Сделай Сам Свою Работу на 5

IV. Старик с улицы Булегон

 

Ночь. Вот когда громче журчат искрящиеся фонтаны. И моя душа тоже искрящийся фонтан.

Ницше, «Ночная песнь»

 

В конце 1899 года Сезанн после некоторых колебаний послал два натюрморта и один пейзаж на пятнадцатую выставку Общества независимых художников. Созданное в 1884 году, это общество возвело Салон отверженных в ранг учреждения. Жюри никакого: каждое присланное полотно автоматически попадает на выставку.

В 1900 году Сезанн был почти официально признан и немало удивился, увидев три свои работы в Пти пале, в отделе, посвященном столетию французской живописи, во время Международной выставки в Париже. Этой радостью художник был обязан умному и настойчивому посредничеству одного человека, давно увлекавшегося его живописью и работами импрессионистов. Человек этот – Роже-Марке, инспектор Школы изящных искусств, не без труда преодолел сопротивление тех, кто восставал против нового веяния в искусстве. «Как? Опять эти проклятые шуты?» Но общим голосованием «шутов» все-таки допустили на выставку, к великой ярости Жерома. 1 мая, в день торжественного открытия выставки «Столетие французской живописи» Жером, сопровождая президента Франции Лубе, галопом провел гостя по залу, отведенному импрессионистам. «Не останавливайтесь здесь, господин президент! Перед вами позор французского искусства».

Как бы ни обстояло дело с Жеромом и ему подобными, импрессионисты победили, а победа Сезанна не за горами. Интерес к его живописи растет, значение ее признают все более и более широкие круги. Весной 1901 года он снова экспонирует свои полотна на выставке «Независимых», а также у «Свободных эстетов» в Брюсселе » в группе, сменившей «Группу двадцати». Теперь цены на полотна Сезанна колеблются между 5 и 6 тысячами франков. А одно из его полотен оценено даже в 7 тысяч франков.

И еще факт, быть может, самый знаменательный: Морис Дени, один из постоянных посетителей лавки Танги, член «Группы набидов», написал картину «Апофеоз Сезанна». Взяв за основу натюрморт художника, ныне почитаемого мэтром, Морис Дени расположил вокруг него несколько человек. Здесь Одилон Редон, Серюзье, Боннар, Вюйяр, К.-Кс. Руссель, Амбруаз Воллар и другие, в том числе сам Дени, в их лице молодая живопись на заре нового века выражает Сезанну благодарность и восхищение. Картина Дени, выставленная сперва в Салоне Национального общества изящных искусств, а затем у «Свободных эстетов», произвела большое впечатление. Ее купил молодой писатель Андре Жид.



В то время как имя Сезанна уже становится известным во всем мире, а его работы привлекают к нему все новых и новых друзей, сам художник, находясь в Эксе, продолжает вести обычный образ жизни. Он стал спокойнее. Значит, он не ошибался, значит, он не Френхофер; он Сезанн и поработал не зря. И хотя он, как и прежде, легко раздражается и, как прежде, не умеет сдерживать вспышки гнева, он все-таки обретает некоторый покой. Однако постоянная борьба художника за ту степень мастерства в искусстве, которая его удовлетворила бы, отнюдь не ослабевает.

Более того, чем дальше он продвигается вперед, чем многограннее предстает перед ним мир, тем труднее передать на холсте его сказочное, неисчерпаемое богатство. О поэзия вселенной! Теперь полотна Сезанна полны лиризма и страсти. Подобно всем великим художникам, он к старости как бы возрождается и, переживая вторую молодость, вступает в пору наивысшего расцвета своего таланта. Его рука пишет свободно, он с увлечением пишет Сент-Виктуар и Черный замок в разных видах, и эти полотна сверкают, точно геммы. Еще никогда связь художника с деревьями, камнями, небом, землей не была столь полной, а краски столь яркими. Изможденной рукой Сезанн прославляет красоту вселенной, ее непреходящую весну. Живет ли в нем вера в себя, надежда? В этом можно не сомневаться, именно эти чувства в ноябре толкают Сезанна на устройство настоящей мастерской, которая стоила бы этого названия. В северной части города по Дороге Лов[207]Сезанн покупает на склоне холма небольшой земельный участок в полгектара, засаженный оливковыми, вишневыми и миндальными деревьями, среди которых приютилась ветхая лачуга. Застройку участка он поручает архитектору; художник точно знает, чего хочет: убрать лачугу и на ее месте построить двухэтажный павильон. На первом этаже – две небольшие комнаты, на втором – мастерская длиной 7,5 метра, шириной 6 метров, высотой 4,5 метра. С одной стороны мастерская будет освещаться огромной стеклянной стеной, с другой – двумя широкими окнами. Из мастерской Сезанн сможет наслаждаться великолепным видом на город Экс с колокольней собора Сен-Совер, высящейся над всеми домами, и видом на холмы, на горную цепь Этуаль и ее вершину Пилон дю Руа.

Высказав свои пожелания, Сезанн принимается за работу. Он вынужден признать, что новое поколение проявляет к нему интерес и «Апофеоз» Мориса Дени символизирует реальный успех. Многие приходят посмотреть на художника, послушать его. Гаске привел к Сезанну Лео Ларгье; этот молодой человек, уроженец Севенн, мечтающий стать поэтом, проходит в Эксе военную службу. Через несколько дней после визита Ларгье Сезанна посетил другой солдат, тоже из городского гарнизона, марсельский художник Шарль Камуэн. «Начинается эпоха нового искусства», – с энтузиазмом уверяет гость, и эти слова живо трогают Сезанна. Он дружески принимает у себя двадцатилетних солдат, чья молодость бодрит его. Сезанн находит их «весьма уравновешенными», они послужат ему «моральной поддержкой». Он часто приглашает их к обеду, заказывает в их честь цыплят, утку с оливками. Он оживлен, удивляет гостей детской непосредственностью, радушным гостеприимством и скромностью обстановки – круглый ореховый стол с навощенной доской, шесть стульев, буфет и на нем тарелка для фруктов – вот вся меблировка столовой художника; ни одной картины на стенах, ни одной фотографии; гости удивлены его признаниями, за которыми сразу же следуют жалобы на «слабость» и на то, как ему трудно выразить свои замыслы. «Чувствую, что способен до чего-то дойти, но есть граница, за пределы которой я не в силах перешагнуть», – говорит Сезанн, удивляя гостей разительным несоответствием между молодостью сердца и физической немощью. Наливая вино (военные сразу заметили, что вино это «не лучше того, которое имеется в их солдатской столовой»)[208], Сезанн, щурясь, цитирует на память – она у него нисколько не ослабела – стихи римских или французских поэтов.

Он, естественно, сводит беседу почти исключительно к этой «проклятой живописи». Воспоминания о Монтичелли, о папаше Танги все время звучат в его речах. Иной раз гости становятся свидетелями не слишком нежных чувств художника по отношению к тем, кого он знавал в своей жизни. Чем-то он задет, и потому Ренуар у него «потаскун»; Моне – «негодяй»; что касается Дега, то, по словам Сезанна, «у того не хватает винтика в голове». А в другие дни Сезанн восхваляет их «Моне? Самый замечательный глаз художника, который когда-либо существовал на свете».

Однако «отлучения» звучат чаще. «Следовало бы ежегодно убивать по тысяче художников», – неожиданно заявляет Сезанн в самом веселом расположении духа. «Кому же поручить отбор?» – спрашивает Камуэн. «Нам, черт возьми!» – отвечает Сезанн. Время от времени, подкрепляя свои слова ударом кулака по столу, он восклицает: «Ведь я все-таки настоящий художник!» Внезапно он становится серьезным. Осторожно, кончиками пальцев касаясь предметов – бутылок, стаканов, компотницы, он указывает на отблески и отражения, которыми они словно обмениваются, затем встает и, глядя на военных, заключает. «Так-то!» Если Ларгье и Камуэн замечают, что, погруженный в себя, он вдруг уходит, то не пытаются его удерживать. Бесполезно рассчитывать на дальнейшее участие художника в обеде. Значит, его мучила какая-то загадка, решение которой он только что нашел, и, позабыв о гостях, поспешил к себе в мастерскую работать.

Иногда Сезанн, смешавшись с толпой нищих, получающих у казарменной ограды миску супа, ждет выхода своих друзей. Но чаще всего встречи происходят по воскресеньям. Военные в беретах с помпонами, в красных форменных штанах и белых гетрах направляются к церкви. Оттуда после мессы выходит Сезанн, и его мгновенно осаждают нищие. Приготовленную для них мелочь он поспешно раздает. Вид у него испуганный. Особенно один из нищих внушает ему подлинный страх, и Сезанн каждый раз бросает в его деревянную чашку пятифранковую монету.

«Это поэт Жермен Нуво!» – в одно из воскресений шепнул Сезанн молодому Ларгье. Жермен Нуво? Кто он? Бывший спутник Рембо и Верлена, он немало испытал в жизни: и даже после припадка сумасшествия угодил в Бисетр – Парижский дом для умалишенных. Уже долгие годы этот загадочный бродяга скитается в отрепьях, покрытый паразитами. После паломничества пешком в Рим и в Сант-Яго-де-Компостела он в 1898 году, наконец, оседает в Эксе, где прошла его молодость и где, как он надеется, дьяволы не найдут для себя «поля действия», такого, как это было в Париже и Марселе. В Эксе его боятся: духовенство не знает, как избавиться от этого блаженного с безумными глазами, который каждое утро ходит причащаться во все церкви города.

Однажды ночью Жермен Нуво явился пропеть серенаду Солари; Сезанн не очень-то обрадуется, если этот нищий-ясновидец заявится и к нему. «Страшная штука жизнь!» Сезанн охотно объясняет друзьям, что религия для него нечто вроде «моральной гигиены»: «Поскольку сам я слаб, то опираюсь на свою сестру Марию, а она опирается на своего духовника, который, в свою очередь, опирается на Рим». Но Сезанн недолго предается подобного рода размышлениям. Приняв положенную ему порцию «средневековья» – как он это сам называет, – художник возвращается к своим постоянным занятиям.

Однажды в послеполуденный час рота, в которой Ларгье служит капралом, отправилась на маневры по дороге в Толоне. На привале Ларгье попросил у лейтенанта разрешения подняться к Черному замку, где, как ему известно, работает Сезанн; у обочины дороги стоит его коляска. Ларгье действительно находит художника, занятого чисткой палитры. Сезанн показывает Ларгье щедрое изобилие красок, которыми он пользуется. «Пишу, как если бы я был Ротшильд!»

Поболтав немного, Ларгье покинул художника. Вечером, когда солдаты, возвращаясь в казармы, упражнялись в обращении с оружием, на повороте дороги молодой поэт заметил приближавшуюся коляску Сезанна. Ларгье приказал построиться, а когда коляска поравнялась с солдатами, скомандовал: «Смирно! На караул!» Сезанн в смущении приподнял шляпу и остановил коляску. Широко улыбаясь, Ларгье объяснил художнику смысл команды: «Это дань уважения». – «То, что вы сделали, ужасно! – воздев руки к небу, восклицает Сезанн. – Это ужасно, господин Ларгье!»

Коляска отъезжает, но Сезанн несколько раз оглядывается, он с беспокойством смотрит на солдат, воздавших ему воинские почести.

 

* * *

 

А жизнь возрождается.

Жизнь непрерывно возрождается.

В перепачканной красками блузе Сезанн без устали пишет, самозабвенно проникается природой. На его полотнах в различных вариантах возникает Сент-Виктуар, ослепительная, неувядаемая, погруженная в море света, словно в первое утро после сотворения мира. Синие, зеленые, оранжевые тона сверкают первозданной свежестью. Все ново, все прекрасно. Воздух кристальной чистоты. Зелень светится, переливается изумрудами. Скалы сверкают, словно хризолиты. «Вся воля художника теперь должна сосредоточиться на безмолвном созерцании природы, – шепчет Сезанн. – Надо заглушить в себе все предвзятое, забыть, начисто забыть обо всем, умолкнуть, превратиться в наиболее совершенное эхо».

Прежние друзья отошли или умерли; Марион скончался в 1900, и в том же году Валабрег; на следующий год умер от эмболии Поль Алексис. Из старых друзей подле Сезанна живет один лишь Солари, с которым он иногда часами спорит до самого рассвета, «пичкая его теориями живописи». Близится время, когда и Сезанн вернет земле свое бренное тело. Но жизнь возрождается. Жизнь непрерывно возрождается.

В течение лета закончена постройка мастерской на Дороге Лов. Архитектор, желая угодить Сезанну, счел нужным добавить украшения – терракотовые лепные орнаменты, деревянные балкончики. Сезанн возмущен и велит как можно быстрее убрать эту аляповатую дешевку. Он постепенно устраивается в новой мастерской, переносит туда мольберт, кое-какую мебель; для ухода за садом нанят садовник Валье, который при случае послужит Сезанну моделью. Если бог продлит его дни, художник закончит в мастерской «Купальщиц»; под зелеными сводами листвы Сезанн поместил целую толпу нагих женщин; чтобы иметь возможность рассматривать огромное полотно на открытом воздухе, художник велел проделать в стене мастерской боковое отверстие: теперь он будет спускать свою картину в сад.

Слабый, с надорванным здоровьем, Сезанн начинает новую жизнь. Он знает, он чувствует, что вокруг него подымается многоголосый, пока еще смутный шум, имя которому слава. В начале 1902 года Воллар, все более и более предупредительный, посетил Сезанна, а спустя некоторое время даже прислал ему ящик вина. Бернгеймы, крупные торговцы картинами, со своей стороны, купили у молодого Сезанна полотно его отца, чем доставили Воллару немалое беспокойство. Весной Морис Дени умолил Сезанна снова послать свои работы на выставку «Независимых». Камуэн (пробывший в Эксе лишь три месяца) в страстном восхищении работами Сезанна пишет художнику, что отныне в поэме Бодлера «Маяки» не хватает строфы, которая была бы посвящена ему. Время от времени на улице Булегон появляются то молодой художник, то молодой писатель – каждый просит Сезанна уделить ему немного времени. Да, несомненно, это начало славы.

Слава! Какую сладость, какой аромат имело когда-то это слово в устах Золя. Слава! Она представлялась им тогда в образе молодой красавицы с ослепительной плотью, возлюбленной с мягкими, полными неги движениями. Слава! Нет, это нечто другое. О простодушие молодости! Мирбо недавно предпринял кое-какие шаги в надежде исхлопотать для Сезанна красную ленточку Почетного легиона, но Ружон, директор Школы изящных искусств, прервал писателя на первом же слове. «О нет! Моне – пожалуйста! Моне, говорите, не желает? Что ж, тогда Сислей? Как, умер? Хотите Писсарро? Выбирайте сами, кого угодно, но не напоминайте мне больше об этом Сезанне».

Слава! Это и хула и хвала, зависть и ненависть, грязь. Сам Золя, вспоминая их юность в Эксе, как он должен ныне думать об их тогдашних мечтах, он, которого после статьи «Я обвиняю» таскали по судам, вынудили бежать от тюрьмы в Англию, долгие месяцы провести в изгнании. Его оскорбляли, позорили, ему грозили смертью. Слава! Это и слепота, которая постепенно гасит зрение Дега, и ревматизм, парализующий Ренуара, и собственный, Сезанна, диабет, беспощадно подтачивающий его изнутри. Слава – старая беззубая ведьма. Ее оскал напоминает оскал черепа.

«Лавровый венок и возлюбленную бог приберегает для нас к двадцати годам!» – говаривал Золя. Как наивны были они оба! И вдруг именно в этот момент Сезанну сообщают о трагической смерти Золя. В Париже в ночь с 28 на 29 сентября писатель из-за неисправности отопительного устройства умер от удушья[209]. Невзирая на все, что произошло между ними и под конец жизни их разъединило, Сезанн потрясен. Он рыдает: Золя, Золя. Вместе с писателем умерла молодость Сезанна. Запершись у себя в мастерской, художник целый день плачет.

Но жизнь возрождается. Жизнь должна непрерывно возрождаться.

 

* * *

 

Осенью впервые за всю свою жизнь Сезанн разрешает себе несколько дней отдыха. Ларгье демобилизовался, и его родители, желая поблагодарить Сезанна за оказанное их сыну внимание, приглашают художника к себе в Севенны.

Вместе с женой и сыном, приехавшими на юг провести с Сезанном некоторое время, он отправляется к Ларгье. С начала и до конца этого короткого пребывания в гостях Сезанн жизнерадостен, в хорошем настроении и терпеливо переносит то, что в другое время его бы раздражало. В честь художника семья Ларгье приглашает к обеду именитых людей края. В доказательство своего интереса к Сезанну гости вспоминают о некоторых полотнах, которые им удалось повидать за свою жизнь. Секретарь мирового судьи, более счастливый, чем остальные, может даже похвалиться портретом, выполненным в три приема углем – какая необыкновенная ловкость рук! – бродячим художником на ярмарке в Але, и, «если мосье и мадам Чeзан пожелали бы оказать ему честь и зашли к нему на стаканчик муската, он показал бы им этот портрет». Любопытно! Сезанна это забавляет, но он невозмутим и снисходительно улыбается.

По возвращении в Экс над Сезанном вновь нависло одиночество: Ларгье и Камуэн уехали, в городе он почти ни у кого не бывает, с супругами Гаске отношения прерваны. «Что мне делать в их гостиной? Я все время только и восклицаю: „Черт возьми!“ Как ни восторженно настроен Гаске, деловитости в нем достаточно. Не примешались ли к его искреннему восхищению интересы менее возвышенные? Как бы там ни было, Сезанн мечет громы и молнии. Пусть ему больше не напоминают об этой парочке, об этих „голубках“! Они и им подобные „не поддаются описанию“; это каста интеллектуалов, о господи, все они „одним мирром мазаны“[210].

Вот и получилось, что Солари – единственный житель Экса, с кем Сезанн поддерживает отношения. «Филипп! Филипп!» – повторяет Сезанн, лукаво подмигивая. Угощая друга отличным обедом то на улице Булегон, то в ресторане матушки Берн в Толоне, Сезанн в обществе Солари может сколько угодно изливать душу. И пользуется этим. Как-то ночью в довольно поздний час соседи услышали громовые крики – они неслись из квартиры Сезанна – и, предположив, что его душат, заторопились к госпоже Бремон. Она их сразу успокоила: Сезанн и Солари просто-напросто беседуют о живописи. Быть может, именно в тот вечер два друга, сами того не заметив, опорожнили бутылку коньяку. «Надо полагать, их беседа протекала в более повышенном тоне, чем обычно», – замечает по этому поводу Воллар.

Ободренный проявлениями симпатии и восхищения по своему адресу, почувствовав себя тем, кем он был в действительности, Сезанн однажды в минуту гнева сказал: «После каждых выборов у нас во Франции больше тысячи политических деятелей, но за два столетия есть только один Сезанн». Художник работает с удвоенным рвением. Иногда он возвращается с мотива таким усталым, что не в состоянии ни говорить, ни держаться на ногах. Совершенно обессиленный, наскоро пообедав, он ложится, но на другой день с зарей уже снова стоит за мольбертом, настойчивый, нетерпеливый, не знающий усталости. «Я работаю упорно, – сообщает он в письме к Воллару в начале 1903 года, – и различаю Землю обетованную. Уподоблюсь ли я великому вождю израильтян или сумею этой Земли достигнуть... Я добился кое-каких успехов. Но почему так поздно и с таким трудом? Неужели искусство и в самом деле жертвоприношение, требующее на алтарь непорочных, целиком и полностью ему преданных... Мне жаль, что нас разделяет расстояние, ибо я мог бы не раз прибегнуть к Вашей помощи и меня бы это морально поддержало».

Моральную поддержку, в которой Сезанн так нуждался, от кого он мог ее ждать в Эксе? От своей сестры, от «старшей». Мрачная, крутого нрава, Мария свято хранит и воплощает собой честь и достоинство семьи: к творениям брата она равнодушна, более того, стесняется вызываемого ими возмущения. Мария не может помочь брату, разве что последить за тем, чтобы его жизнь хотя бы внешне сохраняла известную благопристойность, чтобы он не совершал эксцентрических поступков, не проматывал денег; ее злят слишком щедрые подаяния брата нищим у собора Сен-Совер, и она отдает распоряжение госпоже Бремон выпускать Сезанна на улицу с 50 сантимами в кармане, не больше. Что касается самой г-жи Бремон, та в отсутствие Сезанна сжигает эскизы «Купальщиц», эту нечисть, этих «голых женщин»[211]. От кого же Сезанну Ждать здесь моральной поддержки? Не от кого. Он счастлив, когда может спокойно предаваться своей «безнравственной» живописи.

В марте 1903 года вдова Золя решает продать большую часть коллекций писателя – все, что она не любит, – и десять картин Сезанна будут проданы на аукционе. Эти полотна, написанные художником в дни молодости, получают высокую оценку, и, как весьма странно сообщает «Ла Газет де л'Отель Друо», «предлагаемые цены превышают назначенные», колеблясь между 600 и 4200 франками[212]. Аукцион Золя благодаря личности покойного писателя и той громкой роли, которую он сыграл в деле Дрейфуса, а также из-за его внезапной трагической смерти возбудил к себе огромный интерес. Гневные и острые страсти, которые в свое время бушевали вокруг Золя, еще не улеглись. Воспользовавшись случаем, публицист Анри Рошфор, злобный антидрейфусар, вторично резко выступил против Золя и его единомышленников.

Установив, что на аукцион попали картины Сезанна, не имея понятия о том, что сезанновские полотна пылились у покойного романиста на чердаке, не прочитав «Творчества», ни о чем вообще не ведая, Анри Рошфор уверен в любви покойного к этой живописи и в том, что Золя – подголосок Сезанна; Рошфор путает и смешивает взгляды художника и писателя на искусство, отождествляя политические взгляды Сезанна с политическими взглядами Золя. В наставительном, не допускающем возражений тоне, свойственном некоторым публицистам, Рошфор публикует 9 марта в «Л'Энтрансижан» статью под заголовком «Любовь к уродству».

«Вчера, войдя в выставочный зал, где с аукциона продавалась частная коллекция Золя, я предполагал встретить всю группу интеллектуалов с прилизанными волосами и всех снобов дрейфусизма. Мне казалось, что они будут стоять сомкнутыми рядами, готовые разжечь восторг посетителей и прославить изысканный вкус и художественное чутье автора „Накипи“.

Но эти люди исключительно хитры. Они заранее предвидели, в каком смешном свете предстанут эти евреи и еврействующие, эти вольнодумцы до мозга костей, на фоне триптиха «Страсти господни», рядом с деревянными статуями святых мучеников и мучениц, превращающих всю коллекцию в удивительный набор религиозно-католического старья, когда-либо заполнявшего чей-нибудь дом.

Могло показаться, что находишься у торговцев «божественным» около площади Сен-Сюльпис.

Современные картины, которые он (Золя) смешал в одну кучу с антикварным старьем, вызывали в толпе неподдельное веселье. Здесь был десяток произведений, пейзажей или портретов, подписанных одним ультраимпрессионистом, неким Сезанном, который развеселил бы самого Бриссона[213].

Люди корежились от смеха перед головой темноволосого бородатого мужчины, чьи щеки, выбитые шпателем, казалось, покрыты экземой. Остальные работы этого художника можно считать прямым вызовом Коро, Теодору Руссо, Гоббеме[214]и Рейсдалю.

Писсарро, Клода Моне и других художников, наиболее эксцентричных пленеристов и пуантелистов – тех, кого прозвали «художниками-конфетти», – пожалуй, сочтешь академиками, почти членами Академии художеств рядом с этим Сезанном, творения которого так тщательно собирал Золя.

Даже сами эксперты – уполномоченные по продаже – были смущены и, составляя каталог этих чудовищных картин, каждое полотно снабдили невразумительной пометкой: «Работы ранней юности».

Если Сезанн находился в младенческом возрасте, когда создавал эту мазню, то тут мы ничего сказать не можем Но что думать в таком случае об идейном вожде школы, владельце замка в Медане, который претендовал на такой титул, защищая и насаждая в изобразительном искусстве подобного рода нелепицы. Золя печатал статьи о Салонах, приписывая себе заслугу руководства французским искусством.

Несчастный, вероятно, никогда не видел вблизи картин Рембрандта, Веласкеса, Рубенса или Гойи? Если прав Сезанн, то все эти великие мастера кисти заблуждались. Ватто, Буше, Фрагонара больше не существует, и, как высшее проявление любви к искусству, которое дорого Золя, остается лишь одно – сжечь Лувр.

Мы часто говорим, что дрейфусары существовали намного раньше, чем дело Дрейфуса. Все болезненные умы, все ущербные души, искалеченные и неполноценные, давно созрели для прихода Мессии предательства. Когда видишь природу такой, какой ее описывает Золя и эти вульгарные художники, нечего удивляться, что честь и патриотизм предстают в образе офицера, вручающего врагу план защиты родины.

Любовь к физическому и моральному уродству – такая же страсть, как любая другая».

Эта глумливая статья вызвала радость в Эксе. Радость неистовую, злорадную, зверскую. Наконец, наконец-то восторжествовала правда! В течение одной ночи в маленьком городке распространили 300 номеров «Л'Энтрансижан», «подсунув их под двери всех, кто в той или иной степени симпатизировал Сезанну»[215]. Сам художник получил этот номер газеты из разных мест. Ему швыряют в лицо статью Рошфора; его оскорбляют, ему грозят. В анонимных письмах Сезанну предлагают «освободить от своего присутствия город, который он бесчестит»[216]. Неописуемая шумиха! Сын художника в Париже, видимо не подозревая о том, как разбушуются страсти, простодушно сообщает отцу, что сохранил для него газету со статьей Рошфора «Посылать ее мне незачем, – ответил сыну уязвленный Сезанн, – я ежедневно нахожу ее у себя под дверью, не считая тех номеров, которые мне доставляет почта».

Сезанн затравлен, он едва решается выходить из дому, все ему опротивело. Разве его дружба с Золя не была отравлена горечью еще при жизни писателя, разве недостаточно измучила Сезанна? Теперь, когда Золя уже нет, эту дружбу – о насмешка судьбы! – обращают против него же, приписывая ей то, чего в ней никогда не было. Что говорить, жизнь – отвратительная клоунада!

Запершись в мастерской среди своих истоптанных в гневе полотен, старик с улицы Булегон опять берется за кисть. «Работать!»

Всю свою жизнь Сезанн неизменно возвращается к кисти.

 

V. Последние годы жизни

 

Я одиноким был в могуществе своем

Дай, боже, мне уснуть последним, смертным сном.

Альфред де Виньи «Моисей»

 

Февральским утром 1904 года Сезанн спускался с лестницы, собираясь отправиться в свою мастерскую на Дороге Лов, как неожиданно внизу наткнулся на совсем еще молодого человека с густой шевелюрой, бородой и усами. «Скажите, не вы ли господин Сезанн?» – спросил пришелец. Широким жестом Сезанн снял шляпу. «Да, я! Что вам угодно?»

Утренний гость оказался Эмилем Бернаром. Немало времени прошло с тех пор, как он, посещая лавку папаши Танги, увлекся работами Сезанна. Бернар долго путешествовал и сейчас возвращается из Египта, где провел одиннадцать лет. Сойдя в Марселе с женой и двумя детьми с парохода, Бернар решил осуществить давнишнюю мечту: повидать Сезанна, своего «старого учителя». Художник принял его так радушно, что Бернары остались на месяц в Эксе.

Сезанн всегда рад, когда находится кто-то, с кем можно «отвести» душу. И с Бернаром у него в течение месяца установились дружеские отношения. Художник предложил в распоряжение гостя, тоже художника, первый этаж мастерской на Дороге Лов, где тот мог работать без помех. Бернар хотел знать о Сезанне «все досконально» и почти не отходил от него в надежде что-то получить от «человека, который так много умеет». Оба художника часто встречаются.

Несмотря на диабет, медленно разрушающий здоровье, – «глаза у него красные и воспаленные, лицо одутловатое, нос слегка сизый», – Сезанн ни на минуту не прекращает работы. «Я каждый день делаю успехи, – говорит он Бернару, – а это самое главное». Постоянно возвращаясь к «Купальщицам», Сезанн одновременно пишет пейзажи в Черном замке и натюрморты в своей мастерской. Пишет увлеченно, упорно, стремясь достигнуть желаемого совершенства. На глазах у изумленного Бернара один из натюрмортов – три черепа – почти ежедневно меняет свой цвет и форму.

Даже «Купальщицы» все время подвергаются «заметной переделке». Работая в первом этаже, Бернар все время слышит, как Сезанн у себя на втором ходит и ходит по мастерской, часто спускается в сад, где подолгу сидит с озабоченным лицом и о чем-то думает. Затем торопливо подымается к себе. Увидев написанный Бернаром натюрморт, Сезанн, которому картина не совсем по вкусу, хочет ее подправить, но при взгляде на палитру Бернара взрывается: «Где у вас неаполитанская желтая? Где персиковая черная? Где ваша жженая сиена? Кобальт? Лак коричневый? Без этих красок писать невозможно». И под взмахами кисти взбешенного Сезанна мольберт закачался, еще немного, и полотно упало бы на землю.

Столь бурно проявляемые чувства стихают лишь в короткие минуты отдыха. И тогда Сезанн – о чудо! – добродушен и даже весел. Приходя на обед к Бернарам, снявшим небольшую квартиру на Театральной улице, Сезанн играет с двумя детьми Бернаров, сажает их к себе на колени, при этом называет себя «Отец Горио». Но мысли о живописи редко полностью покидают художника. Как только эти мысли начинают одолевать его – тсс!.. – детей отправляют спать.

 

(Часть страницы отсутствует, в тексте пропуск. – А.П.)

 

нер – эта чертовка сумела целиком отдаться живописи», – взбираясь на скалу, говорит Сезанн. А если прекращает разговор об искусстве, то цитирует любимых поэтов. Возвращаясь с прогулки в Черный замок, он вслух читает по памяти «Падаль» Бодлера.

Страстность, беспокойство, порыв – в этом весь Сезанн. Воодушевление, восторженность чередуются с раздражительностью, с гневным вскриком. Думая о Писсарро, недавно скончавшемся в возрасте 75 лет, он с грустью и благодарностью вспоминает дни, проведенные в Овере-сюр-Уаз, где «скромный и великий Писсарро» преподал ему законы импрессионизма. «Он был для меня отцом, добрым ангелом», – печально восклицает Сезанн. Через минуту в нем зло и саркастично прорывается его ненависть к прогрессу. Он грозит тростью путевым обходчикам, инженерам, этим маньякам прямой линии, которые, по мнению Сезанна, уродуют все. Увы! Физическая слабость часто напоминает художнику о терзающей его болезни.

 

(Часть страницы отсутствует, в тексте пропуск. – А.П.)

 

к себе наверх, хлопнув дверью с такой силой, что весь дом содрогнулся.

Бернар в смущении покинул мастерскую в уверенности, что никогда больше не увидит друга. Но вечером, к удивлению Бернара, Сезанн появился в свое обычное время, как если бы ничего не произошло. О разыгравшейся недавно сцене ни звука. На другой день Бернар в разговоре с госпожой Бремон высказал ей свое недоумение. Она успокоила гостя, объяснив, что поведение Сезанна не новость для тех, кто его знает: «Я сама получила приказание, боже упаси, проходя мимо, задеть его юбкой». Позже Сезанн просил Бернара забыть об этом случае: «Не обращайте внимания, это происходит со мной против моей воли. Я не выношу прикосновений, притом с давних пор».

Бернар со своей явной склонностью к теоретическим разговорам без конца задает Сезанну вопросы: «Что привлекает ваш глаз? Что вы понимаете под словом природа? Достаточно ли совершенны наши чувства, чтобы позволить нам войти в подлинный контакт с тем, что вы называете природой?» Сезанна раздражают эти умствования. «Поверьте, – говорит он Бернару, – все это ерунда, заумь! Досужие измышления преподавателей. Будьте художником, а не писателем или философом».

Но Бернар настаивает, снова возвращается к разговорам, развивая идеи, которые возмущают Сезанна[217]. «Да будет вам известно, – однажды резко возразил Бернару Сезанн, – что я считаю всякие теории бесплодными, и никто меня не закрючит!» И он уходит, оставив Бернара на дороге. «Истина в природе, я это докажу», – бросает на ходу Сезанн.

Однако эти столкновения быстро забываются. Когда пребывание Бернаров в Эксе подошло к концу, Сезанн не без грусти расстался с ними. Он сожалеет об их отъезде. Эти люди внесли немного тепла и оживления в его жизнь. Теперь одиночество будет ему еще труднее. К тому же Сезанна изматывает болезнь. Он страдает частыми головными болями, чувствует усталость. Бернар пытается в письмах продолжить их споры. Сезанн уклоняется от высказываний. Его силы слабеют с каждым днем, и менее чем когда-либо он склонен к такого рода словесным упражнениям. «Художник, – коротко отвечает он Бернару, – должен опасаться литературного подхода, который часто уводит его от настоящего пути – пристального изучения природы, – и ему грозит затеряться в беспредметных разглагольствованиях». Бернар готовит для журнала «Л'Оксидан» большое исследование о Сезанне[218]. Сезанн благодарит Бернара. «Но, – добавляет он, – я всегда возвращаюсь к одному и тому же: художник должен полностью посвятить себя изучению природы и стараться создавать картины, которые были бы своего рода наставлением. Беседы об искусстве почти бесполезны».

Письма Сезанна разочаровывают Бернара. В то время как из своей переписки с Ван-Гогом он мог легко извлечь элементы эстетики, из писем Сезанна ему удается выбрать, и то очень редко, довольно неопределенные высказывания. Бернар[219], для которого любой вопрос искусства должен выражаться в четких формулировках, в данном случае не удовлетворен. Он доходит до того, что задает себе вопрос, есть ли у самого Сезанна ясное представление о его собственных проблемах, в состоянии ли художник теоретически обосновать их, интеллектуален ли он.

Летняя жара очень тяготит Сезанна; по его словам, кстати весьма симптоматичным, от жары у него «мутится рассудок». Чтобы излишне не утомлять себя, Сезанн больше не ходит обедать на улицу Булегон. Госпожа Бремон каждый день подает ему еду в мастерскую. Жизнь Сезанна идет под гору.

В прошлом году был открыт Салон, полностью посвященный новым течениям в живописи под названием: Осенний Салон. В нынешнем году его организаторы хотят чествовать Сезанна и отвести для его картин целый зал; это уже подлинное признание. Пользуясь случаем, Сезанн, который надеется отдохнуть в Париже от жары, решает на некоторое время уехать в столицу. Он поселяется с женой и сыном на улице Дюперре, 16, близ площади Пигаль. Едва распространилась весть о его приезде, люди спешат повидать старого художника. Эти проявления симпатии трогают Сезанна, но, как они ни приятны, они в то же время утомляют его. Вскоре он уединяется в Фонтенбло, где, впрочем, не задерживается. И, даже не дождавшись открытия Осеннего Салона, возвращается к своему одиночеству в Экс.

Сезанн снова берется за незаконченные работы, а между тем в Париже разгорается борьба вокруг тридцати его полотен; Осенний Салон предполагает выставить их в Гран пале с 15 октября по 15 ноября. Пыл, с которым молодые художники защищают Сезанна, ни с чем не сравним, разве что с язвительностью противников, пытающихся опорочить художника.

«Такое искусство могло бы родиться у художников с Мадагаскара»; «Надо быть Гойей, чтобы рисовать грязью»; «Ах! Сезанн! Блаженны нищие духом, ибо перед ними разверзлись небеса искусства»; «Это так несуразно, как только можно себе вообразить»; «Это фальшиво, грубо, безумно» – таковы среди многих других оценки некоторых критиков, у которых одно лишь имя Сезанна вызывает крайнее раздражение[220]. Ни живой интерес молодых к работам экского художника, ни успешная продажа его полотен, ни закупки крупных коллекционеров и иностранных музеев – ничто не может побудить этих критиков, если не понять его, то по крайней мере выступать в более спокойном тоне. Категорическое неприятие! Причем людей этих не заставишь усомниться в своих оценках, которые ни на йоту не изменились со времен первых выставок импрессионистов. «Художник искренен, – пишет о Сезанне „Ле Пти Паризьен“, – у него есть убежденные, страстные поклонники, и он, конечно, мог бы писать другие вещи... Но он предпочитает класть краски на холст, а затем размазывать их гребнем или зубной щеткой. Так он создает пейзажи, натюрморты, марины, портреты... на удачу, на авось... Все это живо напоминает те рисунки, которые выполняют школьники, раздавив муху в складках бумаги... Сезанн – мистификатор. Своей репутацией – каждому из нас это известно – он обязан Эмилю Золя»[221].



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.