чем предполагалось ранее, а небольшая сумма, вырученная за продажу, пошла прежде всего на оплату долгов автора в Москве и Петербурге. Что касается «Полного собрания сочинений», Прокопович, полный добрых намерений, но неопытный в типографском деле, очень неумело взялся за их публикацию. Он сделал столько исправлений в тексте, но от этого оригинал потерял всю свою яркость и остроту, он купил бумагу по запредельной цене и проглядел, что типография обманула его в количестве выпущенного тиража. По тому, сколько средств было израсходовано на издание, представлялось очень сомнительным, чтобы затея вышла коммерчески выгодной. Возможно, что автору и его друзьям придется даже еще доплатить. Где достать деньги? Второй том «Мертвых душ» еще только в замыслах. Все богатство Гоголя состояло в одном чемодане, бумагах, «кое-какое белье, три галстуха». Он уже давно отказался от своей части собственности в Васильевке. Его мать, сестры бедствовали из года в год, надеялись, что он придет к ним на помощь. Единственным его прибежищем, как всегда, были друзья! Всевышний дал им шанс быть его друзьями, поэтому они должны освободить его от всех забот и обеспечить его существование на необходимый срок, чтобы он имел возможность создать очередной шедевр. В интересах своей души они должны заботиться о его бренном теле. Все, что они сделают для него, им воздастся сторицей в ином мире. Служить ему – значит служить Богу. Он объяснил это в длинном письме Шевыреву:

«Сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет, чего, натурально, никто не заметил, – рассуди сам, сколько должен просидеть я над второй… Я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения… Это письмо прочитайте вместе: ты, Погодин и Серг. Тим. (Аксаков). От вас я теперь потребую жертвы, но эту жертву вы должны принесть для меня. Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу, и не должен, и не властен думать о них… Верьте словам моим, и больше ничего… Распорядитесь, как найдете лучше, со вторым изданием и другими, если только последуют, но распорядитесь так, чтобы я получал по шести тысяч в продолжение трех лет всякий год. Это самая строгая смета; я бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впечатление другим, уяснить духовный взор и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что мне нужно… Высылку денег разделить на два срока: первый – к 1 октября и другой – к 1 апреля, по три тысячи; если же почему-либо неудобно, то на три срока, по две тысячи. Но, ради Бога, чтобы сроки были аккуратны: в чужой земле иногда слишком приходится трудно… Если не станет для этого денег за выручку моих сочинений, придумайте другие средства… Я думаю, я уже сделал настолько, чтобы дали мне возможность окончить труд мой, не заставляя меня бегать по сторонам, подыматься на аферы, чтобы, таким образом, приводить себя в возможность заниматься делом, тогда как мне всякая минута дорога… Если же средств не отыщется других, тогда прямо просите для меня; в каком бы то ни было виде были мне даны, я их благодарно приму…»[367]

Следует ли понимать, что этим «правом» он воспользуется после, когда его нравственное превосходство будет признано всеми? Опасаясь, что Шевырев проигнорирует его просьбу, он повторил свои указания почти слово в слово в письме Аксакову: шесть тысяч рублей в год в течение трех лет к установленному сроку. «Если не достанет и не случится к сроку денег, собирайте их хотя в виде милостыни. Я нищий и не стыжусь своего звания».[368]

Не удовлетворившись тем, что обязал своих друзей обеспечивать его, он еще посоветовал им поддерживать его мать и сестер советами. Марья Ивановна Гоголь ошибочно полагала, что успех «Мертвых душ» приносил сыну сказочные богатства и что скоро он сможет помочь ей выйти из финансовых затруднений.

«Дайте ей знать, что деньги вовсе не плывут ко мне реками и что расход книги вовсе не таков, чтобы сделать меня богачом, – писал еще Гоголь в письме Аксакову. – Если останутся в остатке деньги, то пошлите; но не упускайте также из виду и того, что маменька, при всех своих прекрасных качествах, довольно плохая хозяйка и что подобные обстоятельства могут случиться всякий год; и потому умный совет с вашей стороны… может быть ей полезнее самих денег».[369]

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.