Сделай Сам Свою Работу на 5

Вечера на хуторе близ Диканьки 10 глава





Он переехал и жил теперь в доме 126 по улице Феличе, в квартире, которая была «вся на солнце».[189] Решив более не жить как турист, Гоголь пополнял свой запас итальянских слов, учился писать письма на языке, изучал литературу, болтал с жителями квартала, которые его хорошо знали и звали «синьор Николо». Общаясь с ними, Гоголь пришел к убеждению, что Италия, оставаясь отдаленной от Европы, будет играть особую роль в ее будущем. Конечно, сейчас она поделена на части, ослаблена; в ней уже ничего не осталось от ее прежнего великолепия и могущества, но пробелы в материальном плане восполняла миссия самой высокой важности в духовном плане. Эта страна живое убежище от «холодного материализма», который уже угрожал другим странам. Своим постоянством она напоминала французам, немцам, англичанам, что они были не правы, отдаваясь ничтожным политическим заботам, вместо того, чтобы направить свою мысль в сторону искусства и веры. С этой точки зрения итальянский народ имел много общего с русским народом, которого тоже, по мнению Гоголя, не затронула заразная болезнь – прогресс. Не вызывает никаких сомнений, размышлял он, что Провидение отвело этой многочисленной северной нации и этой небольшой южной нации особую мессианскую роль. Наверняка поэтому Гоголь чувствовал на улицах Рима, как у себя дома!



Удивительная вещь, он должен был как украинец, для которого поляки были исконными врагами, испытывать вражду к католицизму. Но, хотя он был патриотом и православным, его привлекли в этом вероисповедании изящество, сдержанность и благочестие. Вначале он был очарован красотой убранства католических соборов. Восторженное увлечение Древним Римом и папским Римом располагало его к проявлению живого интереса к местам службы. Он писал своей юной знакомой, Марии Балабиной:

«Я решился идти сегодня в одну из церквей римских, тех прекрасных церквей, которые вы знаете, где дышит священный сумрак и где солнце, с вышины овального купола, как святой дух, как вдохновение, посещает середину их, где две-три молящиеся на коленях фигуры не только не отвлекают, но, кажется, дают еще крылья молитве и размышлению. Я решился там помолиться за вас (ибо в одном только Риме молятся, в других местах показывают только вид, что молятся), я решился помолиться там за вас… Помните, что я ваш старый друг и что я молюсь за вас здесь, где молитва на своем месте, то есть в храме. Молитва же в Париже, Лондоне и Петербурге все равно, что молитва на рынке».[190]



Постепенно его мысли прояснялись и он четче стал осознавать различия, которые разделяли христианство, практикуемое в России, и христианство на Западе. Православная Церковь ему представилась в виде какого-то величественного органа управления, с неизменными с древних пор обрядами и лишенного прямого воздействия на души смертных, когда как римская Церковь была, благодаря своим священникам, активным вездесущим и воинствующим институтом власти, чье влияние выходило за границы святых стен, чтобы проникнуть в дома и управлять жизнью людей. Обе религии были проповедницами христианства, но одна хранила его как таинство, а другая старалась сделать ее доступной каждому. Которая была лучше? Нелепый вопрос. Гоголь отказывался выбирать. Мать сильно забеспокоилась, узнав о его пристрастии к католицизму, стала его умолять остаться верным религии своих предков. Он ей вскоре ответил:

«Насчет моих чувств и мыслей об этом, вы правы, что спорили с другими, что я не переменю обрядов своей религии. Это совершенно справедливо. Потому что как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую. Та и другая истинна».[191]

Однако, внося изменения в повесть «Тарас Бульба» для нового издания, он добавил описание католической службы у осажденных поляков, (читающих молебен) обращающихся к Богу с мольбой о спасении. В этом отрывке есть описание церемонии, исполненной благородства, игры утреннего света, проникающего через витражи, величественная музыка органа: «и дивился Андрий с полуоткрытым ртом…» И здесь он открыто показывает важность внешних сторон своей набожности. Его религиозность питалась прежде всего красотой богослужения (была прежде всего эстетической). Красота была чем-то вроде расположенности для восприятия тайн по ту сторону бытия, не задумываясь о внутреннем содержании религии.



Некоторые из знакомых очень благоприятно оценили эту чувствительность к Божественному присутствию. У Варвары Осиповны Балабиной был сын иезуит. Ее дочь, Мария, хотя и была православной, регулярно посещала католические службы. Наконец, вскоре после приезда в Рим Гоголь познакомился княгиней Зинаидой Волконской, которую поклонники называли «Северной Коринной». Исключительно талантливая и высоко образованная женщина, поэтесса, музыкант, певица, она сохранила в свои сорок пять лет красивые черты лица и пылкий характер. Александр I испытывал к ней нежные чувства, а Пушкин ее воспел в стихах. Блистала при дворе и на всех конгрессах, где решалась судьба Европы, потом удалилась в Москву и приняла католичество. Сразу же новый император Николай I послал ей православного священника, чтобы вернуть ее на путь истинный. Получив выговор, с ней случился нервный припадок, и она заболела, но не отказалась от своего решения. Как только она почувствовала себя лучше, сразу покинула Россию и насовсем поселилась в Риме, в роскошной вилле, стоящей на холме.

Древнеримский водопровод проходил через сад. Виноградники и кипарисы окружали дом, прислонившийся к старинной башенке. Далеко вдали можно было различить Вечный город, чьи главные достопримечательности плавали, оторвавшись от земли, в голубоватом тумане. Под деревом возвышался строгий бюст Александра I, который удостоил княгиню своей дружбой. Рядом, в цветочной клумбе, стоит урна в память поэта Веневитинова, два обломка белого мрамора, посвященные Пушкину и Карамзину: маленький личный Пантеон хозяйки дома. У нее в гостях Гоголь подружился с Шевыревым Степаном Петровичем. Шевырев – профессор русской словесности, критик, славянофил и друг Н. Погодина. Волконская любила приглашать эти два великих ума и присутствовать при фейерверке мыслей, который рождался во время их споров. Итальянские друзья прозвали ее Беатой, столько в ней было рвения проявить свою новую веру. Про ее салон говорили, что это филиал Ватикана. Представители русской аристократии, идя на прием, могли быть уверены, что обязательно там встретят римских священнослужителей, жадных и терпеливых ловцов душ. Зинаида Волконская также приютила польских священников, иммигрировавших после восстания в Польше в 1830 году. Двое из них, Петр Семененко и Иероним Кайсевич, вбили себе в голову обратить Гоголя в католичество. Они его часто встречали у княгини на обеде. Его соблазнял теплый прием и полный стол яств. Живя очень скромно, он чувствовал определенную поддержку, ощущая за своей спиной такую богатую и властную благодетельницу.

«В разговоре Гоголь нам очень понравился, – писал Семененко. – У него благородное сердце, притом он молод; если со временем глубже на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душою обратится к ней. Княгиня питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько утвердились».[192]

А Кайсевич записал в своем дневнике: «Познакомились с Гоголем, малороссом, даровитым великорусским писателем, который высказал большую склонность к католицизму».

Не удовлетворенные одними только встречами за столом княгини, благочестивые поляки устремились к Гоголю домой. Он их благодарно принимал и часами разглагольствовал с ними о роли христианства в обществе будущего. Однако вскоре проповедники решили поменять тактику и стали навещать его по одиночке, поскольку, как писал Семененко, «одиночные встречи более располагают к взаимному обнаружению себя».[193] Кайсевич даже сочинил в честь Гоголя сонет, в котором последний стих звучал так: «не замыкай души для небесной росы»

Несмотря на такое давление, Гоголь так и не решился перейти в католичество. Княгиню Волконскую раздражала подобная неопределенность; в ней жаждала страсть обращать людей в эту веру; ей нужно было спасать души одних, подобно тому, как она разбивала сердца других. Она уже начала обращать в католичество своего собственного сына, который с православием был связан едва уловимой нитью. И Гоголь поддерживал ее в этом. «Тогда же она нам сообщила, – писал Семененко, – как поделилась с ним своими намерениями касательно своего сына и как Гоголь сердечно это принял и добродушно подбодрял ее, чтоб она имела надежду – то есть, что ее сын обратится».[194] Почему этот упрямый украинец находил благоразумным обращение в католичество молодого князя Волконского, а сам отказывался последовать той же участи? Зинаида Волконская не могла разрешить это противоречие и просила обоих священников усилить свою проповедь. Но они же придерживались иного мнения и считали, что переход в другую веру никогда не следует торопить, воздействуя давлением на чувства новообращенного. Сам же Гоголь в этой атмосфере религиозного заговора чувствовал себя как рыба в воде. Будучи объектом торга, он вкушал удовольствие от тонких намеков, деликатных уговоров, совместных размышлений над священными текстами. Перемена веры стоила бы ему отказа от всего: от своего воспитания, своего прошлого, своих убеждений. Но остаться православным, мечтая о католицизме, увлечься другой религией, не предавая своей, что может быть более опьяняющим для ума, стремящегося к обновлению. Внешне поддаваясь требовательной Зинаиде Волконской и ее двум союзникам, он твердо стоял на своем.

Словно для того, чтобы уравновесить воздействие общения в высшем свете, Гоголь часто встречался в кафе «Греко», в задымленном и шумном зале, с молодыми русскими художниками, живущими на пансионе, предоставляемым им Академией художеств Санкт-Петербурга. Кафе служило также абонентским пунктом получения писем этих господ. На стенах висели картины, оставленные в качестве оплаты клиентами с пустыми кошельками. Кто-то пил кьянти, кто-то крепкий кофе, выставив локти на стол, кто-то с жаром вел беседу. Все эти большие дети, обросшие и бородатые, в накидках и фетровых шляпах с большими полями были едины в одном – служении красоте. Среди прочих завсегдатаями этого местечка были: мудрый, бедный и готовый взяться за любую работу Иордан, элегантный и обворожительный Моллер, сын министра морского флота, и, конечно же, непреклонный Александр Иванов, с которым Гоголь очень быстро подружился. Искусство для Иванова была настоящим аскетизмом. С пустым животом, но увлеченный идеей, он отказывался от заказов, денег, легкой славы, чтобы полностью посвятить себя написанию многоплановой композиции «Явление Христа народу». Этот грандиозный труд, включающий и свод философских идей, и обобщение художественных приемов, пожирал его заживо и целиком. Вдохновленный Богом, Рафаэлем, Веронезе, Тицианом и Танторе для развития этой идеи и осуществления задуманного, он внушил себе ощущение, что наделен божественным предназначением. Время не имело для него значения. Он работал годами, всегда недовольный собой, бросал и вновь принимался за картину, накапливал эскизы, был в постоянном поиске совершенства, делая тысячи подготовительных этюдов. Одних этих этюдов было бы достаточно, чтобы заполнить выставочный зал. Каждую пятницу он ходил в римскую синагогу, чтобы там наблюдать за лицами евреев. Пустынный пейзаж, который должен был послужить отображением места действия и окружающим группу фоном на картине, он рисовал, установив свой мольберт на болотистых окрестностях Понтина. Он неустанно делал копии с бюстов Аполлона Бельведерского и образа Христа, которого он отыскал в Палермо, в надежде, что соединение этих двух ликов ему подскажет черты его святого Иоанна Крестителя.

Гоголь любил заходить к Иванову в его мастерскую. Просторная комната со стеклянным потолком, с белыми стенами, исписанными разными рисунками мелом и углем. На полу валялись эскизы, выдавленные тюбики красок, кисти, грязные тряпки. Во всех углах картонные папки, набитые исчерченными картинами. И на огромной подставке, специально сооруженной для этой цели, полотно пять сорок на семь пятьдесят. На переднем плане Иоанн Креститель, воздев руки к небу, молится. Вокруг него толпа обнаженных людей, выходящих из вод Иордана или готовившихся в них войти. Среди них и несколько фигур в одеждах – это будущие ученики Христа. Вдали Иисус Христос, идущий по пустынной земле. Одни его уже видят. Другие предчувствуют его приход. Другие недоумевают, что имел в виду Предтеча, произнося загадочные слова: «На другой день видит Иоанн идущего к нему Иисуса и говорит: вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира» (Евангелие от Иоанна. I, 29). Все персонажи уже нашли свое место на картине, их очертания обозначены четкими линиями и отдельными мазками по всему полотну. Иванов в грязной холстинной блузе. Длинные растрепанные волосы спадают ниже плеч. Щеки покрывает всклокоченная борода, вся испещренная разноцветными точечками красок. Он, должно быть, уже не брился две недели. С палитрою в одной руке, с кистью в другой, он с отчаянием глядел на свое творение.[195]

Гоголь терпеливо дожидался, пока Иванов выйдет из задумчивости, и только потом здоровался с ним. Он понимал терзания своего друга, оттого как сам, работая над «Мертвыми душами», испытывал это мучительное беспокойное стремление к совершенству. Он, прежде всего, подразумевал себя, когда писал, говоря о художниках: «…художнику, которому труд его, по воле бога, обратился в его душевное дело, уже невозможно заняться другим трудом, и нет у него промежутков, не устремится и мысль его ни к чему другому, как он ее ни принуждай и ни насилуй. Так верная жена, полюбившая истинно своего мужа, не полюбит уже никого другого, никому не продаст за деньги своих ласк, хотя бы этим средством могла бы спасти от бедности себя и мужа».[196]

В разговорах Иванова с Гоголем каждый из них обменивался своими сомнениями и обсуждал необходимость долгой предварительной подготовки при создании произведения искусства. Но если ими двигал общий дух самопожертвования, то в отношении деталей их мнения расходились, ибо трудно найти две более противоположности, чем прямодушный, требовательный и вспыльчивый характер молодого художника и того же болезненного скрытного писателя. По примеру Иванова, Моллера и Иордана, Гоголь взялся за живопись. Он бегал по улицам Рима с тетрадкой набросков и коробкой акварели. Затрачивая время на рисование пейзажей или античных руин, у него не возникало ощущения, что он крадет его у «Мертвых душ».

Гоголь продолжал работать над книгой урывками. Он писал в основном по утрам, стоя у своего высокого пюпитра. Очень скоро, пробивавшееся сквозь щели в ставнях солнце, перебранка соседей, окрики торговцев, блеянье коз вызывали у него желание выйти на улицу. Достаточно было любого предлога, чтобы он отложил перо. Прежде всего важность предпринятой работы исключала в его сознании любые мысли о спешке. Основательность, думал он, всегда является результатом неторопливости. Как и Иванов, он еще не видел конца своей работы. Как и Иванов, он не позволял себе отвлекаться от своей великой цели, чтобы заниматься прибыльной работой. Как и Иванов, он считал, что его вдохновляет Бог. Своим друзьям в Санкт-Петербурге и Москве, которые подгоняли его, прося написать что-нибудь в их журналы, он твердо отвечал, что сейчас грех просить его об этом. В то же время он умолял их прислать хоть немного денег. Его финансовые проблемы усложнялись. Книги, которые он опубликовал ранее, в России, ничего ему не приносили. Он продал раз и навсегда все права на показ его пьесы. И когда у него совсем уже не осталось средств, он обратился к своим римским знакомым, занимая у одних, чтобы отдать другим. Посещая молодых художников, которые жили на государственные стипендии, ему пришла внезапная мысль, а почему бы и ему не воспользоваться тем же. Разве же он не художник, которому требуется мягкий итальянский климат для расцвета творческих сил? Начиная с апреля 1937 года он пишет Жуковскому:

«Будь я живописец, хоть даже плохой, я бы был обеспечен. Здесь в Риме около пятнадцати человек наших художников, которые недавно высланы из академии, из которых иные рисуют хуже моего: они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры – я был бы обеспечен: актеры получают по 10 000 и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель – и потому должен умереть с голоду…Я думал, думал и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив; мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему „Ревизору“. Я написал письмо, которое прилагаю; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, выручите! Если же оно написано не так, как следует, то – он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, незнающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился потому только беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги как дети… Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам Академии художеств, живущим в Италии, или хоть такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся, тем более что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: „Старосветские помещики“ и „Тарас Бульба“. Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам; все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметны были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется от души. О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь все то, что угодно Богу. На его и на вас моя надежда».[197]

В. А. Жуковский не смог получить пансион, на который возлагались такие надежды, но, откликнувшись на просьбу Жуковского, император выслал Гоголю пять тысяч рублей. Тот взорвался в благодарности.

«Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей; но, может быть, слово бедного при жизни поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может досягнуть моя благодарность. Вы, все вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною!»[198]

Освобожденный на время от денежных забот, он предается безделью без особых на то угрызений совести. Под ласковым солнышком Рима расцветала его «украинская лень». «Мертвые души» оставлены в покое до лучших времен. Когда средства Гоголя вновь исчерпались, он просит в этот раз Погодина: «Если ты богат, пришли вексель на две тысячи. Я тебе через год, много через полтора, их возвращу».[199]

М. П. Погодин, С. Т. Аксаков и еще несколько его московских друзей не без труда собрали деньги и направили ему эту сумму. Растроганный до слез, Гоголь отвечает Погодину:

«Благодарю тебя, добрый мой, верный мой!.. Далеко, до самой глубины души тронуло меня ваше беспокойство о мне! Столько любви! Столько забот! За что это меня так любит Бог?.. Боже, я недостоин такой прекрасной любви! Ничего не сделал я! Как беден мой талант! Зачем мне не дано здоровье? Громоздилось кое-что в этой голове и душе, и неужели мне не доведется обнаружить и высказать хоть половину его? Признаюсь, я плохо надеюсь на свое здоровье».[200]

Он злился на свое слабое здоровье, которое постоянно напоминало о себе. В то время как он желал стать одним только духом, то урчание, то резь, то подозрительное жжение в желудке каждую минуту возвращали его к реальности плоти. Несомненно, он был создан не как все остальные. Его внутренние органы, нервы, вены, кости сочетались особенным образом, думал он, что трудно определить научным способом. Обычные лекарства не действовали на него. Он должен был изобрести свое собственное лечение и жить без страданий. Самое неприятное для него было также то, что он не мог потеть. Вокруг жара, а его тело оставалось сухим. Да еще бурление в кишечнике. Врачи находили у него лишь признаки болезни, причиной которой был геморрой. Да что они в этом понимают?

«Я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам, – пишет Гоголь Прокоповичу. – Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Геморроидальные мои запоры начались опять и, если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли… У меня легкость в карманах и тяжесть в желудке».[201]

И Данилевскому:

«Помоги выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса, – на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ним и вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение; голова часто покрыта тяжелым облаком, которое я должен беспрестанно стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать».[202]

И князю Вяземскому:

«Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вошедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она не властна. Что, если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи Бог вкушать смертному».[203]

Однако между двумя приступами болей он производил хорошее впечатление. Его видели то молчаливым, с искаженным от боли лицом, с грустным взглядом и с рукой на животе, то он весь сиял оптимизмом, был весьма экстравагантно одет, бодро двигался, острил, звонко смеялся и кушал с аппетитом. Завсегдатай итальянских тратторий, он вдыхал своим длинным носом запахи кухни и определял для себя заранее, какие блюда он закажет.

«Обедаю же я не в Лепре, но у Фалькона, знаешь, что у Пантеона? Где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сытна, а какая-то crostata (хрустящий пирог, ит. ) с вишнями способна произвести на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала», – писал он Данилевскому.[204]

Едва плотно и не спеша покушав, Гоголь, если ему случалось увидеть рядом с собой посетителя, который только что приступил к обеду, тут же заказывал себе то же самое, что и тот господин и снова с аппетитом ел.[205] Иногда, вернувшись домой, он готовил себе какую-нибудь «вкуснятину», чтобы скрасить себе вечер: варит козье молоко, добавляя туда сахар и ром. После подобного обжорства у него начинались боли в желудке, и он клялся себе, что впредь будет придерживаться диеты. Но, как только боли проходили, он снова предавался чревоугодию. Так и жил он, разрываемый страстью к великим идеям и роскошным обедам, с вечной любовью к Италии и ностальгией по мерзкой России, с поклонением культу красоты и желанием изображать уродство, с притязанием на искренность и необходимостью поплакаться, обманывать, раздваиваться, дабы избежать суда современников. Его друзья, считавшие, что знают его, когда виделись с ним, никогда не могли точно сказать, с кем они сегодня будут иметь дело, с жизнерадостным человеком или аскетом, с проповедником или любителем бильярда. Он терпеть не мог долго выносить одиночества. В Риме он уговорил Данилевского присоединиться к нему для совместного проживания. А переехав в дом 126 по улице Феличе, Гоголь пригласил И. Ф. Золоторева на какое-то время пожить вместе.

Считая Вечный город своей второй родиной, Гоголь, тем не менее, частенько из него уезжал. В июле 1837 года он примкнул в Баден-Бадене к группе друзей, среди которых была Александра Осиповна Смирнова. Часто и неспешно прогуливаясь вместе с ней по дорожкам парка, в лечебных целях он выпивал огромное количество ледяной воды. Однажды он согласился прочитать в кругу знакомых первые главы «Мертвых душ». Но как только он начал чтение, как разразилась страшная гроза. Небо разрывалось от раскатов грома, дождь яростно хлестал по стеклам, поток воды каскадом лил с пригорка, который возвышался над домом. Гоголь на мгновение остановился, взволнованно продолжил чтение, но затем вдруг отложил свое сочинение и попросил Андрея Карамзина, чтобы тот его проводил до дома, потому что там, как ему почудилось, рыскали злые собаки. «Там же не было собак, – писала позже Смирнова, – и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам».

Из Бадена он отправился в Страсбург, потом в Карлсруэ, во Франкфурт, в Женеву, где свиделся с Данилевским и Мицкевичем. Затем его маршрут пролег через Альпы, которые он перевалил на санях через перевал на горе Сенплон.

«Громады гор безобразных, диких неслись во всю дорогу, мимо окон нашего дилижанса, мелькали водопады, шумящие, состоявшие из водяной пыли. Половину суток все подымались мы на Сенплон, еще одну не из самых высоких гор, дорога наша кружилась по горе в виду целых цепей других гор. Стремнины страшные становились глубже и глубже с правой стороны дороги. Все очутилось внизу, те горы, на которых взглянуть было трудно, как говорится, не уронивши с головы шапки, казались теперь малютками, скалы, утесы, водопады – все было под нашими ногами. Дорога наша проходила часто насквозь скалы, сквозь пересеченный в ее каменной массе коридор. Часто висел над нами натуральный свод».[206]

Когда они спускались, снег пропал. Путешественники пересели с саней в экипаж. Гоголь был поражен величественным спокойствием знаменитого озера Лаго-Маджиоре. Милан же своей оживленностью ему напомнил Париж. Он побывал проездом во Флоренции, «небольшом городке, наделенным строгим величьем».[207] Наконец прибыл в Рим с чувством того, что он обрел для себя место для житья, то единственное место в мире, где жителям некому завидовать.

Однако на следующий год он опять покидает Рим и едет в Неаполь. Будучи прилежным туристом, он идет любоваться тихой бухтой, окруженной горами, в дымке дышащего Везувия, загородным пейзажем, бродит по узким улочкам, совершает небольшую поездку по морю на лодке до острова Капри, чтобы посетить Голубой грот: «Въехали мы туда на лодочках, нагнувши свои головы, и очутились вдруг под огромным и широким сводом… Темнота порядочная, но воды ярко, ярко-голубые и казались освещенными снизу каким-то голубым огнем».[208]

Но Неаполь с его пылью, грязью, толкучкой и мальчишками-карманниками вскоре его утомил. И он пожил некоторое время в Кастелламаре, в двух часах от Неаполя, на даче княжны Репниной. Оттуда поехал в Ливорно. Затем, в сентябре 1838 года, он поспешил в Париж, откуда Данилевский молил о помощи, потому как мошенники украли у него последние деньги. Благодаря Погодину и Репниным, Гоголь смог выручить друга, и они провели несколько дней вместе, ходя по кафе и ресторанам.

Из Парижа он возвращается в Рим через Лион, Марсель и Геную. Он утверждал, что ничего больше в нем так не рождало вдохновения, как путешествие. Смена декораций, отказ от привычек, качка по неровной дороге подстегивали его воображение. Так, он рассказывал, как у него был настоящий взрыв воодушевления в небольшом трактире, расположенном между городками Джансано и Альбано: «Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением».[209]

Как и в прошлое свое путешествие, он возвращается в Рим с облегчением. Единственное, о чем он вспоминал с ностальгией, были парижские рестораны. Но слишком обильные яства ему расстроили желудок.

«Куда ни иду, все чудятся храмы (рестораны), писал он Данилевскому. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и бульвара des Italiens… Но в желудке сидит какой-то черт, который мешает все видеть в таком виде, как бы хотелось видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом – все греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни».[210]

Конец года был отмечен для него великой радостью. 18 декабря 1838 года, наследник, великий князь Александр Николаевич (будущий император Александр II), в возрасте двадцати лет, прибыл в Рим в сопровождении своего наставника Василия Андреевича Жуковского и всей своей свитой. Одним из членов свиты был молодой граф Иосиф Вильегорский, которого ему дал император в качестве товарища по занятиям. Сильно страдая от чахотки, ему пришлось покинуть наследника во время путешествия, и он продолжил отдельно свой путь на юг, переезжая с курорта на курорт. Добравшись до Рима немного раньше великого князя, Иосиф Вильегорский поселился у необыкновенно гостеприимной княгини Волконской. Там его и увидел Гоголь, изнеможденного и харкающего кровью. Они уже встречались в Петербурге в начале тридцатых годов. Но ему казалось, что он заметил его только теперь, измученного болезнью. Это полупрозрачное лицо, горящий в лихорадке взгляд были полны очарования. Однако Гоголь был слишком счастлив повстречаться с В. А. Жуковским, и поэтому ему было недосуг уделить много времени и внимания новому знакомому.

Конечно, Жуковский сразу же рассказал Гоголю о последних минутах жизни А. С. Пушкина. Вместе они поплакали над бессмысленным его уходом, который лишал мир одного из его величайших поэтов и их самих одного из их лучших друзей. Потом они обсудили работу друг друга, вспомнили общих знакомых, поговорили о российских литературных новостях и о романе «Мертвые души», который продвигался медленно, но верно. Все следующие дни Гоголь увлек Жуковского досконально осмотреть город. Неутомимый ходок и восторженный гид, он заражал поэта своим энтузиазмом. Римский Форум, Колизей, Пантеон, церкви, музеи, живописные улочки, все промелькнуло. Оба друга везде носили с собой на прогулки бумагу и коробку красок и часто останавливались, чтобы запечатлеть пейзаж, руины, маленького оборвыша с насмешливым взглядом. Гоголь изумлялся, как человек, занимающий такое важное положение при дворе, мог оставаться настолько простым в манерах и таким добрым в душе. Гоголь называл его «небесным посланником». Когда «небесный посланник» покинул его, чтобы вернуться в Россию, он написал Данилевскому: «Он оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме».[211]

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.