Сделай Сам Свою Работу на 5

Страничка из исчезнувших папок Анжелики Андреевны 8 глава





Аполлон умеет подбирать слова и примеры.

Жизнь сквота не стояла на месте. Кто-то уходил, возвращаясь к обязанностям и трениям городской обыденной жизни, кого-то выносило на странноватый, неустойчивый берег сквотского бытия.

Несколько дней прожила в сквоте хрупкая болезненная Наташа, которую выписали из роддома с новорожденной дочкой. Отец девочки бросил Наташу, едва узнав о ее беременности, комнату, которую она снимала, сдали другим, пока она два месяца лежала в больнице на сохранении. Идти ей было совершенно некуда, денег не было совсем и она сидела на вокзальной скамейке и тихо плакала. Подобрал ее и привел в сквот Леша Зеленый.

Два раза в своей жизни двадцатилетняя Наташа проявила незаурядную решительность: первый раз, когда уехала покорять Питер из своего родного городка с удивительным названием Соловей, второй год стоящим комбинатом пластмасс и 67 процентной безработицей; второй раз – когда решила наперекор всему оставить дочке жизнь, и даже потом, как ни уговаривала ее пожилая медсестра, не отдала девочку в Дом Малютки. Готовясь стать матерью, на больничной койке, перечитала Наташа множество соответствующих книг, и из них твердо усвоила, что если маленький ребенок хоть на сколько-то лишен материнской ласки и внимания, то исправить это потом так трудно, что лучше об этом и не думать.



Теперь, дрожа в своем демисезонном пальто на холодной жесткой скамейке, Наташа жалела обо всем сразу.

Увидев сквот, она решила, что вот тут-то и убьют и ее, и дочку лихие люди, но от боли, усталости и безнадежности даже испугаться как следует не сумела. Насельники сквота мигом освободили самую теплую комнату, натащили тюфяков, напоили Наташу горячим чаем с булкой, а краснодеревщика Володю послали за молоком. В молочном отделе гастронома Володя чувствовал себя очень непривычно и так разволновался, что в придачу к пакету молока купил в соседнем отделе еще и две бутылки портвейна «Молдавский Розовый», одну из которых высосал по дороге.

Когда малышку распеленали и все увидели крохотные пальчики на ручках и ножках, Володя пал на колени и разрыдался пьяными, но очень искренними слезами. После того, как зарумянившаяся Наташа робко протянула прозрачную руку и погладила Володю по взлохмаченной полуседой голове, рыдания его стали более членораздельными и собравшиеся поняли, что когда-то у него тоже была такая же маленькая и чудесная дочка и он носил ее на руках, но потом жена выгнала Володю за беспробудное пьянство и запретила ему с дочкой общаться, а ей даже не разрешала брать у него подарки.



– М-можно, я ее по-подержу? – заплетающимся языком попросил Володя, когда слезы иссякли.

Аполлон с сомнением покачал головой, баба Дуся притворно сплюнула на пол, но Наташа решительно протянула ему вновь запеленутую девочку.

Володя бережно принял ее, заглянул в мутные, молочные глаза, просиял, вернул ребенка Наташе, с хлюпаньем высосал из горла вторую бутылку портвейна и, несмотря на бабыдусины протесты, заснул прямо на полу у наташиного ложа, свернувшись в клубок и напоминая большого, старого, но все еще весьма грозного пса.

За три дня Аполлону с помощью друзей удалось организовать сбор средств в пользу Наташи, закупить кое-какое приданое для девочки, и приобрести билет в ростовскую область, в родной наташин Соловей, где остались мать молодой женщины, младшая сестра и незамужняя тетка.

– Вот уж спасибо вам, милые мои, родненькие мои, – плача, причитала Наташа. – Как уж мне и благодарить-то вас, не знаю. Я ведь и в бога-то не верю, и в церковь-то не хожу, помолиться за вас не могу…

– Молитва в душе должна быть, – наставляла девушку баба Дуся, которая все дни не отходила от малышки и даже забросила на время свой нищенский промысел. – Бог, он все видит, и всем делам счет ведет. Что ему наши побрякушки – висит крест, не висит крест, стоит свечка, не стоит свечка… Веровать надо, вот как мы по молодости веровали: будет на земле царствие небесное, то есть коммунизм…



Насельники, слушая религиозно-пионерские проповеди бабы Дуси, тихо помирали со смеху, но Наташа от них успокаивалась и лучистый свет выстраданного и обретенного материнства ярче разгорался в ее бледных, обведенных тенью глазах.

– Мама-то и тетя, они рады будут, – тихо, убеждая саму себя, говорила она. – А я-то здесь курсы закончила, компьютерные, и на секретаря. У меня и бумажка есть. Может, возьмет меня кто, тогда и прокормимся. А там, может, и комбинат пустят. Пластмасса-то, она же все равно нужна, так ведь?

– Конечно нужна, доченька, – вразумительно говорила передовая баба Дуся. – Куда же без пластмассы-то? Вон, куда ни глянь – везде она. Заработает ваш комбинат, не сумлевайся. И матери-то с теткой радость какая – внученька, да красавица какая. И ты еще свое счастье девичье найдешь…

Необыкновенно тихий, молчаливый и трезвый Володя караулил Наташу с дочкой так, словно в любую минуту на них могли напасть неведомые враги. Когда кто-нибудь из насельников приходил к Наташе и заговаривал с ней, он вытягивал шею и сжимал кулаки, стараясь услышать и понять, о чем речь. Услышав же, подозрительно хмурился и что-то бормотал себе под нос. Романтичный Леша Зеленый написал стих, в котором он сравнивал Наташу с мадонной, и прочел его девушке. Зардевшаяся Наташа не нашла слов и, обняв, поцеловала поэта. В это время в углу глухо, но вполне слышно зарычал краснодеревщик. Ромашевский, брезгливо морщась, предположил, что это у Володи такая форма белой горячки.

Баталист Переверзев, проявив несвойственную для него чуткость, возразил, что, скорее всего, это у Володи такая форма души.

После отъезда Наташи Володя ушел в страшный запой и дошел до такого состояния, что насельники стали уже всерьез опасаться за его жизнь и рассудок. Самыми смышлеными в этом вопросе оказались Дети Радуги. Как-то связанные с туристами, они притащили подробнейшую карту Ростовской области и подсунули ее Володе, обведя красным кружком город Соловей. Полдня Володя не пил, составляя различные маршруты и советуясь со всеми о том, можно ли в маленьком провинциальном городке, не зная адреса, найти девушку с маленьким ребенком. Все как один отвечали положительно. Володя приободрился было, но к вечеру опять впал в депрессию, написал на стене: «Ну зачем я ей нужен?!» – и напился. Тогда Аполлон по памяти нарисовал портрет Наташи. Сердце Аполлона было отдано абстракционизму, но зная, что Володя из всей палитры художественной мысли воспринимает только хорошо сделанную мебель и жанровые картины передвижников, он старался быть по возможности реалистичным. Наташа получилась прозрачной, зеленой, но очень похожей. Только на концах длинных и прямых волос у нее почему-то зеленели веточки. Володя принял портрет с благодарностью, выпил, чокаясь с ним, последнюю бутылку, и вышел из запоя.

Кроме Наташи, за время кешкиного пребывания в сквоте, появилось в нем и еще трое насельников. Один из них, дядя Петя, в прошлом был кровельщиком, и неплохо зарабатывал своим ремеслом, пока однажды не упал с крыши и не сломал позвоночник. Кое-как оправившись и получив инвалидность, дядя Петя оказался не у дел, запил было, но вдруг обнаружил еще одно неожиданное следствие произошедшего с ним несчастного случая – никогда доселе не сочинивший ни одной стихотворной строчки, он вдруг начал писать стихи. Возникшая неодолимая потребность рифмовать сначала испугала, а потом обрадовала соскучившегося инвалида. Однако дядя Петя был не глуп и понимал, что для стихотворчества необходим предмет. К природе бывший кровельщик был вполне равнодушен, женщины и связанная с ними любовь его также с недавних пор не интересовали. Оставалась общественная жизнь, которая, как ни крути, давала массу материала для любого вида творчества. Нужна была позиция . Несмотря на заработки в коммерческих структурах, дядя Петя всегда осознавал себя истинным потомственным гегемоном и пролетарием. Повинуясь классовому чутью, которое, как известно, никогда не врет, бывший кровельщик вступил в одну из коммунистических партий и начал писать остросоциальные стихи. Свои опусы он предлагал в различные периодические издания, но ни одна, даже самая радикальная газета опубликовать их пока не решилась. Редакторы, однако, ободряли дядю Петю, говорили, чтоб он не терял надежду, совершенствовал свое мастерство и побольше читал поэтической классики. Дядя Петя прочел полное собрание сочинений Маяковского, как самого классово близкого поэта, и начал говорить лесенкой, окончательно потеряв дар обычной, непоэтической речи. Тогда кто-то из редакторов посоветовал бедолаге потолочься в сегодняшней поэтической среде, чтобы раскрепостить мозги и язык. Так дядя Петя оказался в сквоте.

Леша Зеленый, главный объект дяди петиных домогательств, боялся его как огня, и прятался от него в самых дальних углах сквота, стараясь стать как можно незаметней. Но неугомонный дядя Петя извлекал несчастного поэта из любого угла и, приперев его к стенке, начинал:

– Вот послушай, как я написал. Называется – «Казино».

А казино закрывается заполночь. И всякая туда съезжается сволочь…

Леша морщился как от зубной боли, и пытался объяснить дяде Пете, что так именно написать никак нельзя, потому что даже если в слове «заполночь» использовать простонародную форму с ударением на последнем слоге, то все равно в слове «сволочь» ударение в любом случае падает на первый слог и потому никакой рифмы не получается…

Дядя Петя обрывал лепетание поэта резким кинематографическим жестом и рявкал:

– Ты не крути, ты мне по сути скажи! По сути – правильно?

Леша бледнел и старался увернуться. По утрам он жаловался насельникам, что ему все время снится один и тот же сон: дядя Петя в кожанке и с маузером гоняется за ним и грозит пристрелить, если он, Леша, не включит его, дяди петины, стихи в антологию российской поэзии. Леша просил совета, но никто ничем не мог ему помочь, и только конформист Ромашевский, почитывавший на досуге Фрейда и Кастанеду, дал совет простой и радикальный: плюнь и включи!

– Как это?! – не на шутку изумился Леша.

– А вот так! – припечатал Ромашевский и прочел коротенькую, минут на 40, лекцию об управляемых сновидениях. После ее окончания Леша побледнел еще больше, закусил дрожащую нижнюю губу, и вскинул кулак в традиционном приветствии непреклонных испанских революционеров: «Но пасаран!» – «Они не пройдут!»

– Пусть я буду и дальше так мучиться, – тихо и торжественно сказал Леша. – Но дяди Пети в антологии не будет!

Все насельники и гости, присутствовавшие при разговоре и подошедшие, чтобы послушать лекцию Ромашевского, бешено зааплодировали. Леша сдержано поклонился и ушел бледный, но непобежденный.

Кроме дяди Пети, появился и как-то незаметно осел в сквоте маленький рыжий монашек с бегающими глазками и ласковым, липким голосом. Звали его отец Варсонофий, и когда он, торопясь, путая и перескакивая с пятого на десятое, рассказывал насельникам свою историю, никто так толком и не понял, то ли сам он сбежал из какого-то скита под Петрозаводском, не вынеся монастырских строгостей и ограничений, то ли изгнали его оттуда за злостное нарушение каких-то правил. Да, впрочем, никто им особенно и не интересовался. Жил монашек тихо, днем уходил собирать пожертвования на возрождение какого-то неведомого монастыря, по вечерам молился, перебирая четки, по ночам спал тихо, без храпа и стонов. В разговоры не лез, в друзья не навязывался, по мелочам всегда был готов услужить…

Последним по времени появился Игорь, школьный друг баталиста Переверзева. Баталист привел его в надежде на реабилитацию и ремиссию, так как в семье Игоря терпение подошло к концу. В сквоте Игорь вел себя тихо и вполне пристойно, работал где-то в бригаде по ремонту квартир, каждый вечер мылся до пояса и обливался холодной водой. По каким-то никому неведомым причинам Игорь очень боялся мух и всегда таскал за пазухой трехцветного котенка, в которого, по его утверждению, воплотилась душа никарагуанского диктатора Самоссы. Кешка быстро подружился с немногословным Игорем и получал от него недостающие ему сведения по современной истории, о которых он стеснялся спросить у самого Переверзева.

В конце концов, разрозненные исторические события сложились у Кешки во вполне связную картину. Обладая по преимуществу конкретным мышлением, он понимал историю, оттакиваясь от единственной известной ему исторической реальности – города Санкт-Петербурга. История же мыслилась Кешке следующим образом:

Основали наш город древние греки на семи островах, причем при его основании они как-то руководствовались местами гнездования гусей. Мысль вполне странная, но оказавшаяся впоследствии полезной, так как гуси сумели предупредить древних греков о нападении каких-то врагов. Именно древние греки построили все дома с колоннами и завитушками. В дальнейшем город был захвачен царем варваров Петром, который в корне поменял все обычаи, запретил людям носить бороды, и убил своего сына, потому что тот был с ним не согласен. Здешние люди сначала пытались протестовать и даже побили Петрово войско на Бородинском поле, поубивав всех закованных в железо воинов стрелами прямо в глаз и побросав их под лед (явное ландшафтное противоречие не слишком смущало Кешку. Подумав, он решил, что древние люди, в спешке выбирая место для битвы, приняли за поле замерзшее болото, что с непривычки к лесной жизни очень даже возможно). Окончательно поработив местное население, царь Петр установил очень тесные связи со всеми соседними городами, и чужим верил больше, чем своим, что его в конце концов и погубило, так как в тоже очень большом и красивом городе Париже восстали против непонятно чего очень сильные и смелые люди – коммунары, и когда их там, в Париже, победили, они бежали сюда, в Санкт-Петербург и здесь устроили то же самое, но здесь уже они были ученые, и им удалось всех победить, и они убили царя и уйму его малолетних детей. По-русски коммунары стали называться коммуняками и образовали свою самую большую в мире страну, которая называлась Совдепией. Совдепия была очень сильна, и все другие страны ее боялись. Она же желала распространить свое влияние как можно дальше, и даже посылала летающие повозки-ракеты в луне и другим звездам. Но там никого не оказалось.

Всякие разные страны пытались победить Совдепию силой, но каждый раз ничего не получалось, потому что коммуняки очень любили свою страну и считали ее лучшей в мире, хотя на самом деле это было еще как посмотреть. Потом старые коммуняки поумирали, а новым было в общем-то все все равно, лишь бы жрать побольше да посытнее. И были еще такие, которые за свободу, хотя от чего свобода, и для чего, они и сами толком не знали, потому что никогда ее, свободу, не видели, если только во сне, или друг другу рассказывали. И тогда все другие страны сговорились между собой и решили свалить Совдепию хитростью, раз силой не получается. И они стали всем рассказывать и показывать, как хорошо у них всем живется, и как в Совдепии плохо, темно, холодно и голодно. И многие им поверили, хотя это тоже было еще как посмотреть, потому что вот черные люди-негры в стране Африке и вовсе умирали от голода после того, как их когда-то заставляли на себя работать хитрые белые люди из страны Америка.

А потом Совдепия развалилась на много мелких стран, в каждой из которых появился свой царь-президент, и страна Америка и все другие страны радовались, и те, которые хотели свободы, ее сразу же получили. Пока они сидели со своей свободой и думали, что с ней делать, некоторые вновь образовавшиеся страны перессорились между собой и стали воевать друг с другом. Тогда те, которые хотели свободы, стали выступать против войны, но их, конечно, никто не слушал. А те, которые хотели побольше жрать, под шумок сделали так, что все, которое раньше было общее, теперь стало их. И они стали между собой ссориться, кому чего больше досталось, и убивать друг друга, и нанимать других людей, чтобы они их охраняли, но все это пустое, трын-трава, потому что нормальные люди как жили раньше, так и сейчас живут, а Совдепия, которая теперь называется Россией, еще себя покажет…

 

Жилось Кешке в сквоте хорошо. Как это «хорошо» выглядело и из чего состояло, Кешка не только сказать, но и подумать внятно наверняка затруднился бы, но чувствовал это также ясно и чисто, как первый снег.

После побега от Алекса , что-то, отошедшее в сторону, словно бы спрятавшееся в испуге, вернулось к Кешке, и снова, вкрадчиво, но властно заявляло о своих правах. Кешка вновь подолгу смотрел на звезды, ощущал вкусы и запахи, копил слова, играл в них, как ребенок играет в кубики. Мир, который он покинул, виделся ему теперь как будто бы через пыль или дым – неотчетливые фигуры, искаженные пропорции, тусклые краски и резкие душные запахи, от которых першит в горле и слезятся глаза. Накипь – так говорил Аполлон, и Кешка верил ему, хотя сам, думая об оставленном, по прежнему представлял себе колонию чаек. Иногда мальчик ловил на себе задумчиво-тревожные взгляды Аполлона и чувствовал, что художник хочет что-то ему сказать, от чего-то предостеречь, но почему-то никак не может начать разговор. Кешка не торопил Аполлона и даже не испытывал особого любопытства. Наоборот, ситуация недоговоренности в чем-то устраивала его. Он видел и чувствовал хрупкость сквотского бытия и понимал, что рано или поздно опять придется что-то решать. Кешке не хотелось, чтобы этот миг наступил сейчас. Он еще не был готов.

Освоившись с занятиями сквотских жителей, Кешка довольно быстро подобрал себе дело, явочным порядком нанявшись в подручные к Маневичу – хмурому, жилистому человеку с лицом породистого, но чем-то обиженного добермана. Маневич мыслил себя художником, но зарабатывал на жизнь производством и продажей украшений из дерева, полудрагоценных камней, проволоки и кожаных обрезков. Для души Маневич рисовал крыс. Крысы эти были не простые, и каждая имела явное портретное сходство с каким-то конкретным человеком. На холстах Маневича крысы жили наполненной и многообразной жизнью – влюблялись, обедали, ходили на демонстрации, подстригали розы, рожали и воспитывали крысят. Усатые крысиные морды отражали все возможные чувства, и многие «герои» крысиных эпопей не раз предлагали Маневичу продать тот или иной холст. Но Маневич всегда отказывался – изредка дарил, а чаще просто складывал картины в огромные картонные ящики, которые вместе с другим художническим имуществом стояли в «кладовых» сквота. Эти кладовые сами по себе были весьма интересным местом и по разнообразию и непредсказуемости своего содержимого более всего напоминали волшебные чердаки из литературы о детстве эпохи критического реализма. Кладовые занимали почти целиком одну квартиру и там можно было найти практически все что угодно – от полусгнивших тюфяков, набитых в основном погрузившимися в зимнюю спячку клопами, до антикварных реликвий, принадлежащих кому-то из насельников, не имевших постоянного жилья. В основном же кладовые заполняла художественная и околохудожественная продукция сквота. Номинально квартира-кладовая запиралась на замок, но ключ от нее имелся практически у каждого из насельников. Баба Дуся добровольно приняла на себя обязанности уборщицы-смотрительницы, подметала пол, составляла картины индивидуальными стопочками, сметала пыль с книг и вела некий собственный учет имущества. Насельники были ей за это весьма признательны и зачастую, как к последней надежде обращались к ней, когда приходил, к примеру, потенциальный богатенький покупатель, а нужная картина, как на грех, исчезала где-то в недрах плохо отапливаемой и освещаемой лишь переносной лампой кладовой.

– Баба Дуся, выручи, не лиши куска хлеба! – молил взъерошенный, отчаявшийся, перепачканный пылью и опутанный паутиной художник.

– Да ты скажи толком, как называется-то! – важная от сознания собственной значительности, велела баба Дуся.

– Называется «Аллегория добродетели в эпоху перестройки», – рапортовал художник.

– Тьфу на тебя! – сердилась баба Дуся. – Что нарисовано-то?

– На переднем плане девушка держит на уровне бедер красный флаг с советской символикой, а между ее ног… – неуверенно начинал художник.

– А! – морщинистый бабы дусин палец разоблачающе упирался в грудь художника. – Вспомнила! Девка такая синяя, вроде утопленника, а над ней и вовсе какая-то нежить вьется…

– Это амуры, – потерянно шептал художник и, вдруг вспомнив о содержании разговора, восклицал. – Где?!

– А вот мишины альбомы видел? Так аккурат за второй стопкой, лицом к стене и стоят. Там сначала аполлоновы аллегории, а твоя-то поближе к стеночке. Я хотела ее к твоим переставить, да все руки не доходили.

– Спасибо огромное, баба Дуся, – поясно кланялся старушке художник. – Спасла ты меня…

Баба Дуся довольно потирала сухонькие ручки и что-то бормотала себе под нос.

– Аллегории, вишь ты как… – мог бы различить случайный слушатель, если бы таковой отыскался. – Матерьяла-то сколько изводят, это же подумать страшно… А и пускай, с другой стороны. К художеству поближе – от бутылки подальше, это же завсегда так было…А когда и купят что – блажных-то на свете много, и друг к другу их тянет, таким уж порядком заведено…

 

* * *

 

Состязаясь с Маневичем в немногословности, Кешка сноровисто шлифовал камни и можжевеловые браслеты, шкурил розоватые грушевые бляшки-кулоны, в которые Маневич потом вставлял искусно сплетенные из проволоки знаки зодиака, не сразу, но научился делать розочки из кожаных лепестков, специальным дыроколом пробивал дырки, и делал хитрую на вид, но простую в исполнении кожаную оплетку на серьги и кожаные броши и браслеты. Маневич помощника никогда не хвалил, но исправно делился выручкой, что позволяло Кешке не чувствовать себя нахлебником. Деньги Маневича Кешка отдавал Аполлону или бабе Дусе, а они уже покупали на них немудреную еду, которую Кешка готовил в сквоте также вкусно, как и в каморе.

Несмотря на запреты Аполлона, Кешка понемногу осмелел, и начал выходить из сквота и гулять по городу. Прознав об этом, художники, и в первую очередь Переверзев-Лосский, попытались было заинтересовать его музеями, но совершенно не преуспели в этом благом начинании. Музеи казались Кешке чем-то скучным и неживым, лишенным естественности и взаимосвязей обычной ежедневной жизни.

– Они словно все умерли там, – пытался объяснить Кешка. – Нет, не так. Никогда не жили – так правильно. И страшно. Две палки поставить, траву сорвать, положить белку убитую, рядом с ней шишку – лес, нет? Так и в музее. Похоже, да. Но нет чего-то. Слово не знаю.

– Души? – подсказывал Аполлон. Кешка с сомнением качал вновь обросшей головой.

Аполлон пытался довести до кешкиного сознания хотя бы наиболее близкое ему искусство живописи, посещая вместе с мальчиком Русский Музей, Эрмитаж, а также используя имеющиеся в наличии авангардистские выставки и художественные коллекции самого сквота. Реалистическую живопись, особенно пейзажи, Кешка принимал вполне благосклонно. Огорчало его лишь то, что, по-видимому, никто из известных художников пейзажистов не работал на берегу Белого моря.

– Там же такие картины рисовать можно! – сокрушался Кешка. – Как сосны стоят, как солнце ходит, как море лежит…

Аполлон вкрадчиво соглашался и старался осторожно протолкнуть в кешкино сознание что-нибудь чуть более авангардное, чем Левитан и Айвазовский. Сознание бешено сопротивлялось.

– Не понимать, не понимать, не понимать, – скороговоркой бормотал Кешка, на глазах деградируя в плане владения членораздельной речью, и быстренько пробегал самые интересные, с точки зрения Аполлона, залы и картины.

Про себя он по-прежнему считал, что лучше всего смотреть жизнь не на картинах, и не в телевизоре, а так, как она есть. Например, за работой снегоуборочной машины Кешка готов был наблюдать очень долго, прикидывая так и сяк и пытаясь понять, за счет чего же движутся и не устают механические руки-загребалки, похожие на диковинно увеличенные ручки-клешни сидячих рачков-баланусов.

Из всех же искусств ближе всего оказалась для Кешки архитектура. Просвещенный насельниками сквота относительно основных архитектурных стилей, он часами, задрав голову, бродил по центральным улицам. Здания воспринимал он не по отдельности, а целыми улицами, закоулками, площадями, так, как они и были задуманы наиболее талантливыми архитекторами, и как в своей прежней жизни он воспринимал острова, урочища, поляны, скалы и заливы. Некоторые улицы внушали Кешке страх, в других местах он вдруг неизвестно отчего начинал смеяться и радоваться, а кое-где посещало его чудесное ощущение прозрачной легкости, почти готовности к полету. О своих чувствах и открытиях он никому не рассказывал, не потому вовсе, что скрывал что-то, а просто потому, что не хватало слов. Как ни старался, не смог бы Кешка описать пляшущие отблески низкого солнца в оконных стеклах, местами резкие, как ружейный выстрел; розовые сосульки на карнизах и крышах; змеистый сизый туман, выглядывающий в послеморозную оттепель из подворотен; огромное лицо зацепившегося за Александрийскую колонну облака и едва слышный, но вместе с тем наполняющий весь погруженный в зимний сон город шорох течения подледной воды, колышущей водоросли и неустанно пробивающейся, как теперь знал Кешка, к недалекому морю.

Сумрачное осеннее впечатление, которое оставил Город у оголодавшего и охолодавшего Кешки, окончательно развеяла выставка фотографий, которая состоялась в помещениях сквота на исходе февраля месяца.

Автором фотографий был Мишель Озеров, фотохудожник, человек в своей среде признанный и известный, лауреат каких-то даже международных премий, но вместе с тем настолько не от мира сего, что анекдотов, которые рассказывали про Мишеля, хватило бы на небольшой сборничек, вроде тех, которые предлагают в электричках неопрятные люди в стоптанных кроссовках. Мишель жил в сквоте потому, что оставил квартиру жене и сыну. Уходя, он забрал с собой лишь альбомы с фотографиями, коробки с пленками и фотоаппаратуру. Все это с трудом поместилось в старенький жигуленок Ромашевского и было перевезено в сквот. Иногда Мишель бывал сильно при деньгах и тогда пытался снимать квартиру, но потом деньги кончались, и приходилось съезжать, потому что все планирование, доступное Мишелю, исчерпывалось мастерством фотокомпозиции и временем обработки фотоматериалов в проявителях, закрепителях и виражах. Мишеля все любили, потому что он охотно давал в долг и никогда не помнил, кому и сколько дал. По всей видимости, любила Мишеля и бывшая жена, которая просто не выдержала его «неотмирности», непредсказуемости, конвульсивной нищеты и полной неозабоченности Мишеля бытовыми и семейными проблемами. Мишель тоже помнил о жене и, когда бывал при деньгах, обязательно покупал ей розы и духи, а сыну – дорогие игрушки.

Принимая подарки, жена каждый раз плакала, а кроткий Мишель огорчался и недоумевал: он был с детства свято уверен в том, что духи и розы – лучший подарок для женщины.

Больше всего в сквоте любили историю о том, как на заре перестройки один недавно народившийся бизнесмен увидел в каком-то журнале подборку фотопортретов сельских жителей в исполнении Мишеля, прослезился над истекающей оттуда красотой и духовностью, нашел Озерова и пообещал ему хорошо заплатить, если Мишель на какое-то время станет его личным фотографом и запечатлеет жизнь бизнесмена и его близких во всех подробностях, с присущим ему, Мишелю, мастерством. Меланхоличный Мишель согласился, равнодушно принял «оч-чень большие деньги», купил на них самую совершенную аппаратуру и в течение двух месяцев повсюду таскался за бизнесменом, снимая его жизнь в самых различных ракурсах и композициях. Сначала окружение бизнесмена и он сам немного нервничали, но потом привыкли к молчаливому и словно бы отрешенному от всего художнику, и расслабились. Мишель и его экстравагантные выходки даже стали чем-то вроде изюминки в их обществе. Например, он мог во время ресторанного или домашнего застолья вдруг отобрать у человека тарелку и пододвинуть ему совсем другой прибор:

– Простите, – говорил Мишель своим мягким негромким голосом, так контрастирующим с общим тоном застолья. – Но ваш образ удивительно адекватен именно этому блюду. Возьмите вилку, будьте любезны. И склоните голову немного набок. Вот так…

По истечении установленного срока Мишель на две недели заперся в фотолаборатории, а потом появился оттуда, словно из преисподней – неестественно бледный, с неугасшим огоньком красной лампы в глазах. В руках у него была увесистая пачка глянцевых, цветастых фотографий. Вообще-то Мишель предпочитал работать в черно-белой гамме и почти всегда использовал матовую бумагу, но, едва ознакомившись с будущей натурой, художник сразу же предупредил «нового русского» о том, что его жизнь будет запечатлена в цвете.

Тщеславный бизнесмен жадно схватил фотографии, начал листать их… и вскоре на его лице появилось довольно сложное выражение. Мишель был и оставался художником в каждом своем творении, но… фотографии были на удивление единообразны. Особенно много бизнесмен и его приспешники жрали. Жрали они много, жадно и красочно. Кроме того, много места на фотографиях занимали женщины и машины. И те, и другие нагло лоснились и играли бликами в самых неожиданных местах. Хорошая, выразительная серия получилась в парной и в сауне. Там ярко блестели зубы, глаза, бюсты и ягодицы. В тренажерных залах бизнесмен и его окружение напоминали стаю голодных волков. На переговорах и деловых встречах те же волки выглядели наевшимися и сторожащимися. Если бы волка из «Красной Шапочки» можно было одеть в хороший костюм и сделать менее наивным… Волчьи параллели хорошо подтверждала «охотничья» серия, где удачливые охотники, казалось, лишь ждут знака фотографа, расставившего их в колоритных позах вокруг убитого лося. Как только знак будет дан, они сбросят с себя последние остатки цивилизации и со счастливым визгом набросятся на еще теплую добычу, разрывая ее на брызжущие кровью куски.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.