Сделай Сам Свою Работу на 5

Референциальная иллюзия и интертекстуальность





 

Если язык - как утверждает структурная лингвистика, от которой произошла литературная теория, - представляет собой форму, а не субстанцию, систему, а не номенклатуру, если вследствие этого он не может копировать реальность, то проблема встает следующим образом: не "Как литература копирует реальность?", а "Как она убеждает нас, что копирует реальность?" Какими приемами? Барт в "S/Z" утверждал, что сколь бы реалистичным ни был тот или иной роман, его референт все равно не обладает ни малейшей "реальностью": нетрудно себе представить, какую сумятицу спровоцирует даже самое здравомыслящее повествование, если мы воспримем буквально все, что в нем описано, и попытаемся мысленно вообразить соответствующие действия и поступки, или тем более их исполнить. В целом [...] "реальное" (как его именует теория реалистического текста) - это всего лишь один из возможных изобразительных (знаковых) кодов, но отнюдь не код, позволяющий исполнить изображенное... (Barthes 1970, р. 87) 16.

 

Текст не может быть исполнен как некоторая программа или сценарий - и этого достаточно Барту, чтобы отвергнуть всякую референциальпую гипотезу об отношениях литературы или даже языка с внешним миром, отбросить любые референциальпые соображения за рамки литературной теории. Референт есть продукт семиозиса, а не предсуществующая данность. Первичным языковым отношением связываются более не слово и вещь, знак и референт, текст и мир, а знак и другой знак, текст и другой текст. Референциальная иллюзия проистекает из манипулирования знаками, скрадывающего реалистическую условность, оккультирующего произвольность кода и внушающего веру в натурализацию знака. Поэтому ее следует интерпретировать в терминах кода.



 

Отныне единственно приемлемой постановкой вопроса об отношениях литературы с реальностью становится его формулирование в терминах "референциалыгай иллюзии", или, пользуясь удачным выражением Барта, "эффекта реальности". При этом вопрос о репрезентации сводится к вопросу о правдоподобии, то есть о конвенциях или коде, разделяемых писателем и читателем. Возьмем locus amoenus 17 античной риторики в рассказах путешественников эпохи Возрождения о Востоке или Америке: это подтверждает, что они описывают или видят не самое реальность, даже когда это Новый свет, а всегда уже какой-то текст, созданный из клише и стереотипов. В стремлении увести литературу прочь от реальности Барт говорит почти как Платон:



 

...реализм (весьма неудачное, и уж во всяком случае неудачно трактуемое выражение) заключается вовсе не в копировании реального как такового, но в копировании его (живописной) копии [...]. Таким образом, реализм занимается не "копированием", а "пастишированисм" (посредством вторичного миме-сиса он копирует то, что само по себе уже является копией) (ibid., p. 61) 18.

 

Вопрос о референте переносится при этом в область интертекстуалыюсти: "код - это перспектива цитаций" (ibid., р. 27) 19, или, как еще формулирует Барт:

 

...художник-"реалист" берет в качестве отправной точки своего дискурса вовсе не "реальность", но только - всегда и при всех условиях - "реальное", т.е. уже кем-то написанное - некий проспективный код, образованный анфиладой копий, теряющихся в бесконечной дали (ibid., р. 173) 20.

 

Референция лишена реальности: именуемое реальностью на самом деле лишь код. Целью мимесиса является создавать не илюзию реального мира, а иллюзию правдивого дискурса о реальном мире. Стало быть, реализм есть иллюзия, создаваемая иитертекстуальностью: "по ту сторону бумажного листа находится вовсе не реальность, не референт, но Референция, "безбрежное и неуловимое пространство письма" " (ibid., p. 129) 21.

 



Разумеется, к интертекстуальности можно прийти и по многим другим маршрутам в системе взаимосвязанных элементов литературы, например через чтение, но у Барта мы видим, как для литературной теории другие тексты открыто занимают место реальности и референция заменяется интертекстуалыюстыо. Так у Барта заявляет о себе второй этап теории - после первого ее этапа, когда она всецело обращалась к тексту в его имманентности, закрытости, системной логике, соотнесенности с языком. После того как разработан синтаксис литературного текста, в момент, когда на повестке дня должна оказаться его семантика, иитертекстуальность предстает как способ раскрытия текста - если не во внешний мир, то в мир книг, в библиотеку. Благодаря ей осуществляется переход от замкнутого текста к открытому или по крайней мере от структурализма к так называемому постструктурализму.

 

Термин интертекст, или интертекстуальность, был создан Юлией Кристевой вскоре после ее приезда в Париж в 1966 году, в ходе занятий в семинаре Барта, с целью осмыслить труды русского критика Михаила Бахтина и сместить интерес литературной теории в сторону продуктивности текста, до тех пор понимавшегося французским формализмом статически: "Каждый текст строится как мозаика цитат, каждый текст есть поглощение и трансформация некоторого другого текста" (Kristeva, p. 146). Интертекстуалыюсть, в соответствии с Бахтиным, обозначает диалог между текстами в широком смысле слова - это, по словам Кристевой, "социальное целое, рассмотренное как текстуальное целое". Итак, это понятие представляло собой кальку с того, что Бахтин называл диалогизмом, то есть соотнесенностью каждого высказывания с другими высказываниями.

 

Однако у Бахтина понятие диалогизма обладало высшей открытостью во внешний мир, в социальный "текст". Хотя диалогизм, то есть социальное взаимодействие дискурсов, есть везде, Бахтин все же различает более и менее диалогические жанры. Так, роман является диалогическим жанром par excellence - кстати, это сближение понятий позволяет говорить об особой связи между диалогизмом и реализмом, - а уже в рамках романа (реалистического) Бахтин противопоставляет монологическое (менее реалистическое) творчество Толстого и полифоническое (более реалистическое) творчество Достоевского, где на сцену выводится множество голосов и сознаний. Исток и образец этой полифонии современного романа Бахтин находит в народном творчестве, в средневековых карнавальных обрядах или у Рабле. Вообще, он разграничивает две генеалогических линии европейского романа - в одной многоязычие остается за рамками романа и лишь по контрасту оттеняет собою его стилистическое единство, в другой же, от Рабле и Сервантеса до Пруста и Джойса, оно интегрировано в романное письмо.

 

Работы Бахтина, звучавшие в контрапункте с русскими, а затем и французскими формалистами, которые замыкали произведение в имманентных структурах, возвращают в текст реальность, историю и общество; текст рассматривается как сложная структура голосов, динамический конфликт разнородных языков и стилей. Интертекстуалыюсть же, скалькированная с бахтинского диалогизма, все-таки замыкается в тексте, вновь замыкает его в рамках его сущностной литературности. По словам Женетта, она характеризуется "отношением соприсутствия двух или нескольких текстов", то есть чаще всего "действительным присутствием одного текста в другом" (Genette 1982, р. 8). Обычными ее формами являются цитация, плагиат, аллюзия. С такой несколько ограничительной точки зрения, пренебрегающей моментом продуктивности (который подчеркивала Кристева вслед за Бахтиным), интертекстуальность порой имеет тенденцию просто подменять собой старые, дорогие сердцу литературной истории понятия "источника" и "влияния", обозначая отношения между текстами.

 

Впрочем, литературная история наряду с "литературными источниками" признавала еще и "жизненные источники", такие как закат солнца или любовная печаль, а это говорит о том, что отношения литературы с внешним миром и с литературой уже тогда покрывались одним и тем же понятием, а кстати и напоминает, что угол зрения литературной истории не был исключительно биографическим. Из того, что литературная теория делала акцент на отношениях между текстами, практически неизбежно вытекала переоценка формальных особенностей текста в ущерб его референциальной функции, а тем самым и дереализация бахтинского диалогизма; интертекстуальность быстро превратилась в ограниченный диалогизм.

 

В этом плане образцовым примером является система Риффатера: она великолепно показывает, как диалогизм Бахтина, превратившись в интертекстуалыюсть, утратил всякую укорененность в реальности. По образцу "интенциональной иллюзии" ("intentional fallacy" американских New Critics) Риффатер называет "референциальной иллюзией" распространенную, по его мысли, ошибку, когда на место репрезентации реальности ставят самое реальность, "помещают референциальность в текст, тогда как на самом деле она - в читателе" (Riffaterre, р. 93). Впадая в референциальную иллюзию, читатель думает, будто текст отсылает к внешнему миру, тогда как литературные тексты никогда не говорят о внеположных им состояниях вещей. Так же по большей части поступают и критики, помещая референциальность в текст, в то время как на деле это факт читательской рационализации эффекта, произведенного текстом.

 

Такая поправка основывается на фундаментальном различении повседневного языка и литературы. Риффатер признает, что в обыденном языке слова отсылают к вещам, но тут же добавляет, что в литературе ничего подобного нет. То есть в литературе единицей смысла является не слово, а текст в целом, и слова утрачивают свои частные референции, играя между собой в контексте и создавая смысловой эффект под названием означивание [signifiance]. Отметим здесь подмену понятий: если для Якобсона контекст представлял собой действительно внетекстовую, реальную данность и с нею-то и была связана референтивная функция, то у Риффатера контекст есть не что иное как текстуальная (если угодно, ко-текстуальная) данность, а литературное означивание отличается от внелитературной сигнификации примерно так же, как Соссюр разделял значимость [valeur] (отношение между знаками) и значение [signification] (отношение между означающим и означаемым). "Интертекст, - пишет Риффатер, - это восприятие читателем отношений между произведением и другими произведениями, более ранними или более поздними", и это единственно существенная референция в литературных текстах, которые самодостаточны и говорят не о внешнем мире, а о себе самих и о других текстах. "Интертекстуальность [...] это специфический механизм литературного чтения. Действительно, она одна лишь производит означивание, тогда как при линейном чтении, все равно литературного или нелитературного текста, производится только смысл" (Riffaterre, цит. по Genette 1982, р. 8-9). Отсюда следует, что интертекстуальность - это и есть литературность и для литературы больше не существует внешнего мира. Но не страдает ли такое ограничительное, очищенное определение интертекстуальности логической необоснованностью - не опирается ли оно на произвольное и непроницаемое разграничение обыденного и литературного языка, сигнификации и означивания? Чуть ниже я еще вернусь к этому вопросу.

 

Итак, от Бахтина до Риффатера содержание интертекстуальности значительно сократилось, и в него более не включается реальность. Женетт в "Палимпсестах" (1982) именует все отношения текста с другими текстами транстекстуалъностъю. К интертекстуальности, ограниченной случаями действительного присутствия одного текста в другом, он прибавляет еще паратекстуальность, метатекстуальность, архитекстуальность и тому подобную гипертекстуальность, создавая сложную типологию "литературы во второй степени". Теория как бы воспаряет ввысь, и многосложность межтекстуальных отношений позволила ей устранить ту озабоченность внешним миром, что содержалась в понятии диалогизма.

 

 

Позиции в споре

 

До сих пор я рассматривал два крайних тезиса, касающихся отношений литературы к реальности. Напомню каждый из них одной фразой: согласно традиции аристотелевской, гуманистической, классической, реалистической, натуралистической и даже марксистской, целью литературы является изображать реальность, с чем она и справляется не так уж плохо; согласно модернистской традиции и литературной теории, референция представляет собой иллюзию и литература говорит только о самой литературе. Об этом заявлял Малларме: "Слово имеет отношение к реальности вещей только через взаимопонимание людей: в литературе довольствуется оно намеком на вещи либо извлечением какого-нибудь свойства их, что поглотит та или иная идея" (Mallarme, p. 366) 22. Позднее эту идею окончательно утвердил Бланшо. Как и в случае с интенцией, мне хотелось бы здесь избегнуть этой порочной альтернативы, этого бинаристского проклятия, когда нас заставляют выбирать из двух равно негодных позиций; я попытаюсь показать, что данная дилемма основана на довольно ограниченном или устарелом понимании референции, и наметить несколько возможностей восстановления связей между литературой и реальностью. Моя задача не отвергнуть возражения против мимесиса или же вообще реабилитировать его именем здравого смысла и интуиции, а выяснить, каким образом понятие мимссиса удалось сформулировать заново после теории.

 

Я буду действовать в два этапа. Сначала постараюсь показать неустойчивость и даже непоследовательность отказа от референции в литературе. Так, критика референциальной иллюзии у Барта и Риффатера не лишена изъянов: и тот и другой избрали своим оппонентом упрощенную, придуманную ad hoc 23, неадекватную или даже карикатурную теорию референции, от которой им легче отталкиваться и утверждать, что литература не имеет референции в реальности. Как и ранее Бланшо, они требуют невозможного (общения ангелов), после чего делают вывод о бессилии языка и самозамкнутости литературы. Обманутые в своем неуместном желании достоверности, которая в данной области недостижима, они предпочитают радикальный скептицизм разумно-вероятностному подходу к отношениям книги и внешнего мира. Затем я скажу о некоторых более близких к нам по времени попытках переосмыслить отношения литературы с внешним миром с помощью более гибкого подхода, который не был бы ни миметическим, ни антимиметическим.

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.