Сделай Сам Свою Работу на 5

СУМАСБРОДЫ И СВЯТЫЕ РЕЛИКВИИ 25 глава





Вскоре на улице Ларга стали собираться горожане. «Ангелы» сделали свое дело: многих уже облетела весть о том, что Il Magnifico призвал Савонаролу, чтобы исповедоваться. Зная, что начало положено и новости об успешном продвижении нашего замысла появятся лишь через несколько часов, я поспешила скрыться во дворце.

Во внутреннем дворике, помимо нескольких стражей, не было ни души. Двери библиотеки были распахнуты, а полки в ней – отталкивающе пусты. Я закрыла за собой дверь и подошла к стражнику, охранявшему подножие лестницы.

– Вы видели его? – спросил он.

– Он держится как герой, – кивнула я, – и настроен умереть как мужчина.

Охранник разрыдался. Он отодвинулся и пропустил меня наверх. С осознанием, что пришла сюда в последний раз, я поднялась на второй этаж, теперь совершенно опустелый.

«Вот былая обитель истинного величия, – думала я, – доселе, пожалуй, невиданного и теперь уже безвозвратно утерянного».

Великолепие дворца – вознесшиеся ввысь колоннады, скульптурные изваяния, картины и сады – никуда не делось, но прежде дом Медичи был населен еще чем‑то, грандиозным и неосязаемым.



Мир в семье. Заботливость, пылкость, гордость за родных. Почтительность к предкам и надежды на потомков. Верность. Великодушие. Милосердие. Всему этому суждено было умереть вместе с Лоренцо. Пора великих миновала.

Так я размышляла, шагая по гулким коридорам дворца Я зашла в парадную гостиную, заглянула в молельню, украшенную фресками Гоццоли.[45]На восточной стене молельни я долго рассматривала два изображения того, кто позже сделался правителем Флорентийской республики. Художник воплотил наследника Медичи и в виде прекрасного юноши со светлыми локонами, восседающего на гордом скакуне, и смугловатым школяром с приплюснутым носом и в красной шапочке, почти затерявшимся среди сверстников.

Я думала о том, как жизненно верны оба этих портрета. Лоренцо был одинаково своим и среди принцев, и среди философов. Нахальный. Скрытный. Игривый. Бесстрашный. Простосердечный. Царственный. Скромный. Щедрый. Добрый.

Il Magnifico… Он вполне заслужил этот титул. И мне выпала честь любить такого человека. В этот момент он лежал на смертном ложе, и кровь разносила по его жилам истолченные жемчуга и алмазы. С последним вздохом он нашепчет тайну на ухо самому дьяволу, и тонкое кинжальное лезвие лжи отыщет неприметную брешь в сверкающей броне фальшивого праведника.



Лоренцо… Флоренция.

Вместе они пребудут вечно, до скончания веков.

 

Сидя в одиночестве в парадной гостиной, я слушала, как нарастает на улице рев толпы, нетерпеливо ожидающей возвращения Савонаролы. Усилием воли я сохраняла бесчувствие и душевную онемелость, понимая, что, позволь я себе выпустить изнутри хоть толику переживаний, моя связь с реальностью тут же пошатнется. Тогда мне, как нашему другу Силио Фичино, тоже привидятся битвы небесных призраков или, как той несчастной женщине, разъяренный бык в церкви. Для нашего общего блага, ради Флоренции и ради памяти о Лоренцо я не должна была лишаться здравомыслия. Свою скорбь я могла оставить на потом – потом у меня будет на нее довольно времени.

Толпа внизу оглушительно загудела – по ее реву я поняла, что вернулся настоятель. Кое‑как спустившись по лестнице и выйдя на площадь, я увидела, что вся улица запружена людьми, спешащими к монастырской часовне. Врезаясь в людскую массу и раздвигая ее, словно корабельный нос волны, я принялась прокладывать дорогу ко входу в часовню.

На ее ступенях царил приор, кипевший неистовым религиозным пылом.

– Чада мои! – выкрикнул он, мгновенно утихомирив шум толпы. – Я привез важные вести! Тиран Медичи скончался! Вы помните мои проповеди! Вы все помните, что я предсказывал его кончину на этот год!

Горожане начали перешептываться. Мои колени подкашивались, но я стойко ждала продолжения, обещавшего гораздо худшее.



– Когда я прибыл в его сатанинское логово в Кареджи, небеса полыхнули ярким огнем! Я содрогнулся при виде того пламени, хотя знал, что это знак Господень, ниспосланный мне, чтобы я спас сего грешника! В своей роскошной постели он корчился в муках – не столько телесных, сколько духовных, ибо он осознал, как богомерзко он прожил земную жизнь! Убоявшись умереть без покаяния и стеная от страха перед геенной огненной, тиран умолял меня отпустить ему грехи.

Я словно окаменела, слушая речь Савонаролы. В ней я надеялась распознать приметы того, что Лоренцо удалось выполнить свою миссию.

– Огненный сполох над Кареджи все тускнел, пока душа грешника покидала его тело. – Настоятель воздел руки к небесам. – Перед кончиной он попросил меня склониться к нему и прошептал мне на ухо исповедь, которой я не мог не поверить! – Савонарола прикрыл глаза, изображая экстаз. – И тогда свершилось чудо! Устами грешника со мной заговорил другой голос…

Над застывшей толпой повисла зловещая тишина.

– То был глас Божий!

Среди горожан раздались изумленные возгласы. Какая‑то женщина истерически зарыдала. Все наперебой шептали имя Лоренцо и восклицали: «Боже, сохрани!»

– Что сказал Господь? – выкрикнул кто‑то из толпы.

– Сие пророчество непременно сбудется, но всему свое время! – изрек Савонарола с чрезвычайной напыщенностью.

Я облегченно обмякла. Слова Лоренцо, которые он в последние минуты жизни нашептал на ухо этому нечестивому извергу, подобно метко выпущенным стрелам, все же настигли свою цель. Савонарола – как встарь, когда он сплошь и рядом нарушал тайну исповеди и из предсмертных признаний прихожан горазд был клепать свои поганые пророчества, – вновь взялся за старое и жадно ухватился за нити, из которых мы потихоньку плели наш заговор. Туман самовозвеличения застил ему глаза, и в нем приор не разглядел нас – подлинных ткачей полотна, коему суждено было сделаться его погребальным саваном. Воистину, всему свое время… Ожидание всегда тянется бесконечно, зато как приятно вкусить вожделенную награду за него!

 

ГЛАВА 36

 

1492 год ознаменовался смертями и новыми начинаниями.

Папа Иннокентий, узнав об упокоении Il Magnifico, провозгласил: «Миру в Италии пришел конец!» – после чего сам забился в предсмертных конвульсиях и отошел к праотцам.

На папский престол, к всеобщему ликованию, взошел Родриго Борджа, приняв языческое имя Александр в честь греческого полководца‑содомита, завоевавшего полмира. Его первым деянием в должности понтифика стало написание сочувственного письма Пико делла Мирандоле, где новый Папа отпускал богослову все грехи, связанные с изучением каббалистических ересей.

Евреев, которых королева Изабелла не истребила вопреки зверствам инквизиции, она en masse[46]изгнала из Испании. А тем временем отряженный ею мореплаватель Кристофор Колумб плыл на всех парусах к западу и пересек океан. Там он обнаружил новый, варварский мир, изобилующий золотом – все оно легло к ногам мира христианского.

Король Людовик французский сошел в могилу, оставив первую в европейской истории регулярную армию своему преемнику – двадцатидвухлетнему честолюбцу Карлу. Слишком большое и приметное родимое пятно у глаза, скверный лицевой тик и шесть пальцев на каждой ноге снискали ему у явных доброжелателей славу просвещенного монарха, а у отъявленных хулителей – прозвище Недоносок.

Я осталась во Флоренции и влачила в своем скромном жилище жалкую полужизнь, которую Лоренцо обеспечил с избытком, так что работать мне не приходилось. Впрочем, лишившись аптеки, я все равно не смогла бы лечить соседей, даже если бы они осмелились обратиться за помощью к одной из тех «колдуний», кого настоятель монастыря Сан‑Марко клеймил со своей кафедры. Опасно было хранить у себя иные книги помимо Писания. Если у кого‑либо обнаруживались посторонние сочинения, то их тут же сжигали вместе с обладателем.

Во дворце Медичи теперь меня тоже никто не ждал: Лукреция отошла в мир иной, пережив любимого сына всего на несколько месяцев. После смерти отца в Кареджи Пьеро с семьей, подобно псу, поджавшему хвост от ударов грома, украдкой вернулся во Флоренцию. Он мнил себя новым правителем города, но никто не оказывал ему ни доверия, ни должного уважения.

Мои друзья по академии нашли прибежище в Риме и Венеции, а некоторые уныло затаились в самой Флоренции. Здесь больше не видели ни уличных празднеств, ни скачек, ни азартных игр, ни плясок, ни воскресных турниров по calcio. Горожанам остались лишь угрюмые церемониальные мессы и проповеди, одна мрачнее другой. Люди, изнывавшие под бременем страха вечного проклятия, впали в тупую покорность.

Я начала посещать богослужения, проводимые Савонаролой в Дуомо, зная, что именно там мне явится первый признак претворения в жизнь нашего заговора. И однажды, в самом начале 1493 года он обратился к прихожанам, наводнившим главный городской собор, с такой речью:

– О греховные чада мои! Сегодня я должен поделиться с вами еще одним пророчеством – о священной реликвии, которую мы вскоре узрим!

Все подались вперед, напирая друг на друга и вытягивая шеи, ибо что может быть дороже сердцу христианина, чем священная реликвия?

Припоминая события, происходившие в Корте Веккьо и в павийском особняке, я поспешно прикрыла ладонью невольную улыбку. В последние минуты Лоренцо шепотом поведал Савонароле тайну о плащанице. Он вовсе не выдавал ее за божественное откровение: его исповедник ни за что не поверил бы такому грешнику. Однако мы прекрасно знали о том, что приор – мошенник, сведения, добытые из исповедей у своих собратьев, он привык выдавать за «слово всеведущего Бога». Поэтому мы сделали ставку на то, что самопровозглашенный «флорентийский пророк» будет не в силах устоять перед таким поразительным пророчеством, которым Лоренцо якобы откупился от адских мук.

Настоятель монастыря Сан‑Марко… Я могла только догадываться, что за булыжники мыслей перекатывались сейчас в его голове. Его предсказания кончин Il Magnifico и Иннокентия в 1492 году были обязаны всего лишь грамотному расчету. Ни для кого не являлось секретом, что оба политика – не жильцы на этом свете. Но данное, нынешнее откровение убедило бы всех в непогрешимости Савонаролы, тем более что получено оно было от его злейшего врага, Лоренцо де Медичи.

С того самого дня флорентийцы, взбудораженные обещанием проповедника, мало‑помалу теряли спокойствие, в нетерпении ожидая дня, когда святая реликвия будет явлена пред их очи.

А мне наконец‑то пришла пора уезжать из города: впереди меня ждало еще много дел.

 

Я немедленно отправилась в Рим, но на этот раз позволила себе роскошь путешествия в карете.

Встретить меня вышли два кардинала: Асканио Сфорца, ныне ставший правой рукой понтифика, и старший сын Il Magnifico Джованни, которого я знала с пеленок.

В свои шестнадцать лет он казался неправдоподобно серьезным – возможно, из‑за красной сутаны и шапки. Асканио осведомился о моем племяннике Леонардо, и мы вместе со скорбью помянули Лоренцо. Юноша обмолвился, что перед смертью отец, зная, что Джованни вскоре предстоит занять кардинальский пост, написал ему подробнейшее послание. Лоренцо искренне желал, чтобы его сын поскорее освоился среди сильных мира сего, и с готовностью делился с ним в письме накопленными знаниями и мудростью. Учитывая мою крепкую дружбу с Лоренцо, Джованни предложил мне, пока я в Риме, ознакомиться с этим посланием – если, конечно, оно мне интересно.

Затем он ретировался, и Асканио без лишних промедлений провел меня по Ватикану прямо в личные покои Его Святейшества. Четыре зала, занимаемые понтификом, явили мне совершенство художественного творения в свеженаписанных фресках, лишь недавно освобожденных от лесов.

Родриго Борджа, как и большинство итальянцев, с возрастом заметно раздался. Его лицо еще сохраняло следы прежней красоты, но нос заострился, став похожим на клюв, а от подбородка спускались вниз жирные щеки.

В знак почитания я хотела коленопреклоненно поприветствовать христианнейшего из всех христиан, но Папа поспешно поднял меня, отметая ненужные формальности. В зале Жития Святых мы – понтифик, Асканио и я – уселись втроем в кресла напротив самого большого из виденных мною каминов: массивная каминная полка зеленого мрамора на прочных позолоченных опорах, а над ней – фреска, сразу привлекшая мое пристальное внимание.

– Изумительно потрудился Пинтуриккьо[47]над моим жилищем, что скажете, Катон? – спросил понтифик, заметив, что я неотрывно смотрю на фреску.

– Это он вам все заново здесь расписал? – поинтересовалась я.

– Этот живописец уже четверть века трудится в Ватикане, – с улыбкой ответил Родриго и, искоса взглянув на меня, заметил:

– Он, конечно, не Леонардо, но, может быть, нам и впрямь пригласить вашего племянника в Ватикан?

– Простите, ваша милость, – кивком указала я на фреску над камином, – но не Исида ли та дама на троне?

– Она самая.

– В таком случае осмелюсь предположить, что муж по правую руку от нее – не кто иной, как Моисей, а по левую, как мне думается, должен сидеть сам Гермес Трисмегист?

– Ваш глаз падок на ереси, друг мой.

От изумления я лишилась дара речи. Предпочтения Родриго Борджа, разумеется, не были для меня тайной, но я никак не ожидала, что он решится так откровенно выставлять напоказ свою склонность к герметизму.

«В этом и состоит сущность абсолютной власти, – решила я. – Заняв высокую позицию, человек начинает верить в свою недосягаемость и непогрешимость. В свое богоподобие».

Я возблагодарила судьбу, что в создавшемся критическом положении обрела в могущественнейшей персоне всего христианского мира родственную душу, одержимую той же целью, что и я сама.

– Да, – беспечно повторил Родриго и, прищелкнув пальцами, заказал еще вина слуге в шелковом облачении. – Я потом покажу вам и другие фрески. Гермеса вы снова увидите в зале Сивилл, а позади вас, под драпировкой, – он указал на затянутую холстом стену, – воистину изумительная сцена. Бык – символ рода Борджа, и в Египте тоже был свой бык – Апис.

– Апису поклонялись как богу солнца Осирису, если не ошибаюсь, – сказала я.

– На моих фресках египтяне поклоняются и святому кресту, и пирамидам, и быку тоже, – кивнул Родриго.

– Кончится тем, что они обожествят и тебя, Родриго, – колко заметил Асканио Сфорца.

– Еще бы! – коварно ухмыльнулся понтифик. – А теперь, Катон, поведайте нам, как идут дела во Флоренции и у настоятеля монастыря Сан‑Марко.

Смакуя подробности, я пересказала им проделки Леонардо с копией плащаницы. Папа и кардинал словно вросли в кресла и на всем протяжении моего повествования, пока я излагала им наши неудачи с разлагающимся на глазах трупом, алхимические экзерсисы и волшебство камеры‑обскуры, они ни разу не шелохнулись.

– Когда же сей шедевр будет явлен публике? – поинтересовался Родриго.

– В праздник Пасхи в Верчелли Бьянка Сфорца, христианнейшая императрица Священной Римской империи, впервые за сорок пять лет представит паломникам реликвию савойского рода – Лирейскую плащаницу.

– Значительно усовершенствованную, кстати, – заметил с сардонической усмешкой понтифик.

– И превосходящую все мыслимые пределы, – добавила я. – Думаю, наше творение вкупе с маниакальным святошеством Савонаролы обеспечит первоначальный успех нашего сговора.

– Что ж, – выпрямившись в кресле, вымолвил Папа, – пришла пора мне ознакомить вас со второй частью его фабулы. Первая была, скажем так, научного свойства, а вторая, думается мне, по характеру скорее политическая, стратегического толка.

«Политическая?» – про себя озадачилась я. Из всех общественных наук политика, сильная сторона у Лоренцо, у меня оставалась самым слабым звеном.

– Мой братец Лодовико Il Moro, – сообщил Асканио, – из жадности и мести привел в действие цепную реакцию в высшей степени нежелательных событий, которые неминуемо скажутся на всей Италии. И поскольку остановить их никак невозможно, мы изыскали благоприятный способ употребить их себе на пользу. Но в этом нам снова понадобится художественный дар вашего Леонардо.

– Равно как и непомерный аппетит Савонаролы к самовозвеличиванию, – добавил Его Святейшество.

– И то и это мы имеем в избытке, – сказала я.

Родриго откинулся на спинку кресла и забарабанил пальцами по его позолоченному подлокотнику в виде когтистой лапы.

– Что вам известно о французском короле Карле? – спросил он.

– Ничего, кроме его репутации завистника и распутника, – удивленно ответила я.

Родриго и Асканио заговорщицки переглянулись.

– Умножьте это во стократ, – с натянутой улыбкой сказал кардинал, – и представьте себе действо, в котором и Il Moro, и король французский, и Савонарола станут невольными участниками, вместе приводя нашего любимейшего проповедника к трагическому финалу.

– Лучшее увеселение и придумать трудно, – заметил понтифик.

– В таком случае, – вымолвила я, – для выполнения подобного замысла мне остается лишь получить указания для племянника.

– Принеси письмо Il Moro, – попросил друга Родриго, – и посвяти Катона во все подробности.

 

ГЛАВА 37

 

В Милане к показу Лирейской плащаницы требовалась моя помощь. Мне и самой хотелось поскорее уехать на север: Флоренция с недавних пор стала для меня источником несчастливых, тягостных воспоминаний. Зато не было для меня на земле другого столь желанного места, как Милан: там теперь жили мои отец, сын и внук.

По приезде я застала у дворца целую армию работников, устанавливающих по углам глубоченной ямы, предназначенной для отливки бронзового коня, четыре большие печи. Гипсового слепка статуи, впрочем, я поблизости не приметила.

Леонардо в сильнейшем волнении, но не выходя из себя, руководил действиями дюжих кузнецов, указывая им, как нужно расположить плавильные горны. Поодаль возвышалась внушительная гора железных обломков.

– Он помешался на сборе металлолома, – сообщил подошедший Зороастр.

– И это только начало, – сказал подоспевший ко мне Леонардо. – И вправду свихнуться можно, если подумать, сколько мне нужно железа для статуи! Но Il Moro обещал мне его целую прорву!

– Точно так же, как он обещал заплатить тебе за отделку покоев Беатриче, – иронически поддакнул Зороастр.

– Лодовико задерживает вознаграждение? – спросила я сына.

– Лучше сказать, не спешит с ним. Но в Кастелле он самолично открыл памятник, пока только в гипсе, в честь бракосочетания Бьянки и Максимилиана.

– Он всем очень понравился, – добавил Зороастр. – Это позор, что Леонардо вынужден слать ему прошения выплатить причитающееся.

– Я придержу свое недовольство патроном до тех пор, пока он не вышвырнет нас из дворца, в котором мы все бесплатно живем, – сказал Леонардо.

– А что здесь? – поинтересовалась я, желая изменить ход беседы и указывая на исполинских размеров установку в дальнем углу бального зала, затянутую холстом.

Из‑под чехла там и сям выдавались непонятные углы и выступы. Я обогнула зачехленную гору и подошла к стене, увешанную бессчетными эскизами крыльев разнородной принадлежности: птиц, летучих мышей, насекомых, ангелов – во всевозможных ракурсах, с акцентом на суставные членения. Леонардо встал позади меня и молча критически рассматривал наброски, словно впервые видел их.

– Кажется, излишне расспрашивать тебя, что под этой накидкой, – заметила я.

– Хочешь взглянуть?

Глаза Леонардо оживленно заблестели. Я кивнула, и холст в мгновение ока был сдернут.

Я уже видела первую попытку сына создать летательную машину, но, несмотря на это и на причудливые наброски крыльев на стене, при взгляде на очередное громоздкое изобретение Леонардо я не смогла удержаться от потрясения. Два распростертых, позаимствованных у летучей мыши крыла, сделанные из промасленной кожи и натянутые на сосновые рейки, приводились в действие слаженным механизмом из множества шкивов, проводков и пружинок. К этим готовым вот‑вот взлететь крыльям была снизу приделана легонькая, хрупкая гондола с выпирающими из днища педалями‑стременами. Замысловатая система парусиновых обвязок предназначалась для удержания человека внутри гондолы, а крыльев – на его спине.

– Ну не красавица ли? – спросил Леонардо.

– По‑моему, твоя красавица просто страшилище!

– Но она точно взлетит, – заверил сын, не обращая внимания на мою тревогу. – В этом я не сомневаюсь. Все пропорции выверены, а правое крыло…

– Леонардо, – перебил его Зороастр, – не проводишь ли ты Катона в его покои? Он, наверное, измучен с дороги…

– Благодарю, дружище, – спохватился сын и повинился:

– Я сам знаю, что иногда чересчур увлекаюсь, так что приходится меня одергивать.

Мы взошли по парадной лестнице и миновали бывшие герцогские апартаменты, где в прошлый раз я ночевала вдвоем с Лоренцо.

– Я привезла все твои дневники и альбомы, которые ты отдавал мне на хранение, – сказала я.

– Почему именно сейчас? – удивился Леонардо.

– Я считаю, что теперь ты в безопасности. У тебя есть дом. Кроме того, они твоя собственность.

– А вот это, – сын открыл передо мной дверь спальни, – твоя собственность!

Я словно попала в гарем к восточному султану. Вся комната была затянута полотнищами алого шелка, которые, переплетаясь, образовывали под полотком складчатый шатер. На ярком узорчатом турецком ковре были в изобилии разложены парчовые, с драгоценным отливом подушечки. На одной стене висели два скрещенных ятагана, а на другой – диковинный струнный инструмент с черепаховой инкрустацией. Решетчатое окно отбрасывало блики на низкое, крытое атласом ложе, рядом с которым приютился кальян. Его длинный, безвольно повисший мундштук, казалось, приглашал насладиться праздностью.

– Как здесь мило, – вымолвила я.

– Я сам ее украсил, правда, некоторые вещицы позаимствовал у дедушки.

– У кого еще на свете есть такой нежный сын? – Я от всего сердца обняла Леонардо.

– Посмотри‑ка! – Он за руку подвел меня к нарядному расписному китайскому гардеробу. – Я тебе кое‑что прикупил.

Тут он распахнул дверцы, и я долго не могла оправиться от изумления. Шкаф был забит женской одеждой: платьями повседневными и праздничными, юбками, корсажами и пристяжными рукавами. Дно гардероба занимали целые ряды шелковых туфель.

– Мамочка, – принялся мягко убеждать Леонардо, – тебе нет больше необходимости прятаться. Раньше ты переодевалась, чтобы оберегать меня. Теперь я стал самостоятельным и сам должен защищать тебя. – Он расцеловал меня в обе щеки, неожиданно увлажнившиеся от слез, и ушел, прикрыв за собой дверь.

Меня захватила совершенно врасплох волна нахлынувших внезапно разнородных чувств: облегчения, благодарности, любви, печали… Все эти двадцать пять лет притворная мужественность была для меня военным доспехом, защитным покровом, и, хотя мои родные и близкие прекрасно знали, кто скрывается под одеждами горожанина‑грамотея, один Лоренцо, и то украдкой, мог любоваться моими женским формами.

Неужели Леонардо прав и мне больше нет нужды отвергать свой пол? Неужели можно наконец сбросить притворную личину и явиться миру женщиной?

Мне вдруг стало жарко, нестерпимо душно в чулках и камзоле. Сбросив кожаные дорожные башмаки, я для начала отстегнула рукава и отвязала штрипки чулок, продетые в отверстия по низу колета. Стянув с ног чулки, я распустила шнурки, стягивавшие камзол, и, освободившись от него, почувствовала, как влетающий в окно ветерок теребит тонкую ткань моей сорочки. Выпростав из‑под шляпы с закругленными полями длинные седеющие волосы, я свободно разметала их по плечам.

Через голову я стащила рубашку и оставила ее лежать на полу, а сама начала разматывать полотняную полосу, державшую в плену мою грудь. Тысячи и тысячи раз я проделывала то же самое – разворачивала витки обмотки, пока она не ослабевала и не спадала.

Я стояла нагишом, обдуваемая прохладным ветерком из окна. Мои соски отвердели, и я вдруг улыбнулась от удовольствия. Заглянув в китайский гардероб, я вынула оттуда платье моего любимого оттенка.

 

До чего же странно я себя ощущала, пока шла по коридорам герцогского дворца в обеденный зал! На мне было темно‑оливковое платье с глубоким вырезом. Его корсаж, украшенный золотым шитьем, облегал грудь мягкими складками. К нему я пристегнула невесомые рукава рыжевато‑коричневого, словно шкура оленихи, оттенка, а на плечо набросила светлую накидку в тон платью.

Подойдя к двери зала и услышав за ней знакомые голоса, я в нерешительности остановилась, не зная, какое выражение лица лучше приличествует такому, без сомнения памятному, появлению на публике. Наконец я выбрала исполненную достоинства полуулыбку и вплыла в зал.

Все сидевшие за столом повскакали с мест. У папеньки в глазах стояли слезы, а Леонардо сиял от удовольствия. Джулия, появившаяся вслед за мной, так и застыла в дверях, хлопнув над головой в ладоши. Зороастр подошел ко мне и приобнял от избытка чувств:

– Вы держали меня в круглых дураках, синьора. Столько лет подряд! Пойдемте же, садитесь.

Он отодвинул для меня стул и усадил по правую руку от сына. Напротив меня оказался Салаи. Он неотрывно таращил на меня хитрые глазенки.

– Тебе очень идет это платье, – заметил Леонардо, тоже оценивая меня, но взглядом художника. – Я напишу в нем твой портрет. Ты красивая женщина.

– Старая женщина, – возразила я.

– Верно, – поддакнул Салаи. – Она старуха! Мужчиной она мне нравилась больше!

– А ты мне нравишься больше вот с этой тряпкой во рту!

Я бросила внуку через стол салфетку. Все засмеялись. Леонардо поднял бокал, и остальные мужчины моей немногочисленной семьи последовали его примеру – даже невозможный внучок!

– Да здравствует La Caterina![48]– провозгласил Леонардо.

Все повторили тост, и мое имя вкупе с веселым звоном бокалов венецианского стекла прозвучало для меня нежнейшей музыкой.

 

На узкой дороге, ведущей из Милана к западу, в Верчелли, было не разъехаться из‑за множества пилигримов. Они тысячами прибывали со всех оконечностей Италии, а некоторые, судя по говору, жили по ту сторону Альп, во Франции. Безотносительно к званию и положению, паломники были облачены в белые хламиды с ожерельями из ракушек, каждый держал в руках крест и чашу для пожертвований. Все они шли пешком, некоторые даже босиком, немощных тащили на носилках или в переносных креслах. Участники этой торжественной процессии шествовали с потупленными взорами, исступленно бормоча молитвы. Среди толпы выделялись группки флагеллантов[49]со спущенными до пояса одеждами, они хлестали себя, обливаясь кровью.

Несколькими днями ранее мы оставили Зороастра на дороге, ведущей из Флоренции на север, и он слал нам оттуда ободряющие известия. Флорентийцы тянулись из города нескончаемой вереницей. Переодетый паломником Зороастр приставал по пути то к одному, то к другому верующему, заводя с ними задушевный разговор.

Да, все они шли узреть священную реликвию – саван, в который завернули Христа, прежде чем положить его в гробницу. Да, они услышали об этом дивном Господнем даре от настоятеля монастыря Сан‑Марко. Со своей кафедры он возвестил прихожанам, что сия плащаница вот уже два столетия находится во владении знатнейшего рода Савуа, но на протяжении сорока пяти лет ее не выставляли для публичного обозрения, а теперь благодаря Бьянке Савойской, ныне супруге Максимилиана, императора Священной Римской империи, эту плащаницу за скромную плату сможет увидеть любой желающий. Правда и то, что любимый всеми Савонарола сейчас тоже где‑то в толпе паломников, идет в Верчелли поклониться святейшей из христианских ценностей.

Зороастр повернул по дороге вспять, пока не наткнулся на доминиканский эскорт из Сан‑Марко, где приметил среди монахов пресловутого карлика, чьи черные космы и темный цвет лица составляли резкий контраст с белой паломнической рясой. Кающийся грешник время от времени взгромождал себе на плечо в качестве епитимьи внушительный деревянный крест и еле брел, прогибаясь под его тяжестью. Зороастр однажды ввечеру проследил за настоятелем, когда обузу с его плеч сняли и положили близ того места, где монахи устроились на ночлег. Наш конспиратор под покровом ночи прокрался к кресту и попытался поднять его – тот оказался легким как перышко, очевидно нарочно сработанным из бальзы![50]

Затем приятель Леонардо одолжил у кого‑то коня и помчался во весь опор в Верчелли. В церкви этой крошечной деревушки наша маленькая компания собралась ради последних приготовлений к показу. Как славно было вновь увидеться с Бьянкой, которой я сразу же открылась в новом облике! Ее восхищению моей задумкой с переодеванием в мужчину не было предела, ведь именно благодаря этой хитрости, как справедливо заметила императрица, я была допущена в ряды Платоновской академии и в узкий круг приверженцев герметизма.

– Как же я вам завидую! – призналась она мне вечером накануне прибытия Савонаролы.

Мы сидели у камина на вилле, снятой для нас Бьянкой в Верчелли.

– Но как у вас хватило смелости?

Я украдкой посмотрела на папеньку и на сына, склонившихся над картой Милана. Леонардо сам нарисовал ее, почему‑то изобразив город сверху, с высоты, как он выразился, «птичьего полета».

– Вот, – указала я на них Бьянке. – Они – моя смелость. Много причин породило ее, а главным толчком часто бывает страх. Меня прежде всего подвигла на это боязнь прожить жизнь вдали от Леонардо. Но папенька подарил мне два других стимула, без которых никакие ужасы на свете не увели бы меня так далеко от родного порога. Одним была вера в меня, а другим – моя ученость. – Я взяла Бьянку за руку. – Но что говорить о тебе!

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.