|
Возвращение к мирной жизни 7 глава
Спустившись на землю, не думает больше о женитьбе, а всерьез рассматривает возможность поступить на военную службу, хотя и не торопится с решением. В начале августа полк возвращается в Старогладковскую, и Лев, воспользовавшись передышкой, в который раз обращается к своим правилам для жизни: «28-го рождение, мне будет 23 года; хочется мне начать с этого дня жить сообразно с целью, которую сам себе поставил. Обдумаю завтра все хорошенько, теперь же принимаюсь опять за дневник с будущим расписанием занятий и сокращенной Франклиновской таблицей… С восхода солнца заняться приведением в порядок бумаг, счетов, книг и занятий; потом привести в порядок мысли и начать переписывать первую главу романа.[90] После обеда (мало есть) татарский язык, рисование, стрельба, моцион и чтение».[91]
Быть может, снова занося в дневник эти предписания, Толстой думал о матушке, о которой у него не сохранилось никаких воспоминаний – в юности она тоже тщательно фиксировала свои поступки и жесты, записывала назидательные, душеспасительные изречения и мечтала, что правила нравственные будут сродни тем, что применимы в точных науках. Делая это, молодая женщина мечтала прежде всего о счастии близких ей людей, тогда как сына ее, всегда полагавшего себя выше других, занимало лишь собственное совершенствование.
Жизнь в Старогладковской, хотя и спокойная, скучной не была. Помимо природы, к которой он понемногу привык, Льва увлекала психология окружавших его людей, у которых не было ничего общего с терпеливыми и хитроватыми мужиками из Ясной Поляны. Казаки, никогда не знавшие рабства, превыше всего ставили свободу и отвагу. Они с меньшей ненавистью относились к горцам, убивавшим их братьев, чем к простым русским солдатам, которые жили рядом и помогали им защищаться. У казаков было превосходное оружие, лучшие лошади, которых они покупали или отнимали у врага, привычки которого и язык перенимали не без некоторого бахвальства – «этот христианский народец, закинутый в уголок земли, окруженный полудикими магометанскими племенами и солдатами, считает себя на высокой степени развития и признает человеком только одного казака; на все же остальное смотрит с презрением».[92] Во всех станицах, рассеянных по берегам реки, мужчины проводили время одинаково: на сторожевых вышках, в походах, за ловлей рыбы и охотой. Домашней работой занимались женщины, и хозяйками в доме были они – хотя казаки и пытались, пусть только внешне, обходиться с ними на восточный манер, как с рабынями, тем не менее уважали и побаивались их. Женщины одевались как черкешенки, в татарские рубахи, короткие стеганые полукафтаны, мягкую обувь без каблуков, но платок на голове завязывали по-русски. Жилища отличались чистотой. В отношениях с мужчинами девушкам предоставлялась большая свобода.
Лев жил у старого казака по имени Епишка (Епифана Сехина), который с самого начала проникся к нему дружеским расположением. Девяностолетний Епишка был огромного роста, с грудью колесом, широченными плечами и широкой белой бородой. Пленившийся им Толстой вывел его в повести «Казаки» почти без изменений в образе дяди Ерошки: «На нем был оборванный подоткнутый зипун, на ногах обвязанные веревочками по онучам оленьи поршни[93] и растрепанная белая шапчонка. За спиной он нес чрез одно плечо кобылку[94] и мешок с курочкой и кобчиком[95] для приманки ястреба; чрез другое плечо он нес на ремне дикую убитую кошку; на спине за поясом заткнуты были мешочек с пулями, порохом и хлебом, конский хвост, чтобы отмахиваться от комаров, большой кинжал с порванными ножнами, испачканными старою кровью, и два убитые фазана».[96] Постоялец проводил долгие вечера со своим хозяином, который, выпив, становился словоохотлив. Положив локти на стол, с раскрасневшимся лицом, горящими на морщинистом лице глазами, Епишка говорил без умолку, а вокруг него стоял «сильный, но не неприятный смешанный запах чихирю,[97] водки, пороху и запекшейся крови».[98] Он рассказывал о своей шальной юности, сражениях, охоте. Никогда казак не работал руками, природа всегда сама заботилась о его пропитании. Этот пьяница и разбойник воровал лошадей и не боялся ни зверей, ни людей: «Посмотри на меня, я беден, как Иов, у меня нет ни жены, ни сада, ни детей, ничего – только ружье, сеть и три собаки, но я никогда не жалуюсь на жизнь и никогда не пожалуюсь. Я иду в лес, смотрю по сторонам – все, что меня окружает, мое. Я возвращаюсь домой и пою». Льву, который не переставал задаваться вопросами о добре и зле, он с громким смехом говорил: «Все Бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше, и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что Бог дал, то и лопает».[99] По его словам, нет ничего противоестественного в том, чтобы соблазнить молодую девушку, и старик с легкостью доказывал это утверждение. Он и гостю предлагал в этом помочь. И так как молодой человек вяло этому сопротивлялся, восклицал: «Грех? Где грех? На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, Бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она и сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться».[100]
Молодой человек пытался противостоять советам Епишки и, чтобы обуздать плоть, ходил со сводником на охоту. Дичь была в изобилии: фазаны, дрофы, бекасы, утки, зайцы, лисы, олени, волки. Пока он был «в деле», все шло хорошо, но едва возвращался в станицу, сердце его начинало трепетать при виде светлокожих девушек с черными глазами, под одеждой которых угадывались их формы. Некоторые приходили по вечерам к домишкам и предлагали себя за несколько монет. Лев описывал в дневнике течение своей любовной горячки: «Вчера была у меня казачка. Почти всю ночь не спал… Не выдержал характера»,[101] «Пьяный Епишка вчера сказал, что с Саламанидой дело на лад идет»,[102] «Мне необходимо иметь женщину. Сладострастие не дает мне минуты покоя»,[103] «Будь я последователен в своей страстности к женщинам, я бы имел успех и воспоминания; будь я последователен в своем воздержании, я бы был гордо-спокоен… Воздерживайся от вина и женщин . Наслаждение так мало, неясно, а раскаяние так велико!..[104]», «Впрочем, нет. Так как это влечение естественное и которому удовлетворять я нахожу дурным только по тому неестественному положению, в котором нахожусь (холостым в 23 года), ничто не поможет, исключая силы воли и молитвы к Богу – избавить от искушения».[105]
Наконец, не в силах больше выносить воздержание, просит Епишку устроить ему свидание. Но Льву недостаточно этих быстро вспыхивающих и так же быстро гаснущих увлечений, за которые надо платить, он мечтает о настоящей страсти, экзотической и романтической, к местной женщине, и находит ее в гордой красавице, будущей Марьянке из «Казаков». Она «была отнюдь не хорошенькая , но красавица ! Черты ее лица могли показаться слишком мужественными и почти грубыми, ежели бы не этот большой стройный рост и могучая грудь и плечи и, главное, ежели бы не это строгое и вместе нежное выражение длинных черных глаз, окруженных темною тенью под черными бровями, и ласковое выражение рта и улыбки… От нее веяло девственною силой и здоровьем».[106] Глядя на нее, дрожал от страсти и желания. Чтобы видеть чаще, сблизился с ее отцом. Даже подумывал о женитьбе: в конце концов, быть может, лучше отказаться от искушений жизни цивилизованной и обрести истинный ее смысл с женщиной, ум которой не испорчен воспитанием. «Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого Божьего мира», – скажет от имени Толстого герой его повести «Казаки» Оленин. И еще: «Как только представятся мне вместо моей хаты, моего леса и моей любви эти гостиные, эти женщины с припомаженными волосами над подсунутыми чужими буклями, эти неестественно шевелящиеся губки, эти спрятанные и изуродованные слабые члены и этот лепет гостиных, обязанный быть разговором и не имеющий никаких прав на это, – мне становится невыносимо гадко». До какой степени близости дошел Толстой в своих взаимоотношениях с казачкой – об этом он не пишет ничего в своем дневнике. Быть может, после нескольких ночных прогулок, стыдливых поцелуев и обмена клятвами понял, что это только литература. «Вот ежели бы я мог сделаться казаком, – размышляет Оленин, – Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, кто я и зачем я? Тогда бы другое дело: тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив».[107] Что же, зато у него был сюжет для романа или повести, а безумие его персонажей уравновешивает его собственное благоразумие. Ничто не излечивает лучше, чем попытки писать. Но о казаках он подумает позже, теперь ему хочется довести до конца «Детство», где вымысел еще больше перемешан с реальностью. Чтобы лучше погрузиться в воспоминания, он много разговаривает о жизни в Ясной Поляне и Москве с Николаем, который стал закоренелым пьяницей, но не потерял своего авторитета в глазах младшего брата даже в вопросах, касающихся литературы. Приободряемый им, Лев почти не сомневается в успехе, хотя ему не хватает терпения, и в любой момент он готов оторваться от стола ради очередного развлечения, будь то женщины или игра. Со времен Старого Юрта карты снова увлекли его, и, не успев уладить дело с долгом Кноррингу, он уже оброс новыми. Занимая у одних, чтобы расплатиться с другими, просыпался ночами и занимался счетами. Каждый раз, садясь играть, надеялся улучшить положение выигрышем. В один из таких вечеров неожиданно проникся симпатией к молодому чеченцу Садо, жителю аула, занятого русскими, который часто приходил в лагерь играть.
«Отец его человек зажиточный, – напишет Толстой тетушке Toinette, – но деньги у него закопаны, и он сыну не дает ни копейки. Чтобы раздобыть денег, сын выкрадывает у врага коней или коров и рискует иногда 20 раз своей жизнью, чтобы своровать вещь, не стоящую и 10 р.; делает он это не из корысти, а из удали. Самый ловкий вор пользуется большим почетом и зовется джигит-молодец . У Садо то 1000 р. сер., а то ни копейки».[108]
Чеченец не умел считать, и компаньоны по игре безжалостно обманывали его. Лев вмешался, взял юношу под свое покровительство, и тот, полный признательности, предложил стать кунаками, друзьями на жизнь и на смерть, «и о чем бы я ни просил его, деньги, жену, его оружие, все то, что у него есть самого драгоценного, он должен мне отдать, и, равно, я ни в чем не могу отказать ему», – продолжает он в том же письме. Чтобы скрепить союз, молодые люди должны были обменяться подарками: Садо подарил русскому уздечку с серебряным набором, дорогую шашку; тот ответил серебряными часами.
В это время финансовое положение Толстого было очень стесненным. В январе 1852 года наступал срок платежа по векселю Кноррингу, но не было никакой возможности выполнить обещание. В последней надежде взывает он о помощи к Богу. «На молитве вечером я горячо молился, чтобы Бог помог мне выйти из этого тяжелого положения, – сообщает тетушке. – Ложась спать, я думал: „Но как же возможно мне помочь? Ничто не может произойти такого, чтобы я смог уплатить долг“. Я представлял себе все неприятности по службе, которые мне предстоят в связи с этим; как он [Кнорринг] подаст ко взысканию, как по начальству от меня будут требовать отзыва, почему я не плачу и т. д. „Помоги мне, Господи“, – сказал я и заснул ».[109]
И чудо произошло. Пока Толстой в одиночестве засыпал при свете свечи, его кунак Садо играл с офицерами в Старом Юрте и отыграл у Кнорринга вексель. На другой день он принес его Николаю, который прибыл туда с поручением, и спросил: «Как думаешь, брат рад будет, что я это сделал?» Получив письмо с доброй вестью, Лев был полон признательности, смотрел на вексель и не знал, кого благодарить – Бога или Садо. «Разве не изумительно, что на следующий же день мое желание было исполнено, то есть удивительна милость Божия к тому, кто ее так мало заслуживает, как я. И как трогательна эта преданность Садо, не правда ли?» – рассказывает он в том же письме тетушке и просит ее купить в Туле «шестиствольный пистолет и прислать вместе с коробочкой с музыкой , ежели не очень дорого». Странное желание сэкономить для человека, который только что был избавлен от страхов и терзаний! Получив заказанное, нашел его совершенно в своем вкусе и не в силах был расстаться. Особенно нравилась ему коробочка с музыкой своей грустной мелодией. «Привезли коробочку, и мне стало жалко отослать ее к Садо. Глупость! Отошлю с Буемским».
Толстой все неуютнее чувствовал себя гражданским среди военных, как если бы он отказывал тем, кто приютил его, в помощи. Ему не нравилось положение нахлебника, ни, тем более, презираемого всеми. Брат уверял его, что он очень понравился князю Барятинскому и тот был бы не против принять Льва в качестве новобранца. Обещание столь высокого покровительства довершило дело – молодой человек написал в Тулу, чтобы ему выслали необходимые документы, и отправился с Николаем в Тифлис, сдавать экзамены, необходимые для зачисления на военную службу. Путешествие по Военно-Грузинской дороге восхитило его: величественные скалы, грозное рычание зажатого в ущелье Терека, орлы над головами, заснеженные вершины, высокогорные деревни, свежесть, скрип арбы – все говорило о свободе, величии и дикости.
По приезде в Тифлис Толстой узнал от генерала Бриммера, что присланных из Тулы бумаг недостаточно, чтобы быть зачисленным на военную службу, – не хватало документа за подписью губернатора о том, что он не состоит на гражданской. Расстроенный, Лев решает дожидаться в городе (Николай возвращается в Старогладковскую), снимает на окраине, в немецком квартале, среди виноградников и садов левого берега Куры скромную квартиру.
К югу, на том же берегу реки, на склоне горы располагался квартал местных жителей, с кривыми улочками, домиками с балконами, разноцветной, волнующейся толпой, в которой заметны были магометанские женщины с закрытыми лицами, персы с крашенными в красный цвет ногтями и высокими прическами, татарские муллы в развивающихся сутанах, зеленых или белых тюрбанах, горцы в черкесках. Над толпой торжественно покачивали головами верблюды. Несмотря на ноябрь, стояла жара, в воздухе пахло нечистотами, медом, благовониями и кожей. На правом берегу Куры располагалась русская часть города – чистая, аккуратная, деловая, скучная, как любой провинциальный город. Толстой иногда ходил в театр, в итальянскую оперу, но тут же начинал жалеть о потраченных на билет деньгах. Причин его дурного настроения было две: отсутствие денег и плохое самочувствие (одна из девушек в станице оставила мучительное воспоминание о ночи любви). В течение трех недель он в раздражении и ярости занимался своим здоровьем и отмечал в письме к брату: «Болезнь мне стоила очень дорого: аптека – рублей 20. Доктору за 20 визитов и теперь каждый день вата и извозчик, стоят 120. – Я все эти подробности пишу тебе с тем, чтобы ты мне поскорее прислал как можно больше денег… La maladie venérienne est détruite: mais se sont les suites du Mercure, qui me font souffrir l' impossible. [Венерическая болезнь уничтожена, но невыносимо страдать-то меня заставляют последствия ртутного лечения]. Можешь себе представить, что у меня весь рот и язык в ранках, которые не позволяют мне ни есть, ни спать. Без всякого преувеличения, я 2-ю неделю ничего не ел и не проспал одного часу».[110] Спустя пять дней Лев описывает свое состояние тетушке, но под его пером венерическая болезнь превращается в горячку, которая удерживала его в постели в течение трех недель.
Это принудительное сидение дома оказалось плодотворным, удалившись от света, он с наслаждением вновь погрузился в рассказ о своем детстве. «Помните, добрая тетенька, что когда-то Вы посоветовали мне писать романы; так вот я послушался Вашего совета – мои занятия, о которых я Вам говорю, – литературные. Не знаю, появится ли когда на свет то, что я пишу, но меня забавляет эта работа, да к тому же я так давно и упорно ею занят, что бросать не хочу»,[111] – сообщает Т. А. Ергольской.
Когда силы вернулись к нему, он стал чаще выезжать, завел друзей, играл в бильярд, проиграл больше тысячи партий известному маркеру,[112] увлекся охотой: «Охота здесь чудо! – пишет 23 декабря 1851 года брату Сергею. – Чистые поля, болотцы, набитые русаками, и острова не из леса, а из камышу, в которых держатся лисицы. Я всего 9 раз был в поле, от станицы в 10 и 15 верстах и с двумя собаками, из которых одна отличная, а другая дрянь, затравил двух лисиц и русаков с шестьдесят. Как приеду, так попробую травить коз…» И небрежно добавляет: «Ежели захочешь щегольнуть известиями с Кавказа, то можешь рассказывать, что второе лицо после Шамиля, некто Хаджи-Мурат, на днях передался русскому правительству. Это был первый лихач (джигит) и молодец во всей Чечне, а сделал подлость».
Бумаги все не приходили, Лев страдал от того, что все еще вынужден был ходить в гражданском платье – пальто от Шармера и складной шляпе за десять рублей, тогда как малейшая его жилка уже чувствовала себя по-военному и он едва удерживался, чтобы не отдать честь проходящему мимо генералу. Видя нетерпение молодого человека, начальник артиллерии дал ему временное назначение, которое должно было окончательно вступить в силу после получения разрешения тульского губернатора. Толстой был приписан к 4-й батарее 20-й артиллерийской бригады, где служил Николай. Сдав некое подобие экзамена, 3 января 1852 года он получил звание юнкера и, облачившись наконец в военную форму, ощутил странное чувство несвободы. Разгульное поведение, непостоянство собственного характера уже начинали мешать ему самому, избавление виделось в предписанной сверху дисциплине и служении в армии, где будет «способствовать с помощью пушки к истреблению коварных хищников и непокорных азиятов »,[113] но по пути в Старогладковскую, сделав остановку в Моздоке, Лев вдруг засомневался: прав ли он, выбирая военную службу? С почтовой станции отправляет письмо тетушке:
«Год тому назад я находил счастие в удовольствии, в движении; теперь, напротив, я желаю покоя как физического, так и нравственного».[114] Признает, что в его решении предпринять это странное путешествие на Кавказ чувствовалась воля Божья и что все происходящее с ним здесь полезно для его душевного развития, но при этом его не покидает уверенность, что раньше или позже вернется в Ясную, чтобы реализовать свое истинное предназначение человека спокойного, семейного, доброго, занятого науками. Едва став юнкером, Толстой уже мечтает об отставке и описывает тетушке, как это будет:
«Пройдут годы, и вот я уже не молодой, но и не старый в Ясном – дела мои в порядке, нет ни волнений, ни неприятностей; Вы все еще живете в Ясном . Вы немного постарели, но все еще свежая и здоровая. Жизнь идет по-прежнему; я занимаюсь по утрам, но почти весь день мы вместе; после обеда, вечером я читаю вслух то, что Вам не скучно слушать; потом начинается беседа. Я рассказываю Вам о своей жизни на Кавказе, Вы – Ваши воспоминания о прошлом, о моем отце и матери; Вы рассказываете страшные истории , которые мы, бывало, слушали с испуганными глазами и разинутыми ртами… Знакомых у нас не будет; никто не будет докучать нам своим приездом и привозить сплетни. Чудесный сон, но я позволю себе мечтать еще о другом. Я женат – моя жена кроткая, добрая, любящая, и она Вас любит так же, как и я. Наши дети Вас зовут „бабушкой“; Вы живете в большом доме, наверху, в той комнате, где когда-то жила бабушка; все в доме по-прежнему, в том порядке, который был при жизни папа; и мы продолжаем ту же жизнь, только переменив роли: Вы берете роль бабушки, но Вы еще добрее ее, я – роль папа, но я не надеюсь когда-нибудь ее заслужить; моя жена – мама, наши дети – наши роли: Машенька – в роли обеих тетенек, но не несчастна, как они; даже Гаша и та на месте Прасковьи Исаевны . Не хватает только той, кто мог бы Вас заменить в отношении всей нашей семьи. Не найдется такой прекрасной любящей души. Нет, у Вас преемницы не будет. Три новых лица будут являться время от времени на сцену – это братья и, главное, один из них – Николенька, который будет часто с нами. Старый холостяк, лысый, в отставке, по-прежнему добрый и благородный.
Я воображаю, как он будет, как в старину, рассказывать детям своего сочинения сказки. Как дети будут целовать у него сальные руки (но которые стоят того), как он будет с ними играть, как жена моя будет хлопотать, чтобы сделать ему любимое кушанье, как мы с ним будем перебирать общие воспоминания об давно прошедшем времени, как Вы будете сидеть на своем обыкновенном месте и с удовольствием слушать нас, как Вы нас, старых, будете называть по-прежнему „Левочка, Николенька“ и будете бранить меня за то, что я руками ем, а его за то, что у него руки не чисты… Все это, может быть, сбудется, а какая чудесная вещь надежда. Опять я плачу. Почему это я плачу, когда думаю о Вас? Это слезы счастья, я счастлив тем, что умею Вас любить».[115]
В пишущем эти строки на почтовой станции в Моздоке со слезами на глазах и сердцем, разрывающимся от нежности, живы и маленький мальчик, наказанный Проспером Сен-Тома и воображающий, сидя в темном чулане, себе в утешение героическое будущее, и чистый казанский студент, слишком застенчивый, чтобы говорить о женщинах, и придумывающий невероятные истории любви к Ней, идеальной женщине, и гуляка-москвич, который отправляется на Кавказ с мыслью сражаться с горцами, соблазнить прекрасную черкешенку и научить ее читать по-французски «Собор Парижской Богоматери».[116] Всегда это безудержное воображение, прихотливое движение мысли, желание приукрасить будущее, чтобы отделаться от грустного настоящего. Воскрешение воспоминаний детства сделало его еще более чувствительным, чем тщательнее восстанавливал он картины минувшего и образы дорогих людей, тем больше хотел увидеть их вновь.
Но пока итогом его путешествия стала 14 января 1852 года вовсе не Ясная Поляна, а станица Старогладковская, с ее белыми домиками, сторожевой вышкой, лавчонками, смеющимися девками, беспечными казаками… К сожалению, брат Николай уже выступил в поход, и Лев немедленно отправился в путь, чтобы присоединиться к нему. Весь февраль прошел в переходах, наступлениях и отступлениях, стычках, перестрелках. «Я равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить ее; поэтому не боюсь смерти», – записно в дневнике 5 февраля 1852 года. Почти каждый день он обменивался выстрелами с засевшими среди камней или в чаще леса горцами, 17 и 18 февраля в боях на реке Мичике снаряд ударил в колесо пушки, которую наводил юнкер Лев Толстой. Командовавший батареей Николай дал приказ отступать, не прекращая огня, измученные солдаты вынуждены были прокладывать себе дорогу между отрядами горцев, которые обстреливали их. «Потом уже вечером, страшно усталые, мы ехали, и опять раздались выстрелы, и как трудно было снова поднять свои уже опустившиеся нервы, чтобы быть бодрым в виду опасности, – вспоминал Толстой позже, в 1900 году.[117] – Тут я почувствовал такой страх, какого никогда не испытывал.[118] А потом на ночлеге у казаков был такой вкусный козленок, какого мы никогда не ели. И спать легли в одной хате восемь человек рядом на полу. А воздух был все-таки отличный, как козленок…».[119] На следующий день, вспоминая свое поведение, Лев судит себя со всей строгостью и записывает 28 февраля в дневнике: «Состояние мое во время опасности открыло мне глаза. Я любил воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17-го и 18-го числа я не был таким». Он недоволен собой, к тому же его оскорбило, что начальство, хотевшее представить его за храбрость к Георгиевскому кресту, отказалось от своих планов из-за сущего вздора: не состоит официально на службе в армии – злосчастные бумаги все еще не пришли из Тулы! Чем занимаются в канцеляриях? «Откровенно сознаюсь, что из всех военных отличий этот крестик мне больше всего хотелось получить, и что эта неудача вызвала во мне сильную досаду, – жалуется юнкер тетушке. – Тем более, что для меня возможность получить этот крест уже прошла».[120]
По возвращении в Старогладковскую он начинает все с большей небрежностью относиться к службе. Пишет тетушке, что пешие переходы и стрельба из пушек вовсе не хороши, в особенности потому, что мешают вести размеренную жизнь. Товарищи находят его высокомерным, избегающим сближения с ними, часто вместо того, чтобы принять участие в споре, углубляется в книгу или смотрит вдаль. Лев признается Т. А. Ергольской: «Слишком большая разница в воспитании, чувствах, взглядах моих и тех людей, которых я здесь встречаю, чтобы я испытывал малейшие удовольствия с ними. А Николенька обладает талантом, несмотря на огромную разницу между ним и всеми этими господами, веселиться с ними, и все его любят. Завидую ему, но не способен на это».[121] Особенно угнетает его быть под началом Алексеева, которого считает глупцом и болтуном. Преисполненный своими полномочиями, подполковник хотел бы подчинить себе юнкера Толстого. Традиционно офицеры должны были присутствовать за столом у начальства, но Лев демонстрировал при этом неуважительную скуку, не смеялся шуткам командира и уходил, не дождавшись десерта. В конце концов Алексеев перестал его приглашать. «Я отобедал очень дурно дома; потому что от Алексеева ни к обеду, ни к ужину меня не приходили звать…» («Дневники», 30 марта 1852 года), «Алексеев до того глуп, что я больше к нему ни ногой…» (5 апреля 1852 года), «Утром получил грубую и глупую записку Алексеева об учении. Он окончательно решился доказать мне, что он имеет возможность мне надоедать…» (8 апреля 1852 года), «…был на ученьи и не мог не улыбнуться, глядя на самодовольную фигуру Алексеева» (11 апреля 1852 года). Однажды, придя к Алексееву, испытал стыд за брата, который смертельно пьяный сидел за столом. «Жалко, что он не знает, какое большое для меня огорчение видеть его пьяным… Неприятнее всего для меня то, что о нем судят и сожалеют люди, которые ногтя его не стоят…» (31 марта 1852 года).
Но, будучи трезвым, этот худой, лысеющий, с неухоженными руками брат был самым обаятельным из его товарищей. Лев читал ему все написанное, а «Детство» доставляло много забот. Он без конца зачеркивал, переделывал, начинал заново, задумываясь о тяжелом писательском труде. «Пришел брат, я ему читал написанное в Тифлисе. По его мнению, не так хорошо, как прежнее, а по-моему, ни к черту не годится»,[122] «Перечел и сделал окончательные правки в первом дне. Я решительно убежден, что он никуда не годится. Слог слишком небрежен и слишком мало мыслей, чтобы можно было простить пустоту содержания»,[123] «Странно, что дурные книги мне больше указывают на мои недостатки, чем хорошие. Хорошие заставляют меня терять надежду».[124]
Муки творчества усугубляются для этого новичка тем, что здоровье его никуда не годится. Ревматизм, боли в горле, острая зубная боль, энтерит, необъяснимая слабость… По совету врача из Кизляра он отправляется к Каспийскому морю, а вернувшись в Старогладковскую, просит об отпуске, чтобы продолжить курс лечения на водах в Пятигорске. Алексеев, который оказался вовсе не злопамятным, соглашается и даже авансом выдает деньги на поездку.
Шестнадцатого мая измученный Толстой в Пятигорске, устраивается недалеко от города в домике с видом на снежную вершину Эльбруса и сразу приступает к лечению: поднявшись с рассветом, принимает серные ванны, до отвращения пьет воду из источника, ест рахат-лукум, спит днем, но никакого улучшения не наступает. Развлечения этого городка, славящегося своим чистым воздухом, великолепными окрестностями и частными особняками, его совсем не интересуют. Прогулки под музыку по бульвару, встречи в кондитерских, театральные представления, соревнования в элегантности среди офицеров в отпуске и богатых штатских, кокетство праздных дам, интриги, сватовство, дуэли, пикники и прогулки верхом – все это кажется ему пародией на парижскую «жисть». Его не трогает даже интерес, который проявляет к нему хорошенькая хозяйка.
«Она решительно со мной кокетничает: перевязывает цветы под окошком, караулит рой, поет песенки и все эти любезности нарушают покой моего сердца. Благодарю Бога за стыдливость, которую он дал мне, она спасает меня от разврата».[125] Будь его здоровье лучше, он, без сомнения, не устоял бы. Но его состояние так странно: он среднего роста (1 м 75 см), коренастый, крепкий, со стальными мускулами, а нервы как у бабенки, малейшая неприятность вызывает горячку или желудочные колики, даже эскапады собаки Бульки с замашками ветреника заставляли его тревожиться вовсе не соразмерно происходившему (однажды испугался, что собаку забьют полицейские, и у него началось носовое кровотечение). В Пятигорске не оказалось хороших переписчиков, это стало причиной мигреней. Пришлось доверить черновики крепостному Ванюшке, который справлялся как мог, но заболел, что стало новым поводом для расстройства нервов у его барина. Решительно все было против, но, мужественно приняв неудачи, Толстой стал сам убирать комнату, готовить еду и заботиться о слуге, который, едва переместившись в удобную постель и позволив хозяину обслуживать себя, почувствовал вкус к лени и стал дерзить. По выздоровлении пришлось пригрозить ему поркой, а так как за несколько недель до того был наказан другой слуга, Алешка, это принесло свои плоды, Ванюшка принялся за работу. Хотя молодой граф и хвалил себя за проявленную любовь к ближнему, но никогда не забывал ни о той дистанции, которая разделяла его с крепостными, ни о лучшем способе заставить вести себя как подобает. Двадцать девятого июня 1852 года он записывает в дневнике: «Тот человек, которого цель есть собственное счастье, дурен; тот, которого цель есть мнение других, слаб; тот, которого цель есть счастие других, добродетелен; тот, которого цель – Бог, велик».
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|