Сделай Сам Свою Работу на 5

Пруд с декоративными рыбками и другие истории 6 глава

Три недели спустя меня уволили, в тот день я потерял невинность. Это было в шикарной квартире в Хэмпстеде, пустой, если не считать горничной, темноволосой женщины, несколькими годами меня старше. Я стал на колени, чтобы поменять розетку, а она залезла на стул обмахнуть пыль с дверной притолоки. Я поднял взгляд: под юбкой она носила чулки, подвязки и, помоги мне Господи, ничего больше. Я обнаружил, что происходит в тех сценах, которые в кино вам не показывают.

Так я лишился невинности под обеденным столом в Хэмпстеде. Горничных больше не встретишь. Они ушли туда, куда ушли авто с прозрачным верхом и динозавры.

А после я потерял работу. Даже мой босс, убежденный в моей полной некомпетентности, не поверил, что я три часа менял розетку. Не мог же я рассказать ему, что два часа провел, прячась под обеденным столом, когда неожиданно вернулись хозяева, правда?

Затем была череда мест, где я протянул недолго: сперва печатником, потом наборщиком, а после я очутился в небольшом рекламном агентстве, помещавшемся над бутербродной на Олд‑Кэмден‑стрит.

Я продолжал покупать «Пентхаус». Девушки походили на статисток из «Мстителей»[25], впрочем, они и в реальной жизни так выглядели.

Статьи про Вуди Аллена и остров Сафо, про Бэтмена и Вьетнам, про грозящих хлыстами стриптизерш, моду, художественную литературу и секс.

Костюмы приобрели бархатные воротники, девушки накручивали волосы и поднимали их вверх. Мода превратилась в фетиш. В Лондоне царил свинг, журнальные обложки становились психоделичными, и если в питьевой воде не было «кислоты», мы вели себя так, словно она там есть.

Второй раз я увидел Шарлотту в шестьдесят девятом, через пару лет после того, как оставил надежду ее найти. Я думал, что забыл, как она выглядит. Однажды глава агентства бросил мне на стол «Пентхаус» — там была наша реклама сигарет, которой он был особенно доволен. Мне было двадцать три, я был восходящей звездой, заведовал отделом фотографий так, будто знал, что надо делать, и иногда действительно знал.



О самом номере я мало что помню — в памяти осталась одна Шарлотта. Волосы растрепанные и рыжевато‑русые, во взгляде — вызов, улыбка — такая, будто она знает все тайны жизни, но вам ни за что не расскажет. В этот раз ее звали не Шарлотта, а Мелани или как‑то еще. В подписи говорилось, что ей девятнадцать.

Тогда я жил с танцовщицей по имени Рейчел в небольшой квартирке в Кэмден‑тауне. Она была самой красивой, самой восхитительной женщиной, моя Рейчел. А я пораньше вернулся домой с фотографиями Шарлотты в портфеле, заперся в ванной и намастурбировался до одури.

Вскоре после этого мы с Рейчел расстались.

Рекламное агентство гудело — в шестидесятых все гудело, — и в семьдесят первом мне поручили подыскать «лицо» для фабричной марки одежды. Нужна была девушка, которая стала бы эпитомой всего сексуального, которая носила бы их одежду так, словно в любую минуту готова ее сорвать — если мужчина не успеет сделать это первым. И я знал самую подходящую девушку: ее звали Шарлотта.

Я позвонил в «Пентхаус», где сперва не хотели со мной говорить, но потом неохотно дали мне координаты фотографов, которые снимали ее в прошлом. Сотрудник «Пентхауса» как будто не поверил, когда я сказал, что всякий раз это была одна и та же девушка.

Пытаясь отыскать ее агентство, я связался с фотографами.

Они сказали, что девушки не существует.

Во всяком случае, как модели. Да, разумеется, оба знали, кого я имею в виду. Но, как сказал мне один: странность вся в том, что она сама к ним приходила. Они платили ей обычную ставку, потом продавали фотографии. Нет, адреса у них нет.

Тогда мне было двадцать шесть, и я был полным кретином. Я тут же понял, что происходит: мне заговаривают зубы. Очевидно, с ней подписало контракт какое‑то другое агентство, которое планирует построить вокруг нее большую кампанию и потому заплатило фотографам, чтобы молчали. Я ругался и кричал на них в телефон. Я делал возмутительные финансовые предложения.

Они мне предложили отвалить.

В следующем же месяце она «показалась» в «Пентхаусе». Уже не психоделическая журнальная кокетка, у «Пентхауса» появился класс: девушки отрастили лобковые волосы, приобрели в глазах блеск пожирательниц мужчин. Мужчины и женщины кувыркались и играли в пшеничных полях — расфокусированно розовые на золотом.

В подписи говорилось, что ее зовут Белинда, что она ассистент антиквара. И все же это точно была Шарлотта, хотя волосы у нее теперь были темными, собранными на макушке пышными локонами. Еще в подписи указывался ее возраст: девятнадцать.

Я позвонил знакомому в «Пентхаус» и от него узнал имя фотографа, Джон Фелбридж. Я ему позвонил. Как и предыдущие два, он утверждал, что ничего про нее не знает, но к тому времени я выучил урок. Вместо того чтобы кричать на него по телефону, я предложил ему работу, сравнительно крупный заказ на съемку того, как маленький мальчик ест мороженое. У Фелбриджа был длинный хайер, ему было под тридцать, он носил потертую дубленку и парусиновые туфли на резиновой подошве, клапаны на которых то и дело расстегивались и болтались, но фотографом он был классным. После съемок я пригласил его выпить, и мы поговорили про паршивую погоду и про искусство фотографии, про десятичную валюту и его прошлые работы, и Шарлотту.

— Так говоришь, ты видел снимки в «Пентхаусе»? — спросил Фелбридж.

Я кивнул. Мы оба были слегка навеселе.

— Я расскажу вам про девушку. Знаете что? Ведь это из‑за нее мне хочется бросить весь этот шоу‑бизнес и заняться настоящей фотографией. Сказала, что звать ее Белинда.

— Как ты с ней познакомился?

— Я к этому и веду, так ведь? Я думал, она из какого‑то агентства, разве нет? Она стучит в дверь, я думаю — господи помилуй! — и приглашаю ее войти. А она говорит, что она не из агентства, она говорит, что продает… — Он растерянно наморщил лоб. — Ну не странно ли? Я забыл, что она там продавала. Может, вообще ничего не продавала. Не помню. Я скоро имя свое забуду. Я сразу понял, она нечто особенное. Спросил ее, позирует ли она, сказал ей, что вовсе не пытаюсь затащить ее в постель, и она согласилась. Щелчок, вспышка! Пять пленок, как отдайся. Как только мы закончили, она натягивает одежку и вот так без единого словечка двигает к двери. «А как же твои деньги?» — говорю я ей. «Пришлите по почте», — говорит она и сбегает по ступенькам на улицу.

— Значит, у тебя все‑таки есть ее адрес? — спросил я, стараясь не выдать своего интереса.

— Нет. Пошло оно все. В конце концов, я отложил ее гонорар на случай, если она вернется.

Помню, как я разочарованно спросил себя, настоящий у него акцент кокни или просто дань моде.

— Но вот к чему я веду. Когда пришли из проявки снимки, я понял, что… ну, в том, что касается сисек да мшавины, нет., a в том, что касается съемок обнаженки вообще — я все испробовал. Она — все женщины в одной, понимаешь? И я ее сфотографировал. Нет, нет, давай я поставлю. Моя очередь. Ты ведь «кровавую мэри» пьешь, да? Ну, давай за будущую совместную работу.

Никакой будущей совместной работы не было. Агентство перекупила более старая, более крупная фирма, позарившаяся на наши заказы. Ее руководство инкорпорировало инициалы нашего агентства в название своего, оставило нескольких главных копирайтеров, а остальных уволило.

Вернувшись в свою квартиру, я стал ждать, что рекой потекут предложения работы, но они не потекли, однако приятель подруги приятеля однажды ночью заговорил со мной в клубе (под музыку парня, о котором я никогда не слышал, по имени Дэвид Боуи. Он был одет под космонавта, а остальная группа — в ковбойских прикидах. Я даже песен не слушал), и не успел я оглянуться, как стал менеджером собственной группы «Алмазы пламени». Если вы не тусовались в начале семидесятых по лондонским клубам, то скорее всего никогда о ней не слышали, хотя это была неплохая группа. Лирическая, но с драйвом. Пятеро ребят. Двое в настоящее время в супергруппах мировой лиги. Один — водопроводчик в Уолсолле, все еще иногда шлет мне открытки на Рождество. Еще двое пятнадцать лет как мертвы: безымянные трупы после передозняка. Умерли в течение недели, что и прикончило группу.

И меня тоже. Я тогда свалил: мне хотелось как можно дальше убраться от города и такой жизни. Я купил маленькую ферму в Уэльсе. И был там счастлив с овцами, козами и капустой. И по сей день, наверное, торчал бы там, если бы не она и «Пентхаус».

Не знаю, откуда взялся журнал. Однажды утром я вышел из дома, а он просто лежал посреди двора лицом вниз в грязи. Он был почти годичной давности. На ней не было макияжа, и позировала она, казалось, в дорогущей квартире. Впервые я увидел ее лобковые волосы — или увидел бы, если бы фотография не была искусственно размыта и самую малость не в фокусе. Выглядела она так, словно выступает из тумана.

В подписи внизу говорилось, что ее зовут Лесли. Ей девятнадцать.

После этого я уже не мог оставаться в своей глуши. За гроши продав ферму, я вернулся в Лондон в последние дни 1976‑го.

Я перебивался на пособие, жил в муниципальном доме в Виктории, вставал к ленчу и шлялся по пабам, пока они не закрывались после полудня, читал в библиотеке газеты, пока пабы не откроются снова, а потом полз из одного в другой до самого закрытия. Я проживал пособие и пропивал сбережения.

Мне было тридцать, но я чувствовал себя много старше. Я начал жить с безымянной панкушкой из Канады, с которой познакомился в питейном клубе на Грик‑стрит. Она работала там барменшей и однажды вечером после закрытия сказала мне, что ее только что погнали с флэта, поэтому я предложил ей кушетку в моей квартире. Оказалось, ей всего шестнадцать, и на кушетке она не спала ни разу. У нее были маленькие, размером с гранат груди, вытатуированный на спине череп и прическа, как у младшей сестры Невесты Франкенштейна. Она сказала, что уже все испробовала и ни во что не верит. Она часами говорила о том, что мир скатывается к анархии, утверждала, что нет ни будущего, ни надежды, но трахалась так, словно только что изобрела секс. Я считал, что это неплохо.

В постель она приходила в одном лишь черном кожаном ошейнике с шипами и с килограммом смазанных черных теней вокруг глаз. Иногда она плевалась на ходу, просто харкала на тротуар, что меня раздражало, и таскает меня по панковским клубам, где мне приходилось смотреть, как она дерется, сквернословит и доедает ништяки. Тогда я по‑настоящему чувствовал себя старой развалиной. Но музыка мне нравилась: «Пичез» и тому подобные. А еще я видел, как играют живьем «Секс пистолз». Погано.

Потом панкушка ушла, заявив, что я старый зануда и что она нашла себе богатенького арабского шейха.

— Я думал, ты ни во что не веришь, — крикнул я ей вслед, когда она садилась в «ролле», который он за ней прислал.

— Я верю в сто тысяч минетов и в простыни из норки, — крикнула она в ответ. И все теребила прядь из прически а‑ля Невеста Франкенштейна. — И в золотой вибратор. Вот в это я верю.

И так она уехала к нефтяному состоянию и новому гардеробу, а я, проверив свой счет в банке, обнаружил, что совершенно на мели — практически без гроша. Я все еще спорадически покупал «Пентхаус». Моя душа шестидесятника была глубоко шокирована и не меньше поражена количеством выставляемой на показ плоти. На долю воображения не оставалось ничего, что одновременно и притягивало, и отталкивало меня.

А потом, в конце 1977‑го снова появилась она.

Волосы у нее, у моей Шарлотты, были разноцветные, а губы — алые, словно она только что ела малину. Она лежала на атласной простыне, прикрыв изукрашенной драгоценными камнями маской лицо и опустив руку между ног, — экстатично, оргазменно. Она была всем, чего я когда‑либо хотел: Шарлотта.

Она появилась под именем Титания и была укрыта павлиньими перьями. Как сообщила мне подпись, черные буквы которой насекомыми ползли вокруг ее фотографий, она работает риэлтором в Слау. Любит внимательных, честных мужчин. Ей девятнадцать.

И будь я проклят, она выглядела на девятнадцать. А я был на мели, жил, как и миллионы других, на пособие, и ничего мне не светило.

Я продал свою коллекцию пластинок, продал все книги (все, кроме четырех номеров «Пентхауса») и большую часть мебели, и на полученное купил сравнительно неплохую камеру. Потом обзвонил всех фотографов, кого знал, когда десять лет назад работал в рекламе.

Большинство меня не помнили или так сказали. Тем же, кто помнил, не нужен был молодой ассистент, который уже не молод и не имеет опыта. Но я не сдавался и наконец наткнулся на Гарри Блика, старого гея с серебряной шевелюрой, собственной студией в Крауч‑Энд и ватагой дорогостоящих бойфрендов.

Я сказал ему, чего хочу. Он не задумался ни на минуту.

— Жду тебя через два часа.

— Никаких подвохов?

— Два часа. Не больше. Я успел.

Первый год я убирал студию, раскрашивал задники и ходил по местным магазинам и окрестным улочкам, где выклянчивал, покупал или одалживал соответствующий реквизит. На следующий год он позволил мне помогать со светом, устанавливать софиты, окуривать помещение дымовыми таблетками и сухим льдом и заваривать чай. Тут я преувеличиваю: чай я заваривал только один раз — с ужасающим результатом. Но я чертовски много узнал о фотографии.

И внезапно наступил 1981‑й, мир заново стал романтичным, мне было тридцать пять, и я ощущал каждую минуту. Блик велел мне присмотреть пару недель за студией, а сам отправился в Марокко на месяц заслуженного кутежа.

В тот месяц она появилась в «Пентхаусе». Более кокетливая и чопорная, чем раньше, ждала меня, аккуратно вставленная между рекламой стерео и скотча. Ее звали Доун, но тем не менее это была моя Шарлотта — соски, как капли крови на загорелых грудях, кустик темного ворса меж длинных, как вечность, ног, снято на каком‑то пляже. Ей всего девятнадцать, говорила подпись. Шарлотта. Доун.

Гарри Блик погиб на обратном пути из Марокко: на него упал автобус.

На самом деле ничего смешного тут не было: он плыл на автомобильном пароме из Кале и забрался в гараж за сигарами, которые оставил в бардачке «Мерседеса». Море было бурным, и туристический автобус (принадлежавший, как я вычитал из газет и как рассказал мне в подробностях заплаканный бойфренд, шоп‑туру из Уигена) был плохо закреплен. Гарри размазало по боку его серебристого «Мерседеса».

Он не терпел на полировке машины ни пятнышка.

Когда было прочитано завещание, я узнал, что старикан оставил мне студию. В ту ночь я заснул в слезах, потом неделю мертвецки напивался, а протрезвев, открыл дело.

С тех пор многое случилось. Я женился. Продлилось это три недели, а потом мы решили, что хватит. Наверное, я не создан для семейной жизни. Однажды в поезде поздно вечером меня избил пьяный из Глазго, а остальные пассажиры делали вид, что ничего не происходит. Я купил пару водяных черепах и аквариум, в котором поселил их в квартире над студией и назвал Родни и Кевин. Я стал довольно недурным фотографом. Снимал для календарей и рекламы, снимал моду и шоу‑бизнес, маленьких детей и больших звезд — в общем, все как обычно.

И однажды весенним днем 1985‑го повстречал Шарлотту.

Тянулось утро вторника, в студии я был один, босой и небритый. У меня выдался свободный день, который я намеревался провести за уборкой и чтением газет. Дверь студии я открыл нараспашку, чтобы свежий воздух прогнал запах сигаретного дыма и разлитого во время вчерашней съемки вина, и вдруг женский голос спросил:

— «Фотография Блика»?

— Верно, — ответил я, не оборачиваясь. — Но Блик умер, теперь студия моя.

— Я хочу вам позировать, — сказала она.

Я обернулся. Она была пяти с половиной футов ростом, с волосами цвета меда, оливково‑зелеными глазами и улыбкой, точно глоток холодной воды в пустыне.

— Шарлотта?

Она склонила голову набок.

— Как пожелаете. Хотите меня снимать?

Я оглушенно кивнул. Воткнул зонтики, поставил ее на фоне голой кирпичной стены и снял пару поляроидов на пробу. Никакого особенного макияжа, никакого реквизита — просто софиты, среднеформатная «хассельбальд» и самая прекрасная девушка на свете.

Некоторое время спустя она начала раздеваться. Я ее об этом не просил. Не помню, сказал ли я ей вообще что‑нибудь. Она разделась, а я все снимал и снимал.

Она знала все. Как позировать, как охорашиваться, как смотреть в объектив. Она безмолвно флиртовала с камерой и со мной, стоящим позади нее, пока я обходил ее со всех сторон и щелкал. Не помню, останавливался ли я вообще, но, наверное, все‑таки менял пленки, потому что к концу дня у меня оказалось пять катушек.

Вы, может быть, думаете, что закончив снимать, я занялся с ней любовью. Ну, я был бы лжецом, если бы сказал, что никогда моделей не имел, и если уж на то пошло, несколько поимели меня. Но я и пальцем ее не тронул. Она была моей мечтой, а если коснуться мечты, она лопнет, как мыльный пузырь.

Да и вообще я просто не мог к ней прикоснуться.

— Сколько вам лет? — спросил я перед тем, как она ушла: она уже надевала пальто и брала сумочку.

— Девятнадцать, — не оборачиваясь, ответила она и мгновение спустя исчезла за дверью.

Даже не попрощалась.

Я послал снимки в «Пентхаус». Не мог придумать, куда бы еще их послать. Два дня спустя мне позвонил их завотделом иллюстраций.

— Просто влюбился! Истинное лицо восьмидесятых. Какие у нее объемы?

— Ее зовут Шарлотта, — сказал я. — Ей девятнадцать.

А теперь мне тридцать девять, и когда‑то будет пятьдесят, а ей все так же девятнадцать. Но снимки будет делать кто‑то другой.

Моя танцовщица Рейчел вышла замуж за архитектора.

Светловолосая панкушка из Канады теперь заправляет транснациональной сетью модных магазинов. Я время от времени кое‑что для нее снимаю. Волосы у нее коротко острижены, в них появилась седина, и сегодня она лесбиянка. Она рассказала, что простыни из норки хранит до сих пор, но про золотой вибратор тогда придумала.

Моя бывшая жена вышла за симпатичного мужика, у которого два видеосалона, и они переехали в Слау. У них мальчики‑близнецы.

Не знаю, что сталось с горничной.

А Шарлотта?

В Греции спорят философы, Сократ пьет цикуту, а она позирует для скульптуры Эрато, музы искрометной поэзии и любовников. И ей девятнадцать.

На Крите она натирает оливковым маслом груди и танцует на арене с быками, ей рукоплещет царь Минос, и некто рисует ее на терракотовой амфоре. И ей девятнадцать.

В 2065‑м она лежит, раскинувшись на вращающемся полу в студии голографа, который запечатлевает ее как эротическую мечту на «ЖивоСенсоЛюбви», заключает вид и звук и сам ее запах в крохотную алмазную матрицу. Ей всего девятнадцать.

Пещерный человек выводит Шарлотту обожженной палкой на стене храмовой пещеры, заполняя контуры, воспроизводя текстуру волос и кожи разноцветной почвой и соком ягод. Ей девятнадцать.

Шарлотта здесь, во всех местах, во все времена, скользит по нашим фантазиям — девушка навсегда.

Я так ее хочу, что иногда мне от этого больно. Вот тогда я достаю ее фотографии и просто на них смотрю, спрашивая себя, почему не попытался ее коснуться, почему даже не разговаривал с ней, когда она была здесь, но так и не нахожу ответа, который мог бы понять.

Вот зачем, наверное, я все это написал.

Сегодня утром я заметил еще один седой волос у себя на виске. Шарлотте девятнадцать. Где‑то.

 

Просто опять конец света

 

Со Стивом Джонсом я дружу пятнадцать лет. Мы даже составили вместе книжку гадких стишков для детей. А это означает, что ему позволено мне звонить и говорить что‑то вроде: «Я готовлю сборник рассказов, действие которых происходит в вымышленном Г. Ф. Лавкрафтом городе Инсмут. Напиши мне что‑нибудь».

Этот рассказ собирался с миру по ниточке. Одной такой «ниточкой» была книга ныне покойного Роджера Желязны «Ночь в тоскливом октябре», в которой он искусно и с юмором обыграл различных избитых персонажей хоррора и фэнтези. Роджер подарил мне свою книгу за несколько месяцев до того, как я сел писать этот рассказ, и я прочел ее с огромным наслаждением. Приблизительно в это же время я читал описание суда над французским волком‑оборотнем, состоявшегося триста лет назад. Читая показания одного свидетеля, я вдруг сообразил, что отчет об этом суде подтолкнул Саки на написание чудесного рассказа «Габриэль‑Эрнест», а также Джеймса Брэнча Кейблла — на новеллу «Белый балахон», но Саки и Кейблл были слишком хорошо воспитаны, чтобы использовать мотив выблевывания пальцев, ключевую улику на суде. А это означало, что теперь дело за мной.

Первоначально имя человека‑волка, который встретил Эбботта и Костелло, было Ларри Тальбот.

 

Плохой день: я проснулся голым в собственной постели, но со сведенным желудком и чувствуя себя довольно скверно. Что‑то в свете, напряженном и с металлическим оттенком, как цвет мигрени, подсказывало, что уже за полдень. В комнате стоял ледяной холод — буквально: на оконных стеклах изнутри образовалась тонкая корочка льда. Простыни на кровати вокруг меня были располосованы, в складках пряталась звериная шерсть. От ости чесалась кожа.

Я подумал, не остаться ли в кровати до конца следующей недели: после преображения я всегда чувствую усталость, но волна тошноты вынудила меня выпутаться из простыней и поспешно заковылять в крохотную ванную.

Когда я добрался до ее двери, меня снова прихватила колика. Вцепившись в косяк, я залился потом. Может, это простуда? Я так надеялся, что не подхватил грипп.

Колика ножом резала нутро. Голова кружилась. Я рухнул на пол и, прежде чем успел поднять голову настолько, чтобы найти унитаз, начал блевать.

Из меня извергалась вонючая желтая жижа, а с ней вышла собачья лапа (я бы предположил, доберманова, но, правду сказать, я в собаках не разбираюсь), немного резанной кубиками моркови и сладкой кукурузы, несколько кусков плохо пережеванного мяса, несколько пальцев. Это были довольно бледные маленькие пальчики, по всей видимости, ребенка.

Вот черт!

Колика немного отпустила, тошнота унялась. Я лежал на полу, изо рта и из носа у меня сочилась вонючая слюна, а на щеках высыхали слезы, какие текут, когда тебя тошнит.

Почувствовав себя немного лучше, я вынул лапу и пальцы из лужи блевотины и, выбросив их в унитаз, спустил воду.

Я открыл кран и, прополоскав рот солоноватой инсмутской водой, выплюнул ее в раковину. Насколько смог, подтер лужу половой тряпкой и туалетной бумагой. Затем открыл душ и стоял под ним, как зомби, пока по мне хлестала горячая вода. Я намылился с ног до головы, особенно волосы. Скудная пена посерела, очевидно, я был очень грязным. Волосы у меня свалялись от чего‑то, на ощупь похожего на запекшуюся кровь, и я тер эту корку куском мыла, пока она не исчезла. Потом еще постоял под душем, пока вода не пошла ледяная.

Под дверью лежала записка от моей хозяйки. Там говорилось, что я задолжал квартплату за две недели. Там говорилось, что все ответы есть в «Откровении Иоанна Богослова». Там говорилось, что, вернувшись вчера под утро, я очень шумел, и не буду ли я любезен впредь вести себя потише. Там говорилось, что когда Древние поднимутся из океана, все отбросы земные, все неверующие, весь никчемный люд, все бездельники и бродяги будут сметены, и мир очистится льдом и холодной водой из пучины. Там говорилось, что, по ее разумению, мне следует напомнить, что, когда я тут поселился, она отвела мне в холодильнике полку, и не буду ли я так любезен впредь держаться ее.

Смяв записку, я бросил ее на пол, где она осталась лежать среди картонок от «биг‑маков», пустых коробок из‑под пиццы и давно засохших кусков этих самых пицц.

Пора было идти на работу.

Я провел в Инсмуте две недели, и город мне не нравился. От него пахло рыбой. Это был мрачный, клаустрофобичный городишко: с востока болотные топи, с запада — скалы, между ними — гавань с несколькими гниющими рыбацкими судами. Живописным он не был даже на закате. И все равно в восьмидесятых сюда заявились яппи, напокупали колоритных рыбацких коттеджей с видом на гавань. Яппи уже несколько лет как уехали, и заброшенные коттеджи вдоль бухты ветшали.

Коренные жители Инсмута обитали в городке и за его чертой, в кэмпингах, заставленных отсыревшими трейлерами, которые никуда не поедут.

Я оделся, зашнуровал ботинки, надел пальто и вышел из комнаты. Хозяйка не показывалась. Это была приземистая пучеглазая женщина, которая говорила мало, зато оставляла мне пространные записки, подсовывая их под дверь или пришпиливая на видных местах. Дом она наводняла запахами варящихся морепродуктов. На кухонной плите вечно булькали огромные кастрюли со всякими тварями: у одних конечностей было слишком много, а у других не было вовсе.

В доме имелись и другие комнаты, но никто больше их не снимал. Ни один человек в здравом уме не приедет в Инсмут зимой.

За стенами дома пахло не лучше, но было холоднее, и мое дыхание облачком заклубилось в морском воздухе. Снег на улицах был хрустким и грязным, тучи предвещали, что он пойдет снова.

С залива дух холодный соленый вечер. Горестно кричали чайки. Чувствовал я себя отвратительно. И в конторе у меня тоже ледяной холод. На углу Марш‑стрит и Фут‑авеню располагался бар «Консервный нож», приземистое строение с темными оконцами, мимо которого за последнюю пару недель я проходил два десятка раз. Внутрь я никогда раньше не заглядывал, но сейчас мне отчаянно требовалось выпить, а кроме того, там может быть теплее. Я толкнул дверь.

В баре действительно было тепло. Потопав, чтобы стряхнуть с ботинок снег, я переступил порог. Внутри было почти пусто, пахло невычищенными пепельницами и пролитым пивом. У стойки играли в шахматы двое пожилых мужчин. Бармен читал потрепанный, переплетенный в зеленую с позолотой кожу томик стихов лорда Альфреда Теннисона.

— Привет. Как насчет «Джека Дэниэлса»? Неразбавленного?

— Конечно. Вы в городе недавно, — сказал он, кладя книгу лицом вниз на стойку и наливая мне выпить.

— Так заметно?

Улыбнувшись, он подвинул мне «Джек Дэниэлс». Стакан был грязный, на боку виднелся след сального большого пальца, и пожав плечами, я залпом опрокинул его содержимое. Даже вкуса не почувствовал.

— Клин клином вышибаете?

— Можно и так сказать.

— Есть поверье, — сказал бармен, чья лисье‑рыжая челка была намертво забриолинена назад, — что ликантропам можно вернуть нормальный облик, поблагодарив их, когда они в обличье волка, или назвав по имени.

— Да? Что ж, спасибо.

Он без спросу налил мне еще. Он слегка напоминал Питера Лорре[26], но, впрочем, большинство жителей Инсмута, включая мою домохозяйку, немного напоминали Питера Лорре.

Я опрокинул «Джек Дэниэлс», на сей раз почувствовав, что он огнем прокатывается к желудку, — как ему и следовало.

— Так говорят. Я же не утверждаю, что в это верю.

— А во что вы верите?

— Надо сжечь пояс.

— Прошу прощения?

— У ликантропов есть пояса из человечьей кожи, которые им дают при первой трансформации их хозяева из пекла. Нужно сжечь пояс.

Тут один старый шахматист повернулся ко мне: глаза у него были огромные, слепые и выпученные.

— Если выпьешь дождевой воды из следа варга, сам на первое же полнолуние превратишься в волка, — сказал он. — Единственное средство — отловить оборотня, который оставил этот след, и отрезать ему голову ножом, выкованным из самородного серебра.

— Самородного, говорите? — Я улыбнулся.

Его морщинистый и лысый партнер покачал головой и издал короткий печальный скрип. Потом подвинул свою королеву и скрипнул снова.

Такие, как он, встречаются в Инсмуте на каждом шагу.

Я заплатил за выпивку и оставил на стойке доллар чаевых. Бармен, вернувшись к своей книге, не обратил на деньги внимания.

На улице падали мокрые снежинки, оседая у меня в волосах и на ресницах. Я ненавижу снег. Я ненавижу Новую Англию. Я ненавижу Инсмут: здесь не то место, где стоит быть одному, впрочем, если есть такое место, где хорошо быть одному, я пока еще его не нашел. Тем не менее дела удерживали меня здесь лун больше, чем хотелось бы даже думать. Дела — и еще кое‑что. Я прошел несколько кварталов по Марш‑стрит: как и большая часть Инсмута, она была неприглядно заставлена вперемежку домами в духе американской готики восемнадцатого века, ветхими особняками конца девятнадцатого и бетонными коробками конца двадцатого. Наконец впереди показалась заколоченная закусочная. Еще через несколько минут я поднялся по каменной лестнице возле ее крыльца и открыл ржавую железную дверь.

Через дорогу помещался винный магазин, на втором этаже держал свою практику хиромант. Кто‑то нацарапал черным маркером на двери одно слово: «СДОХНИ». Как будто это так просто.

Деревянная лестница была голой, осыпающаяся штукатурка — в потеках. Моя контора из одной комнаты находилась наверху.

Я нигде не задерживался так надолго, чтобы дать себе труд увековечить свое имя на стекле в латунной рамке. Оно было написано печатными буквами от руки на куске оборванного картона, который я кнопкой пришпилил к двери.

 

 

ЛОРЕНС ТАЛЬБОТ РЕШЕНИЕ ПРОБЛЕМ

 

Отперев дверь конторы, я вошел внутрь. При виде ее мне на ум неизменно приходили такие эпитеты, как «убогий», «неприглядный» и «жалкий», вот и сейчас я сдался, оставив попытки подыскать какой‑нибудь иной. Контора у меня довольно невзрачная: письменный стол, кресло‑вертушка, пустой каталожный шкаф; окно, из которого открывается замечательный вид на винный магазин и пустую приемную хироманта. Из закусочной снизу просачивается запах прогорклого кулинарного жира. Интересно, как давно заколотили этот «рай с курятиной», подумал я, воображая себе, как у меня под ногами по всем поверхностям маршируют армии черных тараканов.



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.