Сделай Сам Свою Работу на 5

IV. «Он мечтает об огромных полотнах»

 

Я люблю вас, как надо любить: безнадежно.

М-ль де Леспинас

 

Маленькая бенекуровская «колония» рассыпается. Золя возвращается в Париж, Байль едет в Экс, где он собирается провести отпуск. Вскоре, в начале августа, за ним туда следуют Сезанн и Валабрег.

Летом 1866 года Сезанн и его друзья, еще разгоряченные пережитым весной сражением и бурными бенекуровскими спорами, возвращаются в Экс с большим треском. Сезанн, от которого пышет здоровьем, красуется на Бульваре своей «революционной бородой» и «непомерно длинной шевелюрой»[66], начинающей уже редеть. Нельзя сказать, чтобы у него совсем не было авторитета. Марион встречает его как победителя. В глазах Мариона Сезанн «все больше и больше» растет. В восторге от Сезанна и друг Валабрега, Поль Алексис, тот самый, что два года назад зачитывался на уроках в коллеже «Сказками Нинон». Алексис, сын богатого нотариуса с улицы Катр-Дофин, только-только начал изучать право и питает к нему такую же склонность, какую некогда выказывал Сезанн. Алексису девятнадцать лет[67], и у него одно желание: поскорее уехать в Париж и стать литератором. На Сезанна Алексис смотрит с мучительной завистью. И когда только удастся ему убедить своего отца-нотариуса в том, что есть лишь одна радость, ради которой стоит жить, – поэзия?

Вся эта веселая шумная фронда, довольно необычная для такого маленького города, привлекает всеобщее внимание. «На нас уже пялят глаза. С нами здороваются», – пишет Марион Морштатту. Дело дошло до того, что один местный поэт напечатал в «Л'Эко де Буш дю Рон» стихи, посвященные Сезанну. Сезанн возбуждает любопытство. Всем хочется увидеть его живопись. Так как он уже имел неосторожность показать кое-кому несколько своих полотен и так как вслед за этим его не замедлили ославить, он занял весьма решительную позицию. На просьбу показать свои работы он неизменно дает один и тот же полнозвучный ответ: «А дерьма не хотите?», – который, к его потехе, обращает всех прилипал в паническое бегство. Эксовцы «действуют ему на нервы»[68]. Его презрение для всех очевидно. Несмотря на это, а может быть именно поэтому, он стал своего рода фигурой в городе. Доморощенные художники, усмотрев кое-что в его картинах, в подражание ему сменяют кисти на шпатель и пишут один пастознее другого. Люди, претендующие на особую осведомленность, перешептываются: в конце концов ему, может статься, предложат пост директора музея. «Этакая куча задниц!» – восклицает Марион.



Сезанн чувствует себя в расцвете сил. В знак памяти о встречах с Морштаттом и в знак почитания Вагнера он с жаром берется за «Увертюру к „Тангейзеру“. Эскизы к ней он делает в одно утро. Марион находит эту картину „чудесной“. „Она принадлежит искусству будущего так же, как и музыка Вагнера“, – пишет он Морштатту. Но самого Сезанна это полотно, как видно, менее удовлетворяет. Он еще вернется к этой теме. А пока он снова пишет портреты. В частности, портрет отца в натуральную величину: старик – ему на днях пошел семьдесят девятый год – сидит, скрестив ноги, в высоком кресле, обитом кретоном, белым в сиреневых цветах и читает „Л'Эвенман“ (газета эта нужна здесь, конечно, только как дружеский привет Золя); большая композиция – два метра на метр двадцать, – в которой Сезанн, придав своей модели застывшую, почти священную позу, старается, добиваясь полной объективности, забыть о себе: уроки Мане не прошли даром.

Пишет Сезанн и такого же формата портрет своего друга Амперера; но во всей внешности карлика, в его лице уродца есть что-то чересчур карикатурное, чересчур жалкое и шутовское, чтобы в этом портрете Сезанн волей-неволей не вернулся к романтической экспрессии: пастозно пишет он синий халат, красную фуфайку, лиловые кальсоны; до смешного тонкие ноги Амперера покоятся на грелке, над его круглой, как большой шар, головой Сезанн вывел жирным трафаретом: Ахил Амперер, художник.

Эти крупные работы свидетельствуют о большой уверенности в себе. Однако воодушевление, как всегда, сменяется тупой скукой. Сезанна раздражает семья, раздражают эксовцы; а что его не раздражает? Сезанну не приходится думать о куске хлеба, ему нет нужды идти на компромиссы, поэтому ничто не смягчает его строптивого характера. Хорошему настроению не способствует и полоса безденежья, в какую он частенько попадает и по милости отца и по собственному неумению хоть как-то упорядочить свой бюджет. «Когда у меня нет ни одного су, я становлюсь еще печальней», – пишет он Золя, выражая ему благодарность за ссуду. Счастье еще, что время от времени его нежная сообщница – мать тайком подсовывает Полю какую-нибудь ассигнацию.

Сезанн и его друзья ведут очень размеренный и однообразный образ жизни. Одна-две вылазки в холмы не в счет. После целого дня работы – Сезанн корпит над живописью, Марион над геологией, а Валабрег над своей поэзией – они вечером сходятся в Жа де Буффане. Поужинав и немного погуляв, отправляются на боковую.

В конце сентября экский музей обогатился коллекцией Бургиньона де Фабрегуля, и Жибер пригласил Сезанна, Байля, Мариона и Валабрега ознакомиться с ней. «По-моему, там все плохо, – разочарованно замечает Сезанн, – очень уж все это гладко». Счастливец Золя! В своей буйной горячности, в своей откровенной тяге к успеху он ринулся в литературный бой и несется бегом, без передышки все вперед и вперед! А он, Сезанн, в какую же авантюру он ввязался? Что такое живопись? Поминутно всплывают все новые и новые вопросы. К примеру, можно ли, глядя на полотна из коллекции Бургиньона де Фабрегуля, не думать об опытах работы на пленере, производимых Мане? Полотнам старинных мастеров, несомненно, не хватает «подлинного, а главное, оригинального видения, какое дает природа». Да, картинам, написанным в мастерской, никогда не сравняться с картинами, написанными на пленере, это совершенно бесспорно. «Когда пишешь на лоне природы, то контраст между фигурами и фоном поразителен, а пейзаж великолепен. Я вижу дивные вещи...» – думает Сезанн. Но в природе, как утверждает Писсарро, наблюдается преобладание серого, а это серее «того оттенка, который ужасно трудно схватить». Счастливец Золя!

Своей последней картиной – двенадцатилетняя сестренка Роза читает книжку кукле – Сезанн в известной мере доволен. Приободренный, он хочет попробовать свои силы в более смелой композиции и именно на пленере: Марион и Валабрег идут на «мотив». Но замысел Сезанна превышает его возможности, и модели его на сей раз не в большом восторге, по крайней мере Валабрег. «Мы выглядим совершенно безобразно», – пишет он 2 октября Золя.

Погода портится. Дождливо. У Сезанна «легкий сплин». Беспричинный. «На меня это находит каждый вечер, едва садится солнце и начинает моросить. Тут на меня нападает уныние». Он даже не читает больше. «Между нами говоря, – заявляет он Золя, – искусство ради искусства – полнейшая нелепость». Забросив кисти, он на четыре-пять дней погружается в мрачное бездействие. «Страшная штука жизнь!»

По счастью, в первой половине октября в Экс приезжает весельчак Гийеме с женой Альфонсиной. Гийеме уже один месяц в начале года провел в Эксе. Ему так понравился этот край, что он снова вернулся сюда. Благодаря легкому нраву ему здесь все как нельзя более улыбается. То, что Сезанн видит в черном свете, он видит в розовом: погода великолепная, люди приятные. Сезанн явно на хорошей дороге, картины его превосходны и все прочее под стать тому. В своем прекрасном настроении Гийеме не боится даже чуточку потормошить Луи-Огюста, внушая ему, что он должен раскошелиться для сына: неужели же Гийеме-отец, торговец вином в Берси, стал бы так скряжничать?

Задор Гийеме не может не расшевелить Сезанна. Оба художника, а с ними и Марион частенько уходят в холмы и там, где-нибудь неподалеку от плотины, работают. Как ни радует Сезанна пересыпанное прибаутками одобрение Гийеме, он все равно сердито фыркает: «Упадок, оскудение!» 2 ноября он признается Золя в том, что пресловутая картина, для которой ему позировали Марион и Валабрег, не удалась и что «Семейная вечеринка» получилась не лучше. «Однако я буду настойчив, возможно, в другой раз выйдет». Сезанн снова с яростью набрасывается на портреты. Дядя Доминик, всегда готовый к услугам племянника, ежедневно позирует ему, а Гийеме в это время «донимает его своими несносными шуточками»[69]. Каждый день после полудня Сезанн пишет очередной портрет дяди. Но и Валабрега тоже подвергают пытке, заставляя позировать. А какой толк? Валабрег у Сезанна «раскрашен так ярко», что напоминает «статую аббата Шанфлери, после того как ее вымазали соком раздавленных тутовых ягод».

Гийеме – в прошлом ученик Коро – часто рассказывает Сезанну о великом пейзажисте. Но Сезанн ценит Коро не больше, чем Энгра «А ты не находишь, – спрашивает он Гийеме, – что у твоего Коро маловато „temmperammennte“? И, решительно переведя разговор на свой портрет Валабрега, заявляет: „Вот этот блик на носу, чистейший вермильон!“

 

* * *

 

Январь 1867 года. Сезанн возвращается в Париж, по-видимому в сопровождении Гийеме. Перед тем как покинуть Прованс, он посылает одно из своих полотен марсельскому торговцу картинами, который собирается устроить выставку. Валабрег (он остался в Эксе) пишет Золя, что полотно это «натворило много шуму: на улице собралась толпа, все были ошеломлены. Интересовались фамилией художника. В людях пробудилось любопытство, и это создало какое-то подобие успеха. А в общем, – добавляет он, – я думаю, что, если бы эта картина еще немного оставалась на витрине, публика в конце концов разбила бы стекло и разорвала полотно».

На Сезанна вопреки его показному фанфаронству такое глумление подействовало неприятно. К тому же и Валабрег, кажется, невысокого мнения о его работах; и даже Золя, догадывается Сезанн, обманут в своих надеждах. Все это он принимает близко к сердцу, но виду не подает и долгое время прячет разочарование под шутовской личиной. Его бравада лишь самозащита, так же как и все его грубые выходки и высказываемое им недовольство по поводу начатых работ. «Я еще ни разу ничего не довел до конца, ни разу, ни разу».

В своей подлинной неудовлетворенности, которую он склонен подчеркивать, преувеличивать, он непрестанно сетует на неспособность успешно, то есть так, как бы он хотел, завершить свои работы. «Беспросветно мое будущее!»

Золя приглядывается к другу. Уж не сковывает ли бедного Поля ограниченность способностей? – с грустью думает он.

За последние несколько месяцев Золя очень сблизился с Мане. Он нравится ему и как человек и как художник. Золя ценит в нем благовоспитанность, тонкий ум, вдохновенный пыл, непринужденность манер. За последний год у Мане и его друзей вошло в привычку каждый вечер, а уж по пятницам обязательно, с наступлением темноты, когда работать в мастерской становится невозможно, встречаться в кафе Гербуа, расположенном в Батиньоле на Гранд-Рю, в доме № 11, рядом со знаменитым рестораном папаши Латюиля. Для художников там всегда оставляют два стола слева от входа. Поспорить приходят в это кафе Гийеме и Базиль, а иногда Писсарро и другие художники – Фантэн-Латур или Дега – человек резкий, злой на язык, бывают здесь литераторы и критики, такие, как Дюранти, Теодор Дюре; заходит сюда и писатель Леон Кладель. К числу неизменных участников этих сборищ принадлежит и Золя. Гийеме пытается затащить в кафе Сезанна. Но тому совсем не по душе эта компания. Она отпугивает угловатого провинциала, каким он остался вопреки своей браваде, вызывает в нем робость и гнев. Подозрительно смотрит Сезанн на завсегдатаев Гербуа. «Все это сплошь мерзавцы, а разодеты как! Что твои нотариусы», – говорит он Гийеме, не скрывая своего недоверия к ним. К тому же дискуссии «батиньольской группы» (так не замедлили окрестить друзей Мане) кажутся ему бесплодными и поверхностными.

Здесь шутят, острят, исподтишка поддевают друг друга – на это Мане и Дега особенные мастера, – отпускают колкости, завуалированные улыбкой, что придает им еще большую остроту.

Сезанн ни в коей мере не способен принимать участие в подобных блестящих беседах. «Это зубоскальство просто злит», – заявляет он коротко и ясно. Особенно раздражает его Мане, ему претят его шутливые выпады, утонченная элегантность и манеры породистого джентльмена, его раздвоенная, изящно подстриженная борода, замшевые перчатки, панталоны броских цветов, короткие пиджаки, его гонор и насмешливая пренебрежительность буржуа. Кстати говоря, Мане, тот самый Мане, на которого Золя смотрит во все глаза, в конечном счете не очень-то самобытен! Фантазии у него ни на грош, в его замыслах всегда чувствуется чье-то влияние. «Сборище скопцов!» Крайне редко отваживается Сезанн заглянуть к Гербуа. Когда же ему случается зайти туда, он, разыгрывая неотесанного деревенщину, ведет себя подчеркнуто неприлично. Еще с порога распахивает куртку, без стеснения подтягивает брюки, поправляет свой широкий красный кушак. Со всеми присутствующими он обменивается рукопожатием. Но перед Мане снимает головной убор и, чуть гундося, говорит: «Вам, господин Мане, я руки не подаю, я уже неделю не умывался»[70].

Сезанн садится поодаль. За вечер он, как правило, не произносит ни слова; хмурый, насупленный, он кажется погруженным в думы. Слышит ли он, о чем здесь толкуют? Трудно сказать. Однако стоит кому-нибудь выразить неугодное ему мнение, как он неожиданно прерывает молчание и, внезапно побагровев, уже не владея собой, начинает яростно, с пеной у рта, возражать «вольнодумцу» или же резко вскакивает и, ни с кем не попрощавшись, покидает кафе. Подобные выходки неприятно поражают завсегдатаев кафе Гербуа. Сезанн? Грубиян, дикарь, невозможный, неуживчивый субъект. Какой-то скиф!

Такое отчуждение страшно огорчает Золя: Сезанн вступил на опасный путь, надо бы ему научиться сдерживать себя, подобное поведение не способствует «успеху». Для «успеха» мало одного таланта. Нужны еще неизменный такт и умение делать карьеру. Богема до добра не доведет. Золя это настолько хорошо известно, что сам он изо всех сил тянется к обеспеченной жизни, к прочному буржуазному быту. Две женщины хлопочут теперь у его очага – мать и прекрасная Габриэль: отныне она и Золя живут как муж с женой. Такое положение, несмотря на имеющиеся в нем нарушения общепринятых норм, вполне отвечает внутренней склонности Золя. Бывший восторженный почитатель Мишле остался верен по крайней мере одному из его идеалов: концепции моногамной любви. Первая любимая должна быть навеки любимой. Габриэль и будет ею. Сталкиваясь с женщиной, Золя испытывает ту же растерянность, тот же страх, что и Сезанн. Его скрытые опасения рядятся в тогу любовного идеализма: он «из тех, у кого совершенно нет мужества пойти на разрыв... из отвращения к переменам, из боязни неизвестности»[71]. Но если Золя идеализирует эти страхи, то вслед за тем он объявляет созданный идеал высшим благом: поскольку единобрачие дает покой, Золя видит в нем «условие, необходимое великим творцам современности для продуктивной работы, для регулярного и основательного труда». Возможно, любовь Золя и Габриэль не так сильна, как позволяет предполагать прочность их связи, возможно, они дают друг другу «не столько любви, сколько успокоения», возможно, у них имеются какие-то тягостные для обоих воспоминания; и они замалчивают то, что могло бы развести, разлучить их? А может быть, взгляды их на цель жизни настолько совпадают, что это скрепляет их союз лучше всякого брачного договора, как знать? Габриэль жаждет успеха не меньше, чем Золя. Холодная, суровая, честолюбивая, она поддержит его в любой борьбе, и в этом он может не сомневаться. Эта бывшая простолюдинка хочет забыть свое прошлое. Габриэль никогда не говорит о нем. Она порвала связь с близкими, даже с отцом, который жив и поныне. Теперь она только подруга писателя, идущего навстречу известности, а возможно и славе, навстречу достатку, а возможно и богатству, подруга внимательная, рожденная для той роли, какую она веяла на себя. Она считает своим долгом свить «уютное гнездышко», уединенное, как монастырская келья, где бы друг ее мог, оставаясь в стороне от повседневных забот, вдали от шумной суеты, посвятить свою жизнь – раз уж он предпочитает писать, нежели жить, – свою энергию и всю свою мужскую силу мукам творчества. Теперь Габриэль занимается устройством четвергов, теперь она печется об их успехах. Богемный стиль Сезанна ей не больше, а даже меньше по душе, чем Золя. Сезанну она предпочитает хотя бы того же любезного, обворожительного Гийеме.

Наперекор всеобщему неодобрению Сезанн продолжает быть таким, каков он есть. В этом году Салон приобретает особое значение. Ведь одновременно с Салоном в Париже состоится Всемирная выставка, которая, объединив свыше сорока тысяч участников, вызовет, как предвидят, большое скопление народа. Не станет ли жюри под влиянием опубликованных в прошлом году статей Золя до какой-то степени снисходительней? Вопрос, который задают себе все молодые художники, – очевидно, все, кроме Сезанна.

Усугубляя вызов прошлых лет, он специально для показа на жюри выбирает два самых непригодных для этого полотна: одно из них, «Полдень в Неаполе», или «Грог», написано им еще четыре года назад. Но Сезанн не довольствуется этим. Стремясь подчеркнуть свою непримиримость, он, дождавшись последнего дня приема работ, буквально в последнюю минуту погружает свои полотна на тачку и с помощью друзей везет ее к Дворцу промышленности. Прибыв туда, он медленно сгружает работы и торжественно, под крики и смех, проносит сквозь толпу отвергнутых, сгрудившихся у дверей.

Повлияла ли на решение жюри демонстрация Сезанна, вызвавшая в общем незначительный шум? Нет, вряд ли. Что такое Сезанн? Какой-то злобствующий субъект. Во всяком случае, на сей раз вопреки надеждам друзей Сезанна жюри – Добиньи в нем не участвует – проявляет небывалую доселе суровость.

Кампания Золя не только не смягчила жюри, а, напротив, еще больше ожесточила его. Само собой разумеется, что сезанновские полотна отвергли. Но отклонили и полотна Писсарро, и Ренуара, и Сислея, и Базиля, и Гийеме. Не приняли даже мастерскую картину Моне «Женщины в саду», целиком написанную на пленере. Сезанн взбешен: как посмело жюри не принять полотно Моне! Но взбешены все. Такая зависимость от «прихотей заправил»[72]приводит в исступление всю группу молодых художников.

Ни на что не надеясь, лишь для очистки совести, подписывают они петицию, требующую восстановления Салона отверженных. А почему бы им самим, на свои средства, не создать выставку – да, да, свою собственную выставку? Кое-кто из художников старшего поколения – Курбе, Добиньи, Коро -одобряет их план и даже обещает в знак поддержки прислать на эту выставку свои полотна. Однако за отсутствием денег замысел этот не был осуществлен.

И вот неудача, снова постигшая Сезанна, привела к тому, что он совершенно неожиданно для себя стал предметом насмешек двух корреспондентов из «Л'Эроп» и «Фигаро». Если Сезанн будет и впредь так чудить, то он вскоре получит своеобразную известность, – так сказать, известность наизнанку. Золя вспыхивает. Золя, который в своем сборнике «Мой Салон» ни слова не говорит о Сезанне, Золя, которого сезанновские полотна приводят в замешательство, этот Золя летит на помощь оскорбленному и, конечно, с тем большей готовностью, что в этом году ему пришлось «отказаться от мысли сделать обзор Салона». 12 апреля «Фигаро» знакомит читателя с его точкой зрения.

«Речь идет, – пишет Золя, об одном из моих друзей детства, о молодом художнике, чей яркий и самобытный талант я особенно высоко ценю.

В фельетоне, который вы настрочили в «Л'Эроп», говорится о том, что г-н Сезанн, который в Салоне отверженных 1863 года якобы выставил «две скрещенные свиные ножки», в этом году «вновь представил подобного рода полотно, озаглавленное „Грог“, и вновь был отвергнут.

Признаюсь, мне не легко было узнать под той личиной, какую вы на него надели, одного из своих товарищей по коллежу, г-на Поля Сезанна, в чьем творческом багаже никогда не было ни единой свиной ножки, по крайней мере до сего времени. Я делаю эту оговорку, хотя не понимаю, почему нельзя писать свиные ножки, как пишут дыни или морковь.

Действительно, в этом году в числе многих прекрасных полотен были отклонены и два полотна г-на Сезанна: «Грог» и «Опьянение». Г-ну Арнольду Мортье было угодно подвергнуть картины насмешкам и описать их с такой силой воображения, которая делает ему большую честь. Я отлично знаю – все это не больше, чем милая шутка, все это не стоит принимать близко к сердцу. Но что поделаешь? Мне всегда был непонятен такой странный образ действий, при котором критики, не колеблясь, осуждают и глумятся над тем, чего сами и в глаза не видели. Я считаю своим долгом сказать, что описания, данные г-ном Арнольдом Мортье, по меньшей мере неточны».

С приходом в дом Золя прекрасной Габриэли на плечи писателя ложится еще большее бремя. Покинув улицу Вожирар, он переезжает в Батиньоль, в квартал Мане. Вопреки своей прекрасной позе борца он порою, так же как и Сезанн, падает духом. «Вы не поверите, – не сдержавшись, признается он однажды Нума Косту, – на какие неожиданности натыкаешься в этом трудном изнурительном ремесле, каким я занимаюсь». Редкий из четвергов проходит без жалоб с его стороны на тяжелые времена: «Ничего не идет»[73]. Тиражи приносят ему весьма незначительные суммы: «Исповедь Клода» была напечатана всего лишь в полутора тысячах экземпляров. Чтобы прожить, ему приходится шире сотрудничать в газетах, заниматься литературной поденщиной. Не прекращая писать новый роман «Брак по любви», он катает по два су за строчку для провинциального листка «Ле Мессаже де Прованс» приключенческий роман с продолжением «Марсельские тайны». Катает не без скуки и отвращения. Но зато ему по крайней мере удается свести концы с концами. К тому же он надеется в сотрудничестве с Мариусом Ру переделать «Тайны» для театра. Валабрег упрекает Золя: писать такие романы – значит торговать своим талантом. На что Золя отвечает: «Мне в настоящее время необходимы две вещи – печататься и зарабатывать деньги. В отношении „Марсельских тайн“, так и быть, сдаюсь. В остальном же я знаю, что делаю». В то же время Валабрег не преминул похвалить Золя за то, что своим энергичным заступничеством он очень помог Сезанну. «Поль – не знающее жизни дитя, чьим хранителем и наставником вы являетесь, – пишет он Золя. – Вы оберегаете его, шагая бок о бок с вами, он уверен в своей безопасности... Его удел создавать картины, а ваш – устраивать его жизнь!»

Не потому ли, что это действительно так, и, даже по мнению самого Сезанна, художник время от времени ходит работать к своему другу в Батиньоль? В частности, он пишет там большую картину «Похищение» – смуглый мужчина держит в объятиях бледную, лишившуюся чувств женщину. Это исполненное хищной чувственности полотно Сезанн дарит Золя. Он проставил под ним подпись и дату – явное свидетельство того, что оно ему самому до какой-то степени нравится. Достаточно взглянуть на эту картину, чтобы убедиться в том, что Сезанн еще далеко не свободен от романтизма. «Поль много работает, – пишет Золя Валабрегу, – он мечтает об огромных полотнах». Алчным взглядом окидывает Сезанн стены церквей, вокзалов, рынков, голые стены, которые он жаждет покрыть исполинскими фресками. «Что можно тут сделать! Покорить толпу, открыть новую эру, создать искусство!» Но живопись, проклятая живопись, «ради которой я готов убить мать и отца, не дается мне в руки». Живопись приводит его в смятение: восторг, разочарование, гневные вспышки поочередно овладевают им перед полотном, которое получается не так, как он хочет. Проклятия, сломанные кисти, искромсанные полотна – и так что ни день. Он пишет как одержимый; бешеный, сварливый, злой, он изводит себя работой, а натурщиков нескончаемым позированием и своей требовательностью, «он отпускает их только тогда, когда, полумертвые от усталости, они валятся без чувств», а сам пишет до тех пор, пока «не падает», потому что у него подкашиваются ноги и пусто в желудке». Временами, однако, он не может сдержать острой радости. «Когда я принимаю у самого себя картину, – восклицает он в пароксизме гордости, – то это посерьезнее, чем если бы ее судили все жюри на свете!»[74]

В конце мая в Париж приезжает г-жа Сезанн, а в июне, как раз в те дни, когда Валабрег, покинув Прованс, окончательно перебирается в Париж, Поль отвозит ее домой: благодаря горячей рекомендации Золя Валабрег в скором времени начнет работать в «Л'Артист» Арсена Уссей.

 

* * *

 

Как писал незадолго до того Золя Валабрегу, «Сезанну теперь нужны работа и мужество»; он рассчитывает провести в Эксе три недели «в глуши уединения» и действительно, едва приехав в Экс, укрывается в Жа де Буффане. Кроме Мариона, а иногда, крайне редко, Алексиса, летом 1867 года он ни с кем не видится. Все его друзья в Париже. Он пишет. Пишет не покладая рук. Начал несколько портретов, «поистине прекрасных, – дает оценку Марион, – теперь уже не шпателем, но все так же смело, причем технически гораздо более искусно и любопытно». Восхищение Мариона Сезанном все растет. Ввиду того, что Сезанн, продолжая свои искания, пишет акварелью, Марион удивляется тому, как удается его другу подобным способом прийти к столь замечательным результатам. «Сезанновская акварель, – пишет Марион Морштатту, – такого невиданного цвета и такой необычайной силы, каких, казалось мне, нельзя ждать от акварели».

Но что поистине поражает – это преклонение, с которым Марион относится к Сезанну.

Догадывается ли о том Сезанн? Если не считать Писсарро, всегда пристально следившего за творческим развитием Сезанна, именно Марион, этот юный геолог двадцати одного года, этот молодой ученый, только что опубликовавший два замечательных исследования, только он понимает глубокий смысл усилий Сезанна. В Париже, даже – увы! – среди друзей, Сезанн зачастую чувствует себя одиноким и чужим. Порой, в минуты усталости, у него появляется искушение отступить. К чему упорствовать, жить в постоянной бесплодной борьбе? Хорошо ему тут, в Жа де Буффане, среди мертвящего оцепенения провансальского лета, в тиши солнечного, по-настоящему знойного юга, нарушаемой лишь стрекотом цикад. Хорошо ему наедине со своим творчеством, со своими грезами, вдали от людского суетного шума. Отказаться от всего, остаться здесь, погрузиться в блаженное бездействие – это ли не мудрость? «Он может себе это позволить», – как говорит мать. Он свободен. Он бы писал. Для себя. Только для себя. Как стрекочут цикады...

Середина августа; уже месяц, как Золя не имеет вестей от Сезанна. Золя просит Мариуса Ру, который в это время в Марселе сражается с дирекцией местного театра Жимназ, готовящего к постановке пьесу по роману Золя «Марсельские тайны», посетить Сезанна. Мариусу Ру встреча эта приносит разочарование. Сезанн принимает его по-дружески, охотно болтает с ним, но не выдает ни одной из своих сокровенных мыслей, чем приводит гостя в полное замешательство. Сезанн отделывается одними банальностями или же настолько туманными словами, что их скрытый смысл, если только таковой в них имеется, Мариус Ру, по его собственному признанию, не в состоянии уловить. «Поль для меня – настоящий сфинкс», – пишет он совершенно озадаченный.

С Марионом Сезанн, очевидно, гораздо откровеннее. По мнению Мариона, Сезанн явно делает с каждым днем все большие и большие успехи. Сейчас художник работает над вторым вариантом картины «Увертюра к „Тангейзеру“, которую на сей раз решает в очень светлой тональности. Окончательно покоренный, Марион пишет Морштатту: „Одного такого полотна достаточно, чтобы создать имя“.

Золя собирается в Марсель, он хочет присутствовать на премьере «Тайн». Сезанн договаривается с ним вернуться в Париж вместе. 6 октября Сезанн и Марион сопровождают Золя в театр. Писатель находит свою драму «мерзкой». Зрители разделяют его мнение. Едва опускается занавес, как в зале раздаются свистки. 11 октября Сезанн и Золя возвращаются в Париж.

 

* * *

 

На сей раз Сезанн не поселяется на улице Ботрейи. Непоседливость его, кажется, еще больше возросла. Недовольный, брюзгливый, он меняет квартиру за квартирой, скитается с улицы Шеврёз на улицу Вожирар, с улицы Вожирар на улицу Нотр-Дам-де-Шан.

Золя наблюдает за другом. Не свернул ли он с верного пути? Сезанн постоянно жалуется, что ему трудно «воплотить» свои замыслы, сетует на «бессилие». Бессилие, увы, самое подходящее слово для данного случая. Муку Сезанна Золя ощущает, как свою собственную. Впрочем, его до слез трогает участь всех неудачников, ибо бывает ли в искусстве когда-нибудь известно, кто безумец[75]. Сам он, снедаемый тоской, совсем не так уверен в своих силах, как можно думать, глядя на его показную неугомонность. Его самого снедает тоска. Только он свое беспокойство глушит, обуздывает мучительную тревогу и все шагает – вперед, вперед, вперед... Иногда он, конечно, решается дать Сезанну вскользь какой-нибудь совет, но подите втолкуйте что-либо такому упрямцу! Сезанну всегда и во всем чудится посягательство на его неприкосновенность: его хотят «закрючить».

А между тем кто-кто, а Сезанн должен был бы знать, какой тяжелый бой предстоит им. Мало ли нападок как раз в эти дни вызвал опубликованный в декабре роман Золя «Тереза Ракэн» (первое название – «Брак по любви»). «Лужа грязи и крови, – пишет об этом произведении „Фигаро“. – Господин Золя... видит женщину в таких красках, в каких ее изображает г-н Мане: цвет грязи, чуть подкрашенный розовым». Но Сезанн, по-видимому, не желает прислушиваться к такого рода высказываниям. Он не старается сдерживать себя ни в своем поведении, ни в своих творческих поисках. Лишь тот, кто хочет закрыть себе путь к карьере и успеху, может вести себя так, как ведет он.

Сезанн и Солари хозяйничают сообща. Это два в одинаковой степени взбалмошных и беспечных существа. Они как нельзя лучше подходят друг к другу, тем более что милый Солари, истинный мечтатель, постоянно витающий в облаках, выполняет все причуды друга. Более сговорчивого человека не найти! Сезанн и Солари живут одним котлом, деньги, которые оба ежемесячно получают, пускаются ими на ветер в первые же дни. Сидя на мели, они перебиваются чем придется. Сезанну как-то прислали из Экса бутыль оливкового масла, для них это послужило большим подспорьем в голодную зиму 1867—1868 годов. Они «роскошествуют», макая ломтики хлеба в масло, и наедаются ими «до отвалу»[76].

К ближайшему Салону Солари готовит статую, названную им «Война за Независимость». Статуя изображает огромного роста негра (Солари лепил его с черного натурщика Сципиона из мастерской Сюиса), отбивающегося от своры собак. Как-то раз посмотреть на скульптуру Золя приводит к Сезанну и Солари Эдуара Мане. В мастерской более чем свежо. Солари разводит огонь. Под действием тепла глина размягчается; статуя, поддерживаемая лишь какими-то случайными подпорками, вроде палки от метлы и перекладинами от стульев, обрушивается. Что ж, ничего не поделаешь! Вместо негра, стоящего во весь рост – символ войны за Независимость, – статуя будет изображать просто спящего негра. «Эти реалисты еще и не то делают», – ликует Сезанн.

Несмотря на такое перевоплощение, статуя Солари принята в Салон. В этом году жюри проявляет максимум либерализма. Солари, Мане, Писсарро, Базиль, Ренуар, Моне, Сислей – все, все приняты, а Сезанна и на этот раз отклонили.

«Ничего, потомки воздадут им за меня сторицею!» – говорит он о членах жюри и заверяет своих друзей художников, которые вполне искренне или же просто из сердечного участия хвалят представленную им картину – по-видимому, второй вариант «Увертюры к „Тангейзеру“, – заверяет их в том, что его последние полотна еще лучше, и намного.

Оставляя в стороне собственные взгляды на живопись, не питая большого уважения к членам жюри, Золя не может, однако, не признаться самому себе, что постоянные неудачи Сезанна в конце концов начинают его как-то тревожить. При всей враждебности жюри, от которой постоянно страдают художники нового направления, оно все же, пусть с большими, пусть с меньшими трудностями, не сегодня, так завтра что-то у каждого из них принимает. Ныне все они, за исключением Сезанна, предстанут перед публикой. А между тем если жюри когда-либо и проявляло терпимость, то именно в этом году – сказалось облагораживающее влияние Добиньи.

В Салоне текущего года будет на тысячу триста семьдесят восемь экспонатов больше, чем в прошлогоднем. Процент отклоненных работ незначителен. По словам критика Кастаньяри, завсегдатая кафе Гербуа, «двери были открыты почти для всех, кто только представил свои работы»[77]. Такое сплошное признание, пожалуй, свидетельствует о несомненном успехе новой школы, не так ли? Однако граф де Ньюверкерке, видимо, не сменил гнев на милость и рассматривает Салон 1868 года как «Салон впервые выставляющихся» 1. Салон этот – торжество Мане и новой живописи, торжество Золя, который вправе не только радоваться тому, что помог победе, но и тому, что будет вместе с художниками, которых он поддержал, представлен в Салоне портретом, написанным добрым его другом Эдуаром Мане. Все это настолько очевидно, что новая газета «Л'Эвенман иллюстре» просит Золя сделать обзор Салона.

К сожалению, этот обзор несколько обманул надежды художников. По своей ли воле или под нажимом, но Золя обошел молчанием тех художников, чьи работы его «раздражают». Он главным образом отметил, кадя направо и налево, удачу своих друзей. «Полный успех Эдуара Мане, – особенно подчеркнул он, – превзошел мои самые смелые мечты, настолько он стремителен и весом». Но этим статьям не хватало остроты резких нападок, горячего, волнующего пафоса утверждения. В них не было ни увлеченности, ни глубоких обобщений его прежних статей.

2 мая у Золя вышла первая статья этой серии, а 16 июня – последняя, содержащая похвалу Солари. К этому времени исполнилось уже три недели, как Сезанн сбежал из Парижа в Экс.

 

* * *

 

Белесая от света долина зажата между сиреневыми холмами. Почти безлюдье. Лишь временами появляются какие-то крохотные силуэты и медленно движутся по дорогам среди полей и виноградников. Ни малейшего шума, только непрерывный стрекот цикад да минутами легкий шелест серебристой листвы олив, колеблемых ветром. Солнце, тишина, одиночество. Сезанн в Жа де Буффане, работает.

Он работает, совершенно забывая о времени. Когда ему случается писать кому-нибудь из друзей, он датирует свои письма приблизительно и неопределенно: «примерно первые дни июня», «понедельник вечером». Большая пустота образовалась вокруг него. Видится ли он с кем-нибудь, кроме Мариона и реже Алексиса, чьи домашние неурядицы (Алексис помышляет сбежать в Париж, не дожидаясь отцовского разрешения) хоть как-то развлекают его? Изредка вечером он отваживается выйти на Бульвар, но, по правде говоря, без особого желания повстречать там кого бы то ни было из знакомых. Несмотря на свои провалы в Салоне – весьма сомнительно, чтобы Экс не был о них осведомлен, – Сезанн, всегда такой «беспощадный к плохим живописцам»[78], питает одно только презрение к местным художникам, включая и Жибера. «Все они пыжатся как индюки», – говорит он. Если Сезанн не работает в Жа, то бродит в одиночестве по полям, ходит к Инфернетским ущельям предаваться размышлениям у плотины или к подножию горы Сент-Виктуар. Бывают дни, когда, загулявшись, он с наступлением темноты спохватывается, что отошел довольно далеко от Экса. Не беда! Он попросится на ночлег к кому-нибудь из окрестных жителей и выспится на сене.

Теперь Сезанн часто пишет на пленере, то в саду Жа де Буффана, то на берегу Арки или еще где-нибудь. Но большие композиции он по-прежнему продолжает писать в мастерской. Ему хотелось бы использовать портреты, написанные им за эти годы, чтобы изобразить своих друзей на фоне какого-нибудь пейзажа. Он намерен даже, если только это полотно получится таким, как он хочет, вставить его в хорошую раму и преподнести марсельскому музею. Отважится ли музей отклонить его дар?



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.