Сделай Сам Свою Работу на 5

Часть третья. Поруганный художник (1872—1882)

 

I. Берега Уазы

 

Силен тот, кто владеет собой.

Баррес

 

Приехав в Париж, Сезанн и Гортензия поселились на улице Шаврёз, № 5, в одном доме с Солари.

Столица зализывает раны, нанесенные двумя осадами. Солари, который во время коммуны участвовал бок о бок с Курбе в свержении Вандомской колонны, сейчас работает над реставрацией Лувра. В войну судьба художников батиньольской группы сложилась по-разному. Вопреки тому, что утверждал Золя в своем письме к Сезанну, один из них, и далеко не самый бездарный, погиб: это Базиль. Вступив добровольцем в 3-й зуавский полк, он 28 ноября 1870 года пал при наступлении на Бон-ла-Роланд. Гийеме служил в жандармерии. Ренуар, зачисленный в кирасиры, ухаживал за лошадьми – обязанность для него довольно неприятная – сперва в Бордо, затем в Тарбе. Мане 4 сентября вступил добровольцем в артиллерию; будучи штабным офицером, он – о ужас! – оказался под началом полковника Мейссонье; офицер Мейссонье, видимо, не забыл ту неприязнь, которую питал к Мане художник Мейссонье, и потому не упускал случая дать своему подчиненному опасное поручение. Чувство патриотизма воодушевляло далеко не всех художников-батиньольцев. Подобно Сезанну, укрывшемуся в Эстаке, Моне нашел убежище в Лондоне, где встретил Добиньи и Писсарро и завязал знакомство с торговцем картинами Дюран-Рюэлем, весьма интересовавшимся новой живописью.

Сборища в кафе Гербуа возобновились, однако многие художники этой группы находятся вне Парижа. Уйдя с головой в своих «Ругон-Маккаров», Золя все реже и реже появляется у Гербуа. Сезанн же туда, так сказать, ни ногой.

Впрочем, похоже, что Сезанн вообще хочет держаться в стороне. Хмурый, насупленный, он брюзжит и меньше всего ищет знакомств. Он и с Золя видится редко. Очень возможно, что на его настроение плохо влияет оборот, какой приняла его личная жизнь. Гортензия уже несколько месяцев беременна; итак, он связан. Связан! А действительно ли он того хотел? Всерьез ли желал он завести семью? Узел затянулся сам собой, почти без его ведома. «Страшная штука жизнь!»



В этом вопросе Сезанн похож на Золя: он тоже из тех, что никак не могут решиться на разрыв! Он тоже из тех, для которых первая любимая, волей или неволей, навсегда любимая. Но в отличие от Золя, возводящего эту особенность в философию идеала и в жизненный принцип, Сезанн принимает неизбежное с большой неохотой и, раздраженный, недовольный собой и другими, клянет весь свет.

Как-то в один из декабрьских дней до Солари доносится с лестницы шум перетаскиваемой мебели: это Сезанн, никого не предупредив, съезжает с квартиры, в несбыточной надежде обрести в другом месте душевный покой. Солари, разумеется, не находит нужным показываться – «из боязни помешать перевозчикам», шутит он, рассказывая об этом Золя.

Сезанн поселился на улице Жюсье, на третьем этаже дома 45, в маленькой квартирке окнами на винный рынок. Место как раз не из самых спокойных. С рассветом здесь поднимается невообразимый грохот перекатываемых бочек. Но Сезанн точно не слышит. Художник работает. Из окна своей квартиры он пишет винный рынок – замечательный, крепко построенный этюд; почти однообразный, выдержанный в серых и коричневых тонах колорит его и резкая выразительность рисунка ясно говорят о том, что у художника на душе беспросветно и тревожно.

В самом начале 1872 года – 4 января – Гортензия про извела на свет мальчика, Сезанн записывает его в мэрии V округа под именем Поля Сезанна. Некоторое время спустя, примерно в феврале, легкое разнообразие в жизнь Сезанна вносит приезд Ахила Амперера. Задумав снова попытать счастья в Париже, карлик просит у него гостеприимства. Сезанн любезно предлагает Ампереру разделить с ним его «конуру».

Итак, приехав в Париж, певец обнаженного тела останавливается на улице Жюсье. Тесное помещение, орущий ребенок, а тут еще и этот жилец! Сезанн, должно быть, не замедлил раскаяться в своем добром побуждении. И Амперер, видимо, не слишком доволен. Он считает, что Сезанн «очень плохо устроился», к довершению всех бед с винного рынка в квартиру проникает нестерпимый для ушей Амперера шум – «такой содом мертвого разбудит». Амперер, чью веру в собственный гений не поколебать никакой хулой, хочет во что бы то ни стало добиться признания, хочет восторжествовать над великими мира сего, победить «чудовище» – буржуазное искусство; Салон для него земля обетованная. Но он думает, что при известной настойчивости достигнет ее. Он наносит визит за визитом, обивает пороги всех министерств, надоедает всем более или менее высокопоставленным лицам, знакомым и незнакомым. В голове у него зреют самые неожиданные замыслы. Он возымел намерение посетить Гюго, «великого Виктора», «великого поэта революции», и, представив на его суд свои эскизы, «попросить его выбрать два мотива для Салона». Амперер ничего и никого не боится. «Исполин меня не испугает», – заявляет он, говоря о Гюго.

В другое время такие наивные в своей напыщенности заверения, пожалуй, потешили бы Сезанна. Сейчас они выводят его из себя; вскоре наступает неизбежное: совместная жизнь оказывается невозможной. Амперер приехал в Париж 18 февраля, а месяц спустя он уже бежит из квартиры на улице Жюсье. «Я ухожу от Сезаннов, – пишет он друзьям. – Так надо. В этом я не избежал участи, постигшей других. Я нашел его всеми покинутым. У него больше нет ни одного умного, ни одного любящего друга. О чете Золя, Солари и прочих и прочих и речи нет. Что такое Сезанн? „Это самый удивительный фрукт из всех, какие только можно себе представить“, „истинное чудовище (в научном значении этого слова), если таковые бывают“.

Однако Амперер не может окончательно порвать с Сезанном, ибо ответ по поводу картин, посланных им в Салон, должен прийти на улицу Жюсье. Сезанну в этом году не до Салона. Не в ладу с самим собой, измученный своим искусством, находящимся в периоде становления, одолеваемый докучными заботами, он просто не в состоянии думать еще о том, что ему представить на суд жюри. Однако в данном случае он не одинок. Не послали своих работ и Моне, и Писсарро, и Сислей: благодаря тому, что Дюран-Рюэль покупает их полотна, они несколько поостыли к Салону и его дракам. Тем не менее художники в массе своей возлагают много надежд на этот первый Салон Третьей республики. Они надеются, что смена режима повлечет за собой изменения в действиях жюри.

Золя, посоветуйся они с ним, быстро вывел бы их из заблуждения. И действительно, когда прошлой осенью его роман «Добыча» – второй том серии «Ругонов» – стал выходить в газете «Ла Клош» и был обвинен в безнравственности, прокурор республики вызвал Золя к себе и потребовал приостановить печатание романа, в противном случае он грозил подвергнуть газету преследованию. Правительства уходят, а косность остается. Очень скоро художникам представился случай, в свою очередь, убедиться в этом. Оказывается, жюри Третьей республики понимает в искусстве не больше, чем жюри Второй империи. Хуже того, в каждой попытке сделать что-то новое нынешнее жюри усматривает неблагонадежность: и для него и для публики, всякая не строго академическая живопись – это живопись Курбе, живопись коммунаров, живопись настораживающая, опасная, угрожающая общественному порядку[90]. Требование недовольных открыть Салон отверженных осталось, как и во времена правления графа де Ньюверкерке, гласом вопиющего в пустыне.

 

* * *

 

До войны Писсарро жил в Лувесьенне, неподалеку от акведука Марли. Дом его оккупанты разграбили и превратили в скотобойню, а оставленные там художником полотна пустили на фартуки мяснику. Вернувшись из Лондона, Писсарро решил уехать оттуда. Его уже несколько лет прельщала долина Уазы – полноводная река, тучные луга, сочная зелень, фруктовые сады, влажный климат. Художнику, работающему на пленере, район этот дает богатое разнообразие мотивов. Между прочим, Добиньи уже давно прочно обосновался здесь. Остановив свой выбор на Понтуазе, Писсарро поселился в этом городке на улице д'Эрмитаж, в доме № 26.

Убежденный сторонник работы на пленере, решительно исключивший из своей палитры «черную, битюм, сиенскую землю и охры», Писсарро пытается внушить друзьям, что тесное соприкосновение с природой неминуемо окажет благотворное влияние на их творчество. Как и в первые дни знакомства с Сезанном, Писсарро твердо верит в его способности и настойчиво приглашает художника приехать к нему в Понтуаз.

Сезанн с большим уважением относится к Писсарро. Его уравновешенность, его благоразумие – качества, которых сам он до такой степени лишен, Сезанн ставит превыше всего. Но не менее ценит он и тактичную благожелательность Писсарро; его деликатность ободряет Сезанна. С одной стороны, ему теперь, когда у него родился сын, нельзя с младенцем на руках вернуться в Экс. С другой стороны, не Писсарро ли именно тот человек, который как никто иной способен помочь ему советом на нынешнем трудном этапе развития его творчества? Писсарро послушен голосу природы – черта, пленяющая в нем Сезанна. Оценив весь пройденный путь, Сезанн не может не знать, что ему предстоит перешагнуть ту ступень, на какую он уже поднялся. То был и мог быть только первый шаг вперед. Он должен окончательно переломить себя, принудить к большей объективности. Но у него для этого недостаточно техники, мастерства; Писсарро преподаст их ему. В чудесную летнюю пору Сезанн с Гортензией и сыном приезжает в Понтуаз; они останавливаются в ближайшем предместье Сен-Уан-л'Омон, в гостинице «Гран-Серф», на улице Басс, 59.

В Понтуазе Сезанн находит самую благоприятную для себя обстановку. Крайне предупредительный, чуткий, Писсарро, которому уже перевалило за сорок, относится к нему, как старший брат к младшему (Сезанну сейчас тридцать три года). Писсарро великолепно понимает его характер и чудесно умеет придать легкость их отношениям. Для этого ему не требуется никаких усилий: одной только своей скромностью, непринужденным добродушием он усыпляет подозрительность этого обидчивого эксовца. В простом доме на улице д'Эрмитаж, где, оставаясь в тени, хлопочет не менее доброжелательная г-жа Писсарро, Сезанн чувствует себя своим человеком.

Писсарро, Сезанн и два-три художника, часто наезжающих в эти края, образуют небольшой дружеский кружок, куда входят некий Белар и Виктор Виньон, бывает у Писсарро и Гийомен, правда, от случая к случаю: голод и нужда принудили его вернуться в управление дорог и мостов города Парижа. Понтуазская равнина, спокойные, свежие ландшафты Венсенна, столь отличные от нервной провансальской природы, тоже успокаивают Сезанна. Умиротворенный, он ставит свой мольберт рядом с мольбертом Писсарро и работает, прислушиваясь к советам, на которые не скупится его друг.

На взгляд Писсарро, сезанновская палитра слишком темна. «Мы никогда не пишем достаточно светло», – давным-давно отметил Добиньи. И Писсарро советует Сезанну: «Пиши всегда только тремя первичными цветами и их непосредственными производными»[91]. Писсарро пишет свои картины мелкими мазками, чтобы дать цвет во всей его силе и сообщить изображаемым предметам трепетность воздуха и света. Ибо предметы эти составляют часть обволакивающей их световой среды; их собственный, иначе говоря, «локальный цвет», меняется в зависимости от света. Тысяча отблесков играет на этих предметах. Тысяча отблесков расцвечивает так же и тени: они никогда не бывают черными. К тому же форма на свету теряет определенность. Природа, такая, какой она представляется нашему глазу, – лишь видимость, но это та самая видимость, которую и следует изображать. Только в этом истина.

Писсарро побуждает Сезанна стать перед пейзажем и попросту, самым обыкновенным образом передать то, что он видит, выразить свое зрительное восприятие, не стараясь как-нибудь по-особенному истолковать его; он побуждает Сезанна избавиться от своего «я» и превратиться лишь во внимательного и добросовестного наблюдателя подлинной реальности. Сезанн слушает и, убежденный в преимуществе такого метода, старается следовать ему.

Сезанн так верит в этот метод, что, не задумываясь, копирует полотно Писсарро «Вид Лувесьенна», чтобы лучше разобраться в той технике, к которой друг склоняет его. Такая техника сейчас как нельзя более подходит Сезанну, такая техника как нельзя более может дать ему возможность осуществить то, к чему он в данный момент стремится: обуздать в себе внутренние силы. Если и впрямь только «теммпераммент», «id est» изначальная сила может привести человека к поставленной им цели, то сегодня Сезанн также знает, что всякая неукрощенная сила – это бесполезная, непроизводительно расходуемая энергия; реальная сила – это сила упорядоченная.

Однако нельзя сказать, чтобы Сезанну было легко, выполняя совет Писсарро, приохотить себя к такому анализу, требующему большого терпения. Часто он, наперекор самому себе, дает волю темпераменту. В то время как для Писсарро, художника, который берет скорее упорным трудом, нежели богатством природного дарования, не составляет никакого труда сохранять объективность перед натурой, в то время как он спокойным, легким прикосновением кисти «клюет» полотно, Сезанн поминутно ловит себя на том, что нервно, жирными мазками «нашлепывает» краски. Однако он всеми силами старается забыть укоренившиеся привычки. Писсарро в нем уверен; между прочим, он пишет Гийеме: Сезанн «удивит многих художников, чересчур поторопившихся осудить его».

Не один Писсарро такого мнения. В том же году неподалеку от Понтуаза в Овере-сюр-Уаз поселился прелюбопытнейший человек, доктор медицины Поль-Фердинан Гаше. Доктору сорок четыре года[92]. Он примерно ровесник Писсарро. До последнего времени Гаше безвыездно жил в Париже на одной из улиц предместья Сен-Дени, где он и по сей день принимает больных. Семейные обстоятельства принудили его подыскать себе загородный дом: незадолго до войны, в 1868 году, Гаше женился, и его молодая жена, беременная вторым ребенком – их первенцу-девочке было три года, – заболела туберкулезом. Вот почему доктор Гаше в апреле прошлого года купил в Овере на улице Весно большой трехэтажный дом, в котором раньше помещался пансион для девиц; дом этот стоит высоко на холме, откуда террасами спускается огромный сад. С той поры доктор делит свое время между столицей и берегами Уазы.

Личность доктора не лишена своеобразия. Внешне он производит странное впечатление. Гаше разгуливает по всему Оверу в голубом плаще, какие в 1870 году носили санитары; летом он прикрывает голову белой фуражкой, зимой – меховым беретом. Волосы свои он красит в желтый цвет и в солнечные дни ходит под зонтиком на зеленой подкладке. Неисправимый фрондер, доктор Гаше в своей неутомимой жажде знаний всегда и во всем держится самых крайних, недопустимых взглядов. Он вольнодумец и социалист; в медицине – сторонник недавно возникшей гомеопатии; интересуется и френологией и хиромантией.

С юных лет Гаше занимается живописью. Он пишет, гравирует и всей душой тянется к художникам. Кстати, Гаше уверяет, что он потомок фламандского художника Яна Мабюзе. У него завязались отношения с Добиньи, который тоже живет в Овере, и с полуслепым Домье, удалившимся на покой в соседнее местечко Вальмондуа. В живописи, как и в любой другой области, доктор Гаше, естественно, привержен ко всему новому и революционному. Он восхищается Курбе; часто бывает в пивных, где зарождается будущее искусство; Мане, Моне, Ренуара, Дега и, разумеется, Писсарро он знает и ценит. Человек этот полон жизни, задора, огня. Он верит в лучшие времена человечества; этот филантроп потихоньку бесплатно лечит бедняков местной общины. Подбирает он и больных животных, у него всегда полно собак и кошек. С Сезанном и с его полотнами Гаше познакомился в доме у Писсарро. Что Сезанн принадлежит к породе великих художников, он ни на минуту не сомневается. Гаше всегда стремился водить дружбу с одаренными художниками, и он убеждает Сезанна переехать в Овер, снять здесь небольшой домик, где ему будет лучше, чем в Понтуазе, в каком-то гостиничном номере.

Соблазненный заманчивым предложением, Сезанн осенью переехал в Овер. Он поселился поблизости от Гаше, с которым сошелся как нельзя лучше. Доктор Гаше был по натуре человек порывистый, но Писсарро откровенно предупредил его, что если он намерен поддерживать добрые отношения с Сезанном, то должен щадить его, избегать споров, воздерживаться от определенных слов, стараться не навязывать ему своего общества, а главное, не давать ни малейшего повода заподозрить, что его хотят «закрючить», а также, памятуя о его боязни прикосновения, не только никогда не дотрагиваться до него, но быть всегда начеку, чтобы как-нибудь нечаянно не задеть его; и доктор Гаше старается в точности следовать этим советам.

Восторг, какой Гаше уверенно выражает по поводу сезанновских этюдов, вселяет в художника доверие. Он смягчается. Впервые в жизни Сезанн очутился в кругу, где его работы вызывают горячий интерес. И в самом деле, кто, кроме Мариона, до сей поры принимал их всерьез? Писсарро и Гаше здесь постоянно пекутся о нем. Критик Дюре, тот самый, которому Золя года три назад отказался сообщить адрес Сезанна, написал в декабре Писсарро, что «был бы не прочь, если только это возможно, взглянуть на что-нибудь сезанновское, ибо в живописи сейчас он больше чем когда-либо „ищет белую ворону“, Писсарро с радостью ухватился за это. „Коль скоро вы ищете белую ворону, – ответил он критику, – Сезанн мог бы вас удовлетворить, ибо у него есть весьма необыкновенные этюды, неповторимого видения“. Даже сам Добиньи, который, возвращаясь однажды с берегов Уазы, застиг Сезанна врасплох за работой, воскликнул: „Я видел только что поразительный этюд, он принадлежит молодому незнакомцу, некоему Сезанну!“ Впрочем, „ветром надежды“ повеяло на всех. В начале 1873 года на парижском аукционе цены на полотна Писсарро достигают внушительных цифр; за одно из них предлагают около девятисот пятидесяти франков. „Мы начинаем прокладывать себе дорогу“, – объявляет Писсарро критику Дюре.

Сезанн смягчается. Ему по душе Оверский край. Основное достоинство здешних мест – полный покой. Дома, в большинстве своем крытые соломой, либо тянутся по окаймленной лугами долине, где, прячась за шеренгой стройных тополей, течет Уаза, либо лепятся по склону холма, вдоль каменистых дорог, зажатых между виноградниками. Сезанн сдерживает бурные вспышки; стоя перед полотном, он сосредоточивается, он весь внимание. С восторженным изумлением осваивает он чудесное богатство природы, которое она открывает тому, кто умеет изучать ее тщательно и любовно. Чувствительность, выспренность, сколько же пустозвонства было во всем этом! Сезанн больше не ищет тех несколько наивных по своей резкости эффектов, которые в свое время помогали ему с легкостью и блеском воплощать впечатления. Сознательно вглядываясь в «мотив», он старается постичь его во всех неисчислимых оттенках. Для такого смиренного познания ему сейчас годится все: и самый заурядный предмет и самый простой пейзаж. И вот чудо! Никогда еще он столь полно не выражал себя, как сейчас, когда хочет быть лишь интерпретатором природы, ее слугой. Если Сезанн передает на холсте богатство пейзажа, пейзаж этот, в свою очередь, передает богатство Сезанна. Открывая многообразие мира, он открывает свое собственное многообразие, и оба они, сочетавшись, образуют одно целое. Чудесное единение, и цвет – язык его!

Терпеливо осваивает Сезанн азбуку этого языка. Терпеливо, обостряя свое видение, постигает он сложное сочетание красок, какое дарит ему мир. Безмятежны эти дни, дни 1873 года, проведенные в Овере-сюр-Уаз. Поставив мольберт перед крытыми соломой домиками, перед полями и дорогами, Сезанн пишет. Он пишет дом доктора Гаше, дом папаши Лакруа, так называемый Дом Повешенного. Он, который прежде создавал свои полотна одним порывом, теперь работает медленно, методично, упорно стремясь в точности передать то, что видит, стараясь, чтобы каждый положенный им мазок был заранее тщательно продуман.

Задача для него далеко не легкая. В своей вечной неудовлетворенности он исправляет, улучшает сделанное, накладывая мазок на мазок, покрывает полотно пастозным слоем красок, дробит цвет на разнообразные, бесчисленные оттенки и обилием горячих тонов придает ему сходство с прекрасной эмалью. Он еще ни разу ничего не закончил. По мере того как он все глубже и глубже постигает реальность, эта реальность оказывается более объемной, чем он предполагал, и он продолжает дальше свои поиски. Изо дня в день, из недели в неделю, а бывает даже, что из месяца в месяц, он в жажде продвинуться хоть на шаг вперед, всегда вперед, снова и снова берется за все те же полотна. «Оставьте эту картину, Сезанн, она готова, не трогайте ее больше», – говорит ему иногда доктор Гаше, совершенно уверенный, что еще немного, и полотно будет испорчено. Впрочем, мир вокруг художника постоянно меняется. Каждое время года накладывает отпечаток на облик деревьев, неба и земли. И некоторые затянувшиеся работы отразили эти неприметные изменения...

Дружба Сезанна и Гаше по-прежнему безоблачна. Сезанн часто ходит на улицу Весно писать натюрморты. Доктор предоставляет в его распоряжение фрукты, кувшины и кружки, итальянский фаянс, ячеистое стекло и всякую всячину. Цветы, собранные для него г-жой Гаше, художник ставит в Дельфтские вазы.

В один прекрасный день Гаше и Сезанн обсуждают творчество Мане и его «Олимпию». Доктора это полотно совершенно пленило. Несколько раззадоренный его словами, Сезанн хватает палитру и тут же с молниеносной быстротой переписывает «Новую Олимпию», созданную им три года назад. В тот раз она до некоторой степени не удалась ему, а теперь, когда художник упорным и каторжным трудом набил себе руку, он на глазах изумленного Гаше завершает это творение, ослепительное по своим краскам, легкое по манере исполнения, нежное, изящное в своей воздушной чувственности и в то же время исполненное тончайшего сарказма. Доктор в восторге рукоплещет этому виртуозному мастерству.

Доктор Гаше, подписывающий свои работы «Ван Руссель» (по-фламандски значит «из Лилля»), питает подлинную страсть к офорту, предпочитая его живописи. Покупка дома в Овере способствовала осуществлению давно лелеемой мечты: поселившись в этом доме, он чуть ли не в первый же день переоборудовал сарай под граверную мастерскую и снабдил ее необходимым инвентарем. Но доктору Гаше мало самому заниматься гравированием. При малейшей возможности он горячо пропагандирует этот вид искусства. Гийеме, а в особенности Писсарро иногда гравируют вместе с ним. Гаше, разумеется, не прочь привлечь и Сезанна к такому роду творчества. Толкая его на это, Гаше не скупится на уговоры и доводы. Сезанн, наконец, уступает; сперва он воспроизводит на меди имеющийся у Гаше «Вид Сены» Гийомена, затем портрет самого Гийомена (Гийомен у «Дома повешенного»). Но еще три пробы, и Сезанн бросает это дело: видимо, оно не увлекло его.

Доктор Гаше поддерживает Сезанна не только своей дружбой. Время от времени помощь его носит более существенный характер: он покупает у Сезанна какое-нибудь полотно. И хотя платит, безусловно, не много, но тем не менее очень облегчает этим жизнь художнику, который не может похвастать достатном. Ведь Сезанн с семьей живет лишь на скромное холостяцкое содержание, положенное ему отцом.

Глядя на его тяжелые башмаки, плащ из грубой шерсти, из тех, какие носят извозчики, старую фуражку или пожелтевшую соломенную шляпу, никому в голову не придет, что перед ним сын богатого банкира. Правда, Сезанн относится к своей внешности с полным безразличием, и все же, несмотря на поношенный костюм, он не лишен известной представительности. Высокий, стройный, тонконогий, он ходит быстро, голову держит прямо. Широкая неухоженная борода скрывает пол-лица, но на этом лице ярко горят очень живые, лучистые глаза. Вопреки вечной неудовлетворенности в нем живет уверенность в том, что он доискался истинной сути своего искусства, и это, невзирая ни на что, помогает ему довольно терпеливо переносить материальные затруднения и даже необходимость по скудости средств экономить холст и краски; картины свои он зачастую пишет не на холсте, а на картоне.

Уважение к нему Писсарро и Гаше для него тоже огромная поддержка. И это уважение оба друга непрестанно доказывают Сезанну. Задолжав бакалейщику Ронде с улицы Ла Рош-а-Понтуаз, Сезанн, чтобы расплатиться, предложил ему вместо денег кое-что из своих полотен. Встревоженный Ронде осведомился у Гаше относительно ценности такого необычного приношения. «Возьмите картины, – ответил врач, – когда-нибудь они будут стоить больших денег». Некто Руло, один из учителей Понтуазской школы, где учатся сыновья Писсарро, по его совету тоже купил несколько полотен Сезанна. Писсарро еще в большей степени, чем Гаше, питает к Сезанну отеческие чувства. Поль и сам считает его «чем-то вроде доброго боженьки», как говорит он с признательностью.

Писсарро, человек взглядов, близких к социалистическим, перед войной постоянно поддерживал знакомство с мелким торговцем красками Жюльеном Танги, разделявшим его убеждения. Жюльен Танги, или папаша Танги, как все запросто зовут его, бретонец[93]лет пятидесяти, был сыном бедных ткачей из окрестностей Сен-Брие; он работал сперва штукатуром, затем, женившись на колбаснице, некоторое время торговал сосисками в том же Сен-Брие.

В Париж Танги приехал за десять лет до войны и, прослужив до 1865 года в Управлении Западной железной дороги, поступил краскотером в весьма известную фирму «Эдуар» с улицы Клозель. Немного времени спустя он основал собственное дело, стал собственноручно изготовлять краски и торговать ими вразнос; он отправлялся в места, излюбленные художниками – сторонниками работы на пленере, такими, как Моне и Писсарро.

Вот так они и познакомились. К несчастью, события, какими завершилась коммуна, очень плохо обернулись для Танги. Никто не знает, как было дело, да и сам он, вероятно, не мог бы этого точно сказать. Достоверно лишь одно: его схватили с оружием в руках в рядах коммунаров и отправили в Сатори, где предали военному суду и приговорили к ссылке в Брест (только чудом избежал он казни); здесь его гноили до той поры, пока с помощью одного своего соотечественника, художника-академика Жоббе-Дюваля, входившего в состав парижского муниципального совета, ему удалось получить свободу и вернуться в столицу; тут он снова взялся за свое старое ремесло. Так как фирма Эдуар только что переехала с улицы Клозель, он воспользовался этим и открыл лавку на той же улице, только в доме № 14. Писсарро, помогая ему снова обзавестись клиентурой, свел его с Сезанном.

Художник и торговец сразу же сблизились. Работы Сезанна пленяют папашу Танги; они волнуют его ярко выраженным своеобразием, новизной, фактурой, весьма отличающей их от работ, признанных официальными кругами, короче говоря, революционный характер этих полотен – вот что сразу подкупает его. Такие люди, как папаша Танги, не часто встречаются на свете. Под несколько тяжеловесной и бесцветной внешностью – грузное, неповоротливое тело подагрика, грубое лицо, большие руки – скрывается кроткая любвеобильная душа; отблеск ее светится в его голубых правдивых глазах. Танги всегда рад выручить друга и не только никогда не отказывает в кредите бедному художнику, если тому не на что купить краски, но готов до конца жизни кредитовать его.

Папаша Танги стоик на свой лад. Его любимое изречение: «Каналья тот, кто проживает больше пятидесяти сантимов в день!» В этих словах он предстает во всей своей доброте, но и во всем своем бунтарстве. Ибо с тех пор как папаше Танги довелось сражаться плечом к плечу с добровольцами войск коммуны, с тех пор как на долю его выпало нечеловеческое существование каторжника, он стал в ряды бунтарей. Он только торговец красками, но он поддерживает художников, не признанных чиновниками от искусства. Эти художники – его художники. Они создают светлую живопись – он отстаивает светлую живопись. В своем бунтарстве, исполненном простодушия и нежности, он связывает эту светлую живопись с революцией. Содействовать ее торжеству – значит содействовать наступлению светлого завтра. К тому же Танги любит эту светлую живопись; он терпеть не может «кофейную гущу», которая так приятна для глаз буржуа.

Отныне Танги будет снабжать Сезанна, господина Сезанна, как он почтительно называет его, холстом и красками. Вместо денег – ведь у художника их почти никогда не бывает – Танги согласен получать какие-нибудь его работы, которые он попытается пустить в продажу в своей лавке на улице Клозель. Такая сделка приводит Сезанна в восторг. Вот если бы и остальные торговцы выказали подобный интерес к его полотнам! Ах, можно только пожелать, чтобы добрые предзнаменования, какими был отмечен этот 1873 год, не оказались пустыми.

Как раз в ту пору все бурлит в кругах художников нового направления. Прошлой весной Салон многих отверг. Но это почти не затронуло художников батиньольской группы. Ведь Мане был чуть ли не единственный, кто представил свои полотна. Остальные, понимая, что жюри неизменно останется на прежних позициях, воздержались от посылки работ. Впрочем, успех Мане в Салоне немало способствовал тому, что батиньольцы еще больше утвердились в своих убеждениях. Ибо, если Мане торжествовал победу, то одержал он ее благодаря полотну «Кружка пива», которое в сравнении с его предыдущими работами не являлось шагом вперед.

Картина эта, явно написанная под влиянием Франца Гальса, выглядит «старомодно». Успех Мане не полноценен, ибо достаточно убедительно свидетельствует о том, что официальное признание можно получить лишь путем вынужденных уступок – «налив воды в свою кружку». Надо попытаться завоевать публику где-нибудь помимо Салона. Ныне внимание любителей живописи начинают привлекать молодые художники; на аукционах некоторые их полотна уже достигают относительно высоких цен. Почему бы батиньольцам не организовать собственную выставку?

Они бы таким образом вошли в непосредственное соприкосновение с публикой, которая на этой выставке уяснила бы себе значение их поисков лучше, чем в Салоне, где полотна батиньольцев, если им случайно и посчастливится быть принятыми, теряются в массе разнохарактерных картин. Перед войной такая мысль уже зародилась, но за отсутствием средств ее не смогли осуществить. Сейчас условия другие. И времена не те. Любой ценой должны молодые художники постараться выйти из того состояния изоляции, в каком диктатура жюри грозит продержать их до скончания века. Они поставлены перед необходимостью попытать счастья, тем более что в начале 1874 года Дюран-Рюэль был вынужден прекратить покупку полотен молодых художников, потому что полотна эти плохо продавались; а тут еще прибавилось одно весьма серьезное затруднение: с тех пор как он стал интересоваться работами Писсарро, Моне, Сислея, коллекционеры – его основная клиентура – решили, что он потерял художественное чутье, а возможно, даже и здравый смысл, и лишили его своего доверия. К тому же короткий период послевоенного расцвета сменился экономическим кризисом, вызвавшим обнищание Франции, что не могло не сказаться, с одной стороны, на делах Дюран-Рюэля: его лавка ломится от картин, не находящих сбыта, а с другой стороны, на настроении художников, которые с тревогой заглядывают в ближайшее будущее[94].

Писсарро, один из тех художников, которые вместе с Моне и Дега стараются, не жалея сил, осуществить задуманную выставку. Он, разумеется, твердо рассчитывает на участие в ней Сезанна и на то, что публика (до сей поры она никогда не имела возможности судить о мастерстве его друга) воочию убедится в блестящем даровании Сезанна.

 

* * *

 

А в это время в Париже Золя, чьи встречи с Сезанном, видимо, в последние месяцы носят чисто случайный характер, все с тем же неослабным упорством пишет своих «Ругон-Маккаров» С упорством, достойным похвалы, ибо не похоже, во всяком случае в данный момент, чтобы такая настойчивость писателя была вознаграждена. Два первых тома его серии – «Карьера Ругонов» и «Добыча» – не имели даже посредственного успеха: почти ни одного отклика в прессе, мизерный сбыт. В довершение всех бед обанкротился издатель Золя. Прошло уже несколько месяцев, как новый издатель, Шарпантье, выпустил третий том серии – «Чрево Парижа», но и эта книга встречает такой же холодный прием. Приучив себя усилием воли, которую ничто не может сломить, работать кропотливо и методично, Золя не отходит от письменного стола. Создавая свою эпопею, Золя превращает в единый сплав все, что он увидел, пережил, узнал. Свое творение он завершит наперекор всему. В «Карьере Ругонов» Золя изобразил Солари. В «Чреве Парижа» он в образе Клода Лантье дал беглый портрет Сезанна: набросок с натуры, когда-нибудь позднее он углубит этот образ и расскажет, подразумевая своего старого друга, внушающего ему «горькую кровоточащую жалость», о «крахе гения», о «страшных муках творческого бессилия...».

 

II. Публика

 

Успех, монсеньер, – это все, а между тем что он доказывает? Ничего... Он зависит от места, от времени, от обстоятельств.

Эмиль Бурже, «Птицы улетают, и цветы осыпаются»

 

В ожидании выставки, задуманной его друзьями, Сезанн снова приезжает в Париж и поселяется на улице Вожирар, 120, в трехэтажном доме.

Вскоре он будет вынужден, уступая требованию родителей, вернуться в Экс. Весной 1874 года исполнилось три года, как он покинул Прованс, и столь затянувшееся отсутствие банкиру в конце концов должно казаться подозрительным. «Вы не поверите, до чего мне приятно быть с вами, но, как я уже говорил, стоит мне очутиться в Эксе, и я больше не чувствую себя свободным, – пытается Сезанн объясниться с родителями. – Каждый раз, когда у меня возникает желание вернуться в Париж, мне приходится выдерживать борьбу; и хотя мое стремление уехать не встречает с вашей стороны категорического возражения, я чувствую, что в душе вы против моего отъезда, и это меня очень огорчает. Исполнись мое самое горячее желание – быть свободным, беспрепятственно делать то, что я нахожу нужным, и я был бы только рад ускорить свой приезд».

Какая бы доля истины ни была в этих утверждениях, Сезанн, разумеется, умалчивает о том главном обстоятельстве, которое удерживает его вдали от Экса. Он питает к ребенку горячие отцовские чувства, и ему нисколько не улыбается оставить Гортензию с малышом в Париже одних. С другой стороны, взять их с собой в Прованс слишком рискованно. И он бесконечно оттягивает отъезд – из боязни, что не скоро вырвется из Экса. Отсюда его жалобы и речь в защиту своих прав. Он-де охотно приедет домой, но уедет оттуда, когда ему заблагорассудится.

А пока, ввиду того, что он вынужден отказывать себе и своей семье в самом необходимом, он спит и видит, чтобы отец раскошелился и увеличил ему содержание до двухсот франков в месяц. «Это позволило бы мне, – пишет он с чуть дубоватой хитрецой, – провести все лето в Эксе, а я бы с большим удовольствием поработал на юге, виды которого дают такой богатый материал для моей живописи. Поверьте же, – настаивает он, – не зря прошу я папашу, чтобы он был столь добр и удовлетворил мою просьбу: это дало бы мне возможность исполнить свое давнишнее желание снова писать этюды на юге».

Многие друзья Сезанна еще беднее его. Кто знает, состоялась ли бы эта выставка, не авансируй ее Дега, у которого есть капитал, и Анри Руар, инженер, увлекающийся живописью? Взимать с участников выставки большие взносы и впрямь будет нелегко. Ах, эта выставка, как много споров разгорелось вокруг нее! Во-первых, Мане, вождь группы, признавая лишь официальный путь в Салон, решительно отказывается экспонироваться на этой выставке. «Никогда я не уроню себя, повесив свои картины рядом с картинами г-на Сезанна!» – говорит он, исчерпав все доводы. Сезанн для него всего лишь «каменщик, работающий своей лопаткой».



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.