XIX. Третий cон Веры Павловны 4 глава
"несамобытно..." это "несамобытно" относилось к таким книгам, как Маколей,
Гизо, Тьер, Ранке, Гервинус {102}. "А, вот это хорошо, что попалось; - это
сказал он, прочитав на корешке несколько дюжих томов "Полное собрание
сочинений Ньютона"; - торопливо стал он перебирать темы, наконец, нашел и
то, чего искал, и с любовною улыбкою произнес: - "вот оно, вот оно", -
"Observations on the Prophethies of Daniel and the Apocalypse of St. John",
{103} то есть "Замечания о пророчествах Даниила и Апокалипсиса св. Иоанна".
"Да, эта сторона знания до сих пор оставалась у меня без капитального
основания. Ньютон писал этот комментарий в старости, когда был наполовину в
здравом уме, наполовину помешан. Классический источник по вопросу о смешении
безумия с умом. Ведь вопрос всемирноисторический: это смешение во всех без
исключения событиях, почти во всех книгах, почти во всех головах. Но здесь
оно должно быть в образцовой форме: во-первых, гениальнейший и нормальнейший
ум из всех известных нам умов; во-вторых, и примешавшееся к нему безумие -
признанное, бесспорное безумие. Итак, книга капитальная по своей части.
Тончайшие черты общего явления должны выказываться здесь осязательнее, чем
где бы то ни было, и никто не может подвергнуть сомнению, что это именно
черты того явления, которому принадлежат черты смешения безумия с умом.
Книга, достойная изучения". Он с усердным наслаждением принялся читать
книгу, которую в последние сто лет едва ли кто читал, кроме корректоров ее:
читать ее для кого бы то ни было, кроме Рахметова, то же самое, что есть
песок или опилки. Но ему было вкусно.
Таких людей, как Рахметов, мало: я встретил до сих пор только восемь
образцов этой породы (в том числе двух женщин); они не имели сходства ни в
чем, кроме одной черты. Между ними были люди мягкие и люди суровые, люди
мрачные и люди веселые, люди хлопотливые и люди флегматические, люди
слезливые (один с суровым лицом, насмешливый до наглости; другой с
деревянным лицом, молчаливый и равнодушный ко всему; оба они при мне рыдали
несколько раз, как истерические женщины, и не от своих дел, а среди
разговоров о разной разности; наедине, я уверен, плакали часто), и люди, ни
от чего не перестававшие быть спокойными. Сходства не было ни в чем, кроме
одной черты, но она одна уже соединяла их в одну породу и отделяла от всех
остальных людей {104}. Над теми из них, с которыми я был близок, я смеялся,
когда бывал с ними наедине; они сердились или не сердились, но тоже смеялись
над собою. И действительно, в них было много забавного, все главное в них и
было забавно, все то, почему они были людьми особой породы. Я люблю смеяться
над такими людьми.
Тот из них, которого я встретил в кругу Лопухова и Кирсанова и о
котором расскажу здесь, служит живым доказательством, что нужна оговорка к
рассуждениям Лопухова и Алексея Петровича о свойствах почвы, во втором сне
Веры Павловны, оговорка нужна та, что какова бы ни была почва, а все-таки в
ней могут попадаться хоть крошечные клочочки, на которых могут вырастать
здоровые колосья. Генеалогия главных лиц моего рассказа: Веры Павловны
Кирсанова и Лопухова не восходит, по правде говоря, дальше дедушек с
бабушками, и разве с большими натяжками можно приставить сверху еще
какую-нибудь прабабушку (прадедушка уже неизбежно покрыт мраком забвения,
известно только, что он был муж прабабушки и что его звали Кирилом, потому
что дедушка был Герасим Кирилыч). Рахметов был из фамилии, известной с XIII
века {105}, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе.
В числе татарских темников {106}, корпусных начальников, перерезанных в
Твери вместе с их войском, по словам летописей, будто бы за намерение
обратить народ в магометанство (намерение, которого они, наверное, и не
имели), а по самому делу, просто за угнетение, находился Рахмет. Маленький
сын этого Рахмета от жены русской, племянницы тверского дворского, то есть
обер-гофмаршала и фельдмаршала, насильно взятой Рахметом, был пощажен для
матери и перекрещен из Латыфа в Михаила. От этого Латыфа-Михаила Рахметовича
пошли Рахметовы. Они в Твери были боярами, в Москве стали только
окольничими, в Петербурге в прошлом веке бывали генерал-аншефами {107}, -
конечно, далеко не все: фамилия разветвилась очень многочисленная, так что
генерал-аншефских чинов не достало бы на всех. Прапрадед нашего Рахметова
был приятелем Ивана Ивановича Шувалова, который и восстановил его из опалы,
постигнувшей было его за дружбу с Минихом. Прадед был сослуживцем Румянцева,
дослужился до генерал-аншефства и убит был при Нови {108}. Дед сопровождал
Александра в Тильзит и пошел бы дальше всех, но рано потерял карьеру за
дружбу с Сперанским. Отец служил без удачи и без падений, в 40 лет вышел в
отставку генерал-лейтенантом и поселился в одном из своих поместий,
разбросанных по верховью Медведицы. Поместья были, однако ж, не очень
велики, всего душ тысячи две с половиною, а детей на деревенском досуге
явилось много, человек 8; наш Рахметов был предпоследний, моложе его была
одна сестра; потому наш Рахметов был уже человек не с богатым наследством:
он получил около 400 душ да 7 000 десятин земли. Как он распорядился с
душами и с 5 500 десятин земли, это не было известно никому, не было
известно и то, что за собою оставил он 1 500 десятин, да не было известно и
вообще то, что ом помещик и что, отдавая в аренду оставленную за собою долю
земли, он имеет все-таки еще до 3 000 р. дохода, этого никто не знал, пока
он жил между нами. Это мы узнали после, а тогда полагали, конечно, что он
одной фамилии с теми Рахметовыми, между которыми много богатых помещиков, у
которых, у всех однофамильцев вместе, до 75 000 душ по верховьям Медведицы,
Хопра, Суры и Цны, которые бессменно бывают уездными предводителями тех
мест, и не тот так другой постоянно бывают губернскими предводителями то в
той, то в другой из трех губерний, по которым текут их крепостные верховья
рек. И знали мы, что наш знакомый Рахметов проживает в год рублей 400; для
студента это было тогда очень немало, но для помещика из Рахметовых уже
слишком мало; потому каждый из нас, мало заботившихся о подобных справках,
положил про себя без справок, что наш Рахметов из какой-нибудь захиревшей и
обеспоместившейся ветви Рахметовых, сын какого-нибудь советника казенной
палаты, оставившего детям небольшой капиталец. Не интересоваться же в самом
деле было нам этими вещами.
Теперь ему было 22 года, а студентом он был с 16 лет; но почти на З
года он покидал университет. Вышел из 2-го курса, поехал в поместье,
распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и
достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом
скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и другою
по обыкновенному и по необыкновенному, - например, и пешком, и на расшивах,
и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе;
между прочим, отвез двух человек в казанский, пятерых - в московский
университет, - это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить,
не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не 400, а 3 000
р. дохода. Это стало известно только уже после, а тогда мы видели, что он
долго пропадал, а за два года до той поры, как сидел он в кабинете Кирсанова
за толкованием Ньютона на "Апокалипсис", возвратился в Петербург, поступил
на филологический факультет, - прежде был на естественном, и только.
Но если никому из петербургских знакомых Рахметова не были известны его
родственные и денежные отношения, зато все, кто его знал, знали его под
двумя прозвищами; одно из них уже попадалось в этом рассказе - "ригорист";
его он принимал с обыкновенною своею легкою улыбкою мрачноватого
удовольствия. Но когда его называли Никитушкою или Ломовым, или по полному
прозвищу Никитушкою Ломовым, он улыбался широко и сладко и имел на то
справедливое основание, потому что не получил от природы, а приобрел
твердостью воли право носить это славное между миллионами людей имя. Но оно
гремит славою только на полосе в 100 верст шириною, идущей по восьми
губерниям; читателям остальной России надобно объяснить, что это за имя,
Никитушка Ломов, бурлак, ходивший по Волге лет 20-15 тому назад, был гигант
геркулесовской силы; 15 вершков ростом {109}, он был так широк в груди и в
плечах, что весил 15 пудов, хотя был человек только плотный, а не толстый.
Какой он был силы, об этом довольно сказать одно: он получал плату за 4
человек. Когда судно приставало к городу и он шел на рынок, по-волжскому на
базар, по дальним переулкам раздавались крики парней; "Никитушка Ломов идет,
Никитушка Ломов идет!" и все бежали да улицу, ведущую с пристани к базару, и
толпа народа валила вслед за своим богатырем.
Рахметов в 16 лет, когда приехал в Петербург, был с этой стороны
обыкновенным юношею довольно высокого роста, довольно крепким, но далеко не
замечательным по силе: из десяти встречных его сверстников, наверное, двое
сладили бы с ним. Но на половине 17-го года он вздумал, что нужно приобрести
физическое богатство, и начал работать над собою. Стал очень усердно
заниматься гимнастикою; это хорошо, но ведь гимнастика только совершенствует
материал, надо запасаться материалом, и вот на время, вдвое большее занятий
гимнастикою, на несколько часов в день, он становится чернорабочим по
работам, требующим силы: возил воду, таскал дрова, рубил дрова, пилил лес,
тесал камни, копал землю, ковал железо; много работ он проходил и часто
менял их, потому что от каждой новой работы, с каждой переменой получают
новое развитие какие-нибудь мускулы. Он принял боксерскую диэту: стал
кормить себя - именно кормить себя - исключительно вещами, имеющими
репутацию укреплять физическую силу, больше всего бифштексом, почти сырым, и
с тех пор всегда жил так. Через год после начала этих занятий он отправился
в свое странствование и тут имел еще больше удобства заниматься развитием
физической силы: был пахарем, плотником, перевозчиком и работником всяких
здоровых промыслов; раз даже прошел бурлаком всю Волгу, от Дубовки {110} до
Рыбинска. Сказать, что он хочет быть бурлаком, показалось бы хозяину судна и
бурлакам верхом нелепости, и его не приняли бы; но он сел просто пассажиром,
подружившись с артелью, стал помогать тянуть лямку и через неделю запрягся в
нее как следует настоящему рабочему; скоро заметили, как он тянет, начали
пробовать силу, - он перетягивал троих, даже четверых самых здоровых из
своих товарищей; тогда ему было 20 лет, и товарищи его по лямке окрестили
его Никитушкою Ломовым, по памяти героя, уже сошедшего тогда со сцены. На
следующее лето он ехал на пароходе; один из простонародия, толпившегося на
палубе, оказался его прошлогодним сослуживцем до лямке, а таким-то образом
его спутники-студенты узнали, что его следует звать Никитушкою Ломовым.
Действительно, он приобрел и не щадя времени поддерживал в себе непомерную
силу. "Так нужно, - говорил он: - это дает уважение и любовь простых людей.
Это полезно, может пригодиться".
Это ему засело в голову с половины 17-го года, потому что с этого
времени и вообще начала развиваться его особенность. 16 лет он приехал в
Петербург обыкновенным, хорошим, кончившим курс гимназистом, обыкновенным
добрым и честным юношею, и провел месяца три-четыре по-обыкновенному, как
проводят начинающие студенты. Но стал он слышать, что есть между студентами
особенно умные головы, которые думают не так, как другие, и узнал с пяток
имен таких людей, - тогда их было еще мало. Они заинтересовали его, он стал
искать знакомства с кем-нибудь из них; ему случилось сойтись с Кирсановым, и
началось его перерождение в особенного человека, в будущего Никитушку Ломова
и ригориста. Жадно слушал он Кирсанова в первый вечер, плакал, прерывал его
слова восклицаниями проклятий тому, что должно погибнуть, благословений
тому, что должно жить. - "С каких же книг мне начать читать?"
Кирсанов указал. Он на другой день уж с 8 часов утра ходил по Невскому,
от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой немецкий или
французский книжный магазин первый откроется, взял, что нужно, и читал
больше трех суток сряду, - с 11 часов утра четверга до 9 часов вечера
воскресенья, 82 часа; первые две ночи не спал так, на третью выпил восемь
стаканов крепчайшего кофе, до четвертой ночи не хватило силы ни с каким
кофе, он повалился и проспал на полу часов 15. Через неделю он пришел к
Кирсанову, потребовал указаний на новые книги, объяснений; подружился с ним,
потом через него подружился с Лопуховым. Через полгода, хоть ему было только
17 лет, а им уже по 21 году, они уж не считали его молодым человеком
сравнительно с собою, и уж он был особенным человеком.
Какие задатки для того лежали в его прошлой жизни? Не очень большие, но
лежали. Отец его был человек деспотического характера, очень умный,
образованный и ультраконсерватор, - в том же смысле, как Марья Алексевна,
ультраконсерватор, но честный. Ему, конечно, было тяжело. Это одно еще
ничего бы. Но мать его, женщина довольно деликатная, страдала от тяжелого
характера мужа, да и видел он, что в деревне. И это бы все еще ничего; было
еще вот что: на 15-м году он влюбился в одну из любовниц отца. Произошла
история, конечно, над нею особенно. Ему было жалко женщину, сильно
пострадавшую через него. Мысли стали бродить в нем, и Кирсанов был для него
тем, чем Лопухов для Веры Павловны. Задатки в прошлой жизни были; но чтобы
стать таким особенным человеком, конечно, главное - натура. За несколько
времени перед тем, как вышел он из университета и отправился в свое
поместье, потом в странствование по России, он уже принял оригинальные
принципы и в материальной, и в нравственной, и в умственной жизни, а когда
он возвратился, они уже развились в законченную систему, которой он
придерживался неуклонно. Он сказал себе: "Я не пью ни капли вина. И не
прикасаюсь к женщине". А натура была кипучая. "Зачем это? Такая крайность
вовсе не нужна?. - "Так нужно. Мы требуем для людей полного наслаждения
жизнью, - мы должны своею жизнью свидетельствовать, что мы требуем этого не
для удовлетворения своим личным страстям, не для себя лично, а для человека
вообще, что мы говорим только по принципу, а не по пристрастию, по
убеждению, а не по личной надобности".
Поэтому же он стал и вообще вести самый суровый образ жизни. Чтобы
сделаться и продолжать быть Никитушкою Ломовым, ему нужно было есть
говядины, много говядины, - и он ел ее много. Но он жалел каждой копейки на
какую-нибудь пищу, кроме говядины; говядину он велел хозяйке брать самую
отличную, нарочно для него самые лучшие куски, но остальное ел у себя дома
все только самое дешевое. Отказался от белого хлеба, ел только черный за
своим столом. По целым неделям у него не бывало во рту куска сахару, по
целым месяцам никакого фрукта, ни куска телятины или пулярки {111}. На свои
деньги он не покупал ничего подобного; "не имею права тратить деньги на
прихоть, без которой могу обойтись", - а ведь он воспитан был на роскошном
столе и имел тонкий вкус, как видно было по его замечаниям о блюдах; когда
он обедал у кого-нибудь за чужим столом, он ел с удовольствием многие из
блюд, от которых отказывал себе в своем столе, других не ел и за чужим
столом. Причина различения была основательная: "то, что ест, хотя по
временам, простой народ, и я смогу есть при случае. Того, что никогда
недоступно простым людям, и я не должен есть! Это нужно мне для того, чтобы
хоть несколько чувствовать, насколько стеснена их жизнь сравнительно с
моею". Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не
ел абрикосов; апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции, - видите, в
Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест. Паштеты ел, потому
что "хороший пирог не хуже паштета, и слоеное тесто знакомо простому
народу", но сардинок не ел. Одевался он очень бедно, хоть любил изящество, и
во всем остальном вел спартанский образ жизни; например, не допускал тюфяка
и спал на войлоке, даже не разрешая себе свернуть его вдвое.
Было у него угрызение совести, - он не бросил курить: "без сигары не
могу думать; если действительно так, я прав; но, быть может, это слабость
воли". А дурных сигар он не мог курить, - ведь он воспитан был в
аристократической обстановке. Из 400 р. его расхода до 150 выходило у него
на сигары. "Гнусная слабость", как он выражался. Только она и давала
некоторую возможность отбиваться от него: если уж начнет слишком доезжать
своими обличениями, доезжаемый скажет ему: "да ведь совершенство невозможно
- ты же куришь", - тогда Рахметов приходил в двойную силу обличения, но
большую половину укоризн обращал уже на себя, обличаемому все-таки
доставалось меньше, хоть он не вовсе забывал его из-за себя.
Он успевал делать страшно много, потому что и в распоряжении времени
положил на себя точно такое же обуздание прихотей, как в материальных вещах.
Ни четверти часа в месяц не пропадало у него на развлечение, отдыха ему не
было нужно. "У меня занятия разнообразны; перемена занятия есть отдых". В
кругу приятелей, сборные пункты которых находились у Кирсанова и Лопухова,
он бывал никак не чаще того, сколько нужно, чтобы остаться в тесном
отношении к нему: "это нужно; ежедневные случаи доказывают пользу иметь
тесную связь с каким-нибудь кругом людей, - надобно иметь под руками всегда
открытые источники для разных справок". Кроме как в собраниях этого кружка,
он никогда ни у кого не бывал иначе, как по делу, и ни пятью минутами
больше, чем нужно по делу, и у себя никого не принимал и не допускал
оставаться иначе, как на том же правиле; он без околичностей объявлял гостю:
"мы переговорили о вашем деле; теперь позвольте мне заняться другими делами,
потому что я должен дорожить временем".
В первые месяцы своего перерождения он почти все время проводил в
чтении; но это продолжалось лишь немного более полгода: когда он увидел, что
приобрел систематический образ мыслей в том духе, принципы которого нашел
справедливыми, он тотчас же сказал себе: "теперь чтение стало делом
второстепенным; я с этой стороны готов для жизни", и стал отдавать книгам
только время, свободное от других дел, а такого времени оставалось у него
мало. Но, несмотря на это, он расширял круг своего знания с изумительною
быстротою: теперь, когда ему было 22 года, он был уже человеком очень
замечательно основательной учености. Это потому, что он и тут поставил себе
правилом: роскоши и прихоти - никакой; исключительно то, что нужно. А что
нужно? Он говорил: "по каждому предмету капитальных сочинений очень немного;
во всех остальных только повторяется, разжижается, портится то, что все
гораздо полнее и яснее заключено в этих немногих сочинениях. Надобно читать
только их; всякое другое чтение - только напрасная трата времени. Берем
русскую беллетристику. Я говорю: прочитаю всего прежде Гоголя. В тысячах
других повестей я уже вижу по пяти строкам с пяти разных страниц, что не
найду ничего, кроме испорченного Гоголя, - зачем я стану их читать? Так и в
науках, - в науках даже еще резче эта граница. Если я прочел Адама Смита,
Мальтуса, Рикардо и Милля, я знаю альфу и омегу этого направления {112} и
мне не нужно читать ни одного из сотен политико-экономов, как бы ни были они
знамениты; я по пяти строкам с пяти страниц вижу, что не найду у них ни
одной свежей мысли, им принадлежащей, все заимствования и искажения. Я читаю
только самобытное и лишь настолько, чтобы знать эту самобытность". Поэтому
никакими силами нельзя было заставить его читать Маколея; посмотрев четверть
часа на разные страницы, он решил: "Я знаю все материи, из которых набраны
эти лоскутья". Он прочитал "Ярмарку суеты" Теккерея {113} с наслаждением
начал читать "Пенденниса", закрыл на 20-й странице: "весь высказался в
"Ярмарке суеты", видно, что больше ничего не будет, и читать не нужно". -
"Каждая прочтенная мною книга такова, что избавляет меня от надобности
читать сотни книг", говорил он.
Гимнастика, работа для упражнения силы, чтения - были личными занятиями
Рахметова; по его возвращении в Петербург, они брали у него только четвертую
долю его времени, остальное время он занимался чужими делами или ничьими в
особенности делами {114}, постоянно соблюдая то же правило, как в чтении: не
тратить времени над второстепенными делами и с второстепенными людьми,
заниматься только капитальными, от которых уже и без него изменяются
второстепенные дела и руководимые люди. Например, вне своего круга, он
знакомился только с людьми, имеющими влияние на других. Кто не был
авторитетом для нескольких других людей, тот никакими способами не мог даже
войти в разговор с ним. Он говорил: "Вы меня извините, мне некогда", и
отходил. Но точно так же никакими средствами не мог избежать знакомства с
ним тот, с кем он хотел познакомиться. Он просто являлся к вам и говорил,
что ему было нужно, с таким предисловием: "Я хочу быть знаком с вами; это
нужно. Если вам теперь не время, назначьте другое". На мелкие ваши дела он
не обращал никакого внимания, хотя бы вы были ближайшим его знакомым и
упрашивали вникнуть в ваше затруднение: "мне некогда", говорил он и
отворачивался. Но в важные дела вступался, когда это было нужно по его
мнению, хотя бы никто этого не желал: "я должен", говорил он. Какие вещи он
говорил и делал в этих случаях, уму непостижимо. Да вот, например, мое
знакомство с ним. Я был тогда уже не молод, жил порядочно, потому ко мне
собиралось по временам человек пять-шесть молодежи из моей провинции.
Следовательно, я уже был для него человек драгоценный: эти молодые люди были
расположены ко мне, находя во мне расположение к себе; вот он и слышал по
этому случаю мою фамилию. А я, когда в первый раз увидел его у Кирсанова,
еще не слышал о нем: это было вскоре по его возвращении из странствия. Он
вошел после меня; я был только один не знакомый ему человек в обществе. Он,
как вошел, отвел Кирсанова в сторону и, указавши глазами на меня, сказал
несколько слов. Кирсанов отвечал ему тоже немногими словами и был отпущен.
Через минуту Рахметов сел прямо против меня, всего только через небольшой
стол у дивана, и с этого-то расстояния каких-нибудь полутора аршин начал
смотреть мне в лицо изо всей силы. Я был раздосадован: он рассматривал меня
без церемонии, будто перед ним не человек, а портрет, - я нахмурился. Ему не
было никакого дела. Посмотревши минуты две-три, он сказал мне "г. N., мне
нужно с вами познакомиться. Я вас знаю, вы меня - нет. Спросите обо мне у
хозяина и других, кому вы особенно верите из этой компании", встал и ушел в
другую комнату. "Что это за чудак?" - "Это Рахметов. Он хочет, чтобы вы
спросили, заслуживает ли он доверия, - безусловно, и заслуживает ли он
внимания, - он поважнее всех нас здесь, взятых вместе", сказал Кирсанов,
другие подтвердили. Чрез пять минут он вернулся в ту комнату, где все
сидели. Со мною не заговаривал и с другими говорил мало, - разговор был не
ученый и не важный. "А, десять часов уже, - произнес он через несколько
времени, - в 10 часов у меня есть дело в другом месте. Г. N., - он обратился
ко мне, - я должен сказать вам несколько слов. Когда я отвел хозяина в
сторону спросить его, кто вы, я указал на вас глазами, потому что ведь вы
все равно должны были заметить, что я спрашиваю о вас, кто вы;
следовательно, напрасно было бы не делать жестов, натуральных при таком
вопросе. Когда вы будете дома, чтоб я мог зайти к вам?" Я тогда не любил
новых знакомств, а эта навязчивость уж вовсе не нравилась мне. - "Я только
ночую дома; меня целый день нет дома", - сказал я. - "Но ночуете дома? В
какое же время вы возвращаетесь ночевать?" - "Очень поздно". - "Например?" -
"Часа в два, в три". - "Это все равно, назначьте время". - "Если вам
непременно угодно, утром послезавтра, в половине 4-го". - "Конечно, я должен
принимать ваши слова за насмешку и грубость; а может быть, и то, что у вас
есть свои причины, может быть, даже заслуживающие одобрения. Во всяком
случае, я буду у вас послезавтра поутру в половине 4-го". - "Нет, уж если вы
так решительны, то лучше заходите попозднее: я все утро буду дома, до 12
часов". - "Хорошо, зайду часов в 10. Вы будете одни?" - "Да". - "Хорошо". Он
пришел и, точно так же без околичностей, приступил к делу, по которому нашел
нужным познакомиться. Мы потолковали с полчаса; о чем толковали, это все
равно: довольно того, что он говорил: "надобно", я говорил: "нет"; он
говорил: "вы обязаны", я говорил: "нисколько". Через полчаса он сказал:
"ясно, что продолжать бесполезно. Ведь вы убеждены, что я человек,
заслуживающий безусловного доверия?" - "Да, мне сказали это все, и я сам
теперь вижу". - "И все-таки остаетесь при своем?" - "Остаюсь". - "Знаете вы,
что из этого следует? То, что вы или лжец, или дрянь!" Как это понравится?
Что надобно было бы сделать с другим человеком за такие слова? вызвать на
дуэль? но он говорит таким тоном, без всякого личного чувства, будто
историк, судящий холодно не для обиды, а для истины, и сам был так странен,
что смешно было бы обижаться, и я только мог засмеяться: - "Да ведь это одно
и то же", - сказал я. - "В настоящем случае не одно и то же". - "Ну, так,
может быть, я то и другое вместе". - "В настоящем случае то и другое вместе
невозможно. Но одно из двух - непременно: или вы думаете и делаете не то,
что говорите: в таком случае вы лжец; или вы думаете и делаете действительно
то, что говорите: в таком случае вы дрянь. Одно из двух непременно. Я
полагаю, первое". - "Как вам угодно, так и думайте", - сказал я, продолжая
смеяться. - "Прощайте. Но всяком случае, знайте, что я сохраню доверие к вам
и готов возобновить наш разговор, когда вам будет угодно".
При всей дикости этого случая Рахметов был совершенно прав: и в том,
что начал так, потому что ведь он прежде хорошо узнал обо мне и только тогда
уже начал дело, и в том, что так кончил разговор; я действительно говорил
ему не то, что думал, и он, действительно, имел право назвать меня лжецом, и
это нисколько не могло быть обидно, даже щекотливо для меня "в настоящем
случае", по его выражению, потому что такой был случай, и он, действительно,
мог сохранять ко мне прежнее доверие и, пожалуй, уважение.
Да, при всей дикости его манеры, каждый оставался убежден, что Рахметов
поступил именно так, как благоразумнее и проще всего было поступить, и свои
страшные резкости, ужаснейшие укоризны он говорил так, что никакой
рассудительный человек не мог ими обижаться, и, при всей своей феноменальной
грубости, он был, в сущности, очень деликатен. У него были и предисловия в
этом роде. Всякое щекотливое объяснение он начинал так: "вам известно, что я
буду говорить без всякого личного чувства. Если мои слова будут неприятны,
прошу извинить их. Но я нахожу, что не следует обижаться ничем, что
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|