Сделай Сам Свою Работу на 5

Куда ж без окаянного призрака 4 глава





— Капитан, значит, с тобой тут развлекается, Карман? — поинтересовался Харчок, не ведая, какая опасность нависла над ним самим.

Куран уронил меня на пол, но придержал за плечи, чтоб я не кинулся на ублюдка. Отец и брат Эдмунда маячили у него за спиной.

— Ты был прав, Карман, — сказал ублюдок, чуть подталкивая Харчка острием, чтобы вернее дошло. — Убить тебя будет довольно, дабы навсегда скрепить мое неблагоприятное положение, а вот заложник — это пригодится. Мне так понравилось твое представление в зале, что я убедил короля предоставить мне собственного шута, и гляди, что он мне подарил. Отправится с нами в Глостер, чтобы ты наверняка не забыл о своем обещании.

— Незачем тыкать в него копьем, ублюдок. Он сам поедет, если я скажу.

— Мы едем на каникулы, Карман? — спросил Харчок. Струйка крови уже стекала у него по шее.

Я подошел к гиганту.

— Нет, паренек, — сказал я, — ты поедешь вот с этим вымеском. Делай, как он скажет. — Я повернулся к капитану. — Дай мне нож.

Капитан окинул взглядом Эдмунда и двух латников, уже взявшихся за рукояти мечей.

— Даже не знаю, Карман…

— Дай нож, блядь! — Я вихрем повернулся, выхватил кинжал из-за пояса Курана, и не успели латники дернуться, разрезал веревку у Харчка на шее и оттолкнул копье Эдмунда.



— Я же сказал, ублюдок, копье тебе ни к чему. — Кинжал я отдал капитану и поманил Харчка, чтоб он нагнулся и я мог посмотреть ему в глаза. — Езжай с Эдмундом и не доставляй ему хлопот. Ты меня понял?

— Вестимо. Ты не едешь?

— Я подтянусь, подъеду. Сперва у меня есть дела в Белой башне.

— Надо побарахтаться? — Харчок понимающе закивал до того энергично, что из его тыквы донесся стук перекатывающегося мозга. — А я помогу, да?

— Нет, паренек, у тебя теперь будет свой замок. И ты станешь там настоящим шутом, а? Надо будет всевозможно прятаться и подслушивать, Харчок, ты же понимаешь, парнишка, о чем я? — Я подмигнул, из последних сил надеясь, что остолоп сообразит.

— А будет ли там подлая ебатория, Карман?

— Еще бы — на это, мне кажется, можно смело рассчитывать.

— Шибенски! — Харчок хлопнул в ладоши и станцевал джигу, припевая: — Подлейшая ебатория самого гнусного пошиба, подлейшая ебатория самого гнусного…



Я посмотрел на Эдмунда.

— Даю тебе слово, ублюдок. Но обещаю тебе и другое — если Самородка хоть как-то обидят, я прослежу, чтоб призраки загнали тебя в могилу.

На этих словах в глазах мерзавца вспыхнул ужас, но Эдмунд его подавил и осклабился в своей обычной хамской манере:

— Его жизнь висит на твоем слове, холоп.

Ублюдок повернулся и важно зашагал по коридору. Харчок оглянулся на меня, и в глазах его набухли слезы. Он сообразил, что происходит. Я махнул ему — иди уже, мол.

— Я бы завалил тех двоих, если б ты его дерканул, — сказал Куран. Второй стражник согласно кивнул. — Мерзкий болдырь сам напрашивался.

— А раньше ты мне, блядь, не мог сказать, — молвил я.

Тут из залы выбежал еще один стражник и, видя, что с его капитаном только лишь дурак, доложил:

— Капитан, королевский едок… он умер, господин.

Было у меня три друга…


 

Явление шестое

Дружба и случайный трах

Жизнь — одиночество, изредка нарушаемое богами, которые дразнят нас своей дружбой и случайным трахом. Признаю — я горевал. Может, я и дурак, коли рассчитывал, что Корделия останется. (Ну да, вообще-то я он и есть — не умничайте, это раздражает.) Но все мои зрелые годы она была ударом бича мне по спине, крючком для моих чресл и бальзамом для воображения — мое томленье, мой тоник, лихорадка моя и проклятье. Меня к ней мучительно тянет.

Нет в замке утешенья. Ни Харчка, ни Едока, Лир спятил. Даже в лучшие времена Харчок служил обществом чуть получше Кукана — и был далеко не так портативен, — но я за него все равно беспокоюсь: он же просто огромная детка, ему придется на ощупь жить среди отпетых негодяев и множества острых предметов. Не хватает мне его щербатой ухмылки, в которой все — прощение, принятие, а зачастую и чеддар. А Едок — что я вообще знал о нем? Тщедушный парнишка из Ноздри-Хряка-на-Темзе. Однако если мне требовалось сочувственное ухо, он его предоставлял, хоть частенько от моих горестей его отвлекали шкурные диетические заботы.



Я лежал на кровати у себя в привратной сторожке и разглядывал серые кости Лондона в крестообразные стрельницы, мариновался в собственной тоске, скучал по друзьям.

По своему первому другу.

По Талии.

По затворнице.

 

Промозглым осенним днем в Песьих Муськах, когда мне в третий раз позволили отнести еду затворнице, мы с ней крепко и подружились. Меня она по-прежнему повергала в священный ужас, и даже за стеной я при ней чувствовал себя низким, недостойным и нечестивым. Но в хорошем смысле. Сквозь крест в стене я передавал ей тарелку грубого бурого хлеба и сыра, сопровождая передачу молитвами и мольбами о прощении.

— Пайка достаточно, Карман. Этого хватит. А прощу я тебя за песенку.

— Должно быть, вы очень праведны и очень любите Господа нашего Бога.

— Господь Бог — дрочила.

— А я думал, Господь Бог — пастырь.

— И пастырь тоже. Нужны же какие-то увлечения. Ты «Зеленые рукава» знаешь?

— Я знаю «Dona Nobis Pacem».

— А какие-нибудь пиратские песни?

— Я мог бы спеть «Dona Nobis Pacem» по-пиратски.

— По-латыни это значит «дай нам мир», ты в курсе?

— Знамо дело, госпожа.

— Как-то неубедительно будет, если пират запоет, чтоб ему дали окаянного мира, нет?

— Наверное. А я вам тогда могу псалом спеть, госпожа.

— Ну ладно, Карман, пусть будет псалом — только с пиратами и реками крови, если знаешь.

Я волновался — мне хотелось понравиться затворнице, и я боялся, что если ей что-то придется не по нраву, меня тут же поразит какой-нибудь ангел-мститель. В Писании ведь всегда так бывает. Но как я ни старался, ни одного пиратского псалма не вспомнил. Тогда я откашлялся и запел единственный, который знал по-английски:

— «Господь мой дрочила, ни в чем я не буду…»

— Погоди-погоди, — перебила меня затворница. — Там разве сказано не «Господь — Пастырь мой»?

— Вообще-то сказано, госпожа, но вы же сами говорили…

Тут она расхохоталась. Я впервые слышал, как она смеется, и прозвучало так, словно меня похвалила сама Дева Мария. Из темной кельи, которую освещала только моя свеча с этой стороны креста, смех ее словно бы охватывал меня, обнимал с головы до пят.

— Ох, Карман, люб ты мне. Тупой как пробка, язви ее, но люб.

Кровь прихлынула к моему лицу. Я возгордился, смутился и пришел в восторг — все сразу. Я не знал, куда себя девать, а потому рухнул на колени и распростерся перед стрельчатой бойницей, вжавшись щекою в каменный пол.

— Простите меня, госпожа.

Она еще немного посмеялась.

— Восстань, сэр Карман из Песьих Мусек.

Я вскочил и уставился во тьму креста в стене — оттуда мерцала тусклая звезда, отражение пламени моей свечи в ее глазу. И я понял, что сам тоже плачу.

— Почему вы меня так назвали?

— Потому что веселишь меня, ты доблестен и заслужил. Мне кажется, мы станем очень добрыми друзьями.

Язык у меня чесался спросить, о чем это она, но лязгнула железная щеколда, и медленно отворилась дверь в коридор с кельей. В проеме стояла мать Базиль с подсвечником в руке. Вид у нее был очень недовольный.

— Карман, что здесь происходит? — грубым баритоном осведомилась мать-настоятельница.

— Ничего, Преподобная. Я только вот затворнице еды принес.

Мать Базиль, похоже, не очень хотела заходить в коридор — словно боялась, что ее увидят из стрельчатой бойницы.

— Пойдем, Карман. Пора творить вечерние молитвы.

Я быстро поклонился затворнице и юркнул в дверь под мышкой у матери-настоятельницы.

Когда дверь за нами закрывалась, из кельи раздался голос затворницы:

— Преподобная, на пару слов, будьте добры.

Глаза настоятельницы расширились, как будто ее призвал к себе сам сатана.

— Ступай к вечерне, Карман. Я задержусь.

Она вошла в тупик коридора и закрыла за собой дверь. Зазвонил колокол к вечерне.

Мне было интересно, что затворница обсуждает с матерью-настоятельницей: может, выводы, к которым пришла за долгие часы молитв, может, жалуется, что я недостоин, и просит больше меня с едой не присылать. У меня только-только появился первый настоящий друг — я ужасно боялся его потерять. Твердя вслед за священником молитвы на латыни, в душе я молился об ином: лишь бы Боженька не отнял у меня затворницу. Когда месса закончилась, я остался в часовне и молился еще очень долго, до самой полунощницы.

Там и нашла меня мать Базиль.

— Карман, кое-что у нас будет иначе.

Душа у меня стекла в подошвы башмаков.

— Простите меня, Преподобная, ибо не ведаю я, что творю.

— Что ты мелешь, Карман? Я не браню тебя. К твоим обрядам я добавляю еще одну обязанность.

— Ой, — рек я.

— Отныне за час до вечерни ты будешь носить затворнице еду и питье и там же, перед кельей, будешь сидеть, пока она не доест. По колоколу на вечерню ты будешь уходить и возвращаться лишь на следующий день, не раньше. Дольше часа там не задерживаться, ты меня понял?

— Да, матушка, но почему только час?

— Если дольше, ты будешь мешать общению затворницы с Богом. Больше того — ты никогда не будешь у нее спрашивать, откуда она, кем была раньше, кто ее родня. Вообще ничего о ее прошлом. А ежели она заговорит об этом сама, тебе надлежит незамедлительно заткнуть пальцами уши и поистине во весь голос запеть: «Ля-ля-ля-ля, я вас не слышу, я вас не слышу». После чего покинуть коридор немедля.

— Я так не смогу, Преподобная.

— Это еще почему?

— Я не смогу откинуть щеколду, если у меня пальцы в ушах.

— Ах, Карманчик, как же я люблю твое остроумие. Мне кажется, сегодня тебе стоит ночевать на каменном полу, ибо ковер не позволяет твоему горячечному воображению благословенно остыть, а для Господа это извращение. Да, и вам с воображением сегодня предписан не только каменный пол, но и легкая порка.

— Слушаюсь, Преподобная.

— Значит, так. Ты не заговариваешь с затворницей о ее прошлом, а если заикнешься — отлучен будешь от Церкви и проклят на веки вечные, безо всякой надежды на искупление. Свет Господа ни за что на тебя не прольется, и будешь обретаться ты впотьмах и боли до скончания времен. А кроме того, я велю сестре Бэмби скормить тебя кошке.

— Слушаюсь, Преподобная, — молвил я. Я так загорелся, что едва не описался. Каждый божий день меня теперь будет осенять слава затворницы.

 

— Да это просто мандеж змейской чешуи! — воскликнула затворница.

— Нет, госпожа, это анафемски здоровенная кошка.

— Я не про кошку. Час в день? Всего час?

— Мать Базиль не хочет, чтобы я мешал вашему общению с Господом, мадам затворница. — И я склонился перед крестом бойницы.

— Зови меня Талия.

— Не осмелюсь, госпожа. А еще я не должен спрашивать у вас о прошлом или интересоваться, откуда вы. Мать Базиль мне это запретила.

— Тут она права, но Талией меня звать можно. Мы же друзья.

— Слушаюсь, госпожа… Талия.

— И ты мне, Карман, о своем прошлом рассказывать можешь. Поведай, как ты жил.

— Да ведь я, кроме Песьих Мусек, ничего и не знаю — я больше ничего в жизни не видал.

Она рассмеялась где-то в темноте.

— Тогда расскажи, что ты на уроках проходишь, Карман.

И я изложил затворнице, как побивали каменьями Святого Стефана, как преследовали Святого Севастиана, как обезглавливали Святого Валентина, а она в ответ рассказывала мне про тех святых, о которых ничего не говорилось в катехизисе.

— …И вот, — закончила Талия, — так Святого Пупа из Трубоключья до смерти обслюнявили сурки.

— Кошмарнее мученичества и представить себе трудно, — сказал я.

— Есть такое дело, — согласилась Талия. — Ибо слюна сурков — самое пагубное на свете вещество. По этой причине Святой Пуп доныне считается покровителем слюней и халитоза. Ладно, хватит про мучеников, поведай мне о чудесах.

И я поведал. О волшебном несякнущем молочнике Бригитты Ирландской, о том, как Святой Филлан умудрился убедить волка впрячься в телегу со стройматериалами для церкви, когда помянутый волк зарезал быка, о том, как Святой Патрик изгнал змей из Ирландии.

— Ну да, — сказала Талия. — И змеи благодарны ему до сих пор. Но позволь мне просветить тебя касаемо поразительнейшего на свете чуда. Как Святой Кориций изгнал мазд из Суиндена.

— Я ни разу не слыхал про Святого Кориция, — сказал я.

— Так это оттого, что монашки у вас в Песьих Муськах низменны и недостойны про такое знать. Потому ты и не должен никогда делиться с ними тем, что узнаешь от меня. Иначе они впадут в ошеломленье и сдадутся лихоманке.

— Лихоманке чрезмерного благочестия?

— Знамо дело, парнишка. А прикончишь их ты, никто иной.

— Ой, я бы не хотел.

— Разумеется, не хотел. А тебе известно, что в Португалии святых канонизируют канониры — они стреляют ими из пушек?

Так все и шло — день за днем, неделя за неделей. Мы с Талией обменивались тайнами и враками. Вы бы решили, что с ее стороны жестоко сноситься с внешним миром лишь посредством рассказывания всяких глупостей маленькому мальчику, но учтите — мать Базиль мне первым делом рассказала историю про говорящую змею, которая заставила голую парочку слопать червивое яблоко. А мать Базиль епископ сделал настоятельницей. И еще Талия все время учила меня ее развлекать. Объясняла, как людям объединяться одной историей и общим смехом, как сближаться с человеком, пусть вас и разделяет каменная стена.

Первые два года раз в месяц из Йорка приезжал епископ — проверить, как тут у нас затворница поживает, — и Талия, похоже, в такой день как-то падала духом. Будто епископ собирал с нее пенки и увозил с собой. Назавтра же она опять становилась собой, и мы с ней опять смеялись и болтали. А через несколько лет епископ перестал к нам наведываться, и я опасался спрашивать у настоятельницы почему, — чтобы не напоминать лишний раз. Вдруг суровый прелат опять нагрянет высасывать из затворницы душу.

Чем дольше Талия сидела в келье, тем больше нравилось ей выслушивать мои отчеты о мельчайших событиях в мире снаружи.

— Расскажи мне, Карман, какая сегодня погода. Расскажи о небе — и ни единого облачка не упускай.

— Ну, небо сегодня выглядело так, будто кто-то швырял из катапульты огромных овец прямо в ледяной глаз Господу Богу.

— Блядская зима. А вороны в небе летали?

— Вестимо, Талия, будто варвару дали перо и чернила, и он испятнал кляксами сам купол дня.

— Ах, хорошо сказано, любый, совершенно невнятный образ вышел.

— Благодарю вас, госпожа.

Занимаясь своими повседневными делами и учебой, я не забывал отмечать в голове все до малейшей подробности. В уме я сочинял метафоры, чтобы вечером нарисовать затворнице картинки словами — я ей был и свет, и краски.

Казалось, день для меня по-настоящему начинается лишь в четыре, когда я приходил к келье Талии, а заканчивается в пять, со звоном колокола к вечерне. Все до четырех было подготовкой к этому часу, а все после, до отхода ко сну — сладким воспоминаньем о нем.

Затворница научила меня петь не только гимны и хоралы, которые я и так умел с малолетства, а еще и романтические песни трубадуров. Простыми словами и терпеливо она учила меня танцевать, жонглировать и ходить колесом. Ни разу за все эти годы я не увидел ее — лишь очерк профиля в отблеске свечи, во тьме креста.

Я взрослел, щеки мои покрылись первым пушком. У меня сломался голос, и я заговорил так, словно в глотке у меня бился пойманный гусенок и гоготал, требуя ужина. Монахини Песьих Мусек начали замечать меня как-то иначе — я перестал быть для них домашним зверьком, ибо многих ссылали в монастырь, когда они были не старше меня самого. Они со мной заигрывали, просили спеть им песенку, рассказать стишок или байку, и чем неприличнее, тем лучше. А у затворницы их было для меня в избытке. Где она всему этому выучилась, я так и не узнал.

— Вы были комедиант перед тем, как уйти в монахини?

— Нет, Карман, я не монахиня.

— А может, батюшка ваш…

— Нет, мой батюшка тоже не монахиня.

— Я имел в виду — может, он комедиант?

— Милый Карманчик, тебе нельзя спрашивать о моей прежней жизни. Я всегда была тем, что я есть сейчас, а сейчас я все, что тут, с тобой.

— Милая Талия, — молвил я. — Это филигранная фляга драконьей дрочки.

— Поди плохо?

— Вы ж там улыбаетесь, да?

Она поднесла свечу ближе к бойнице, и высветилась ее скупая усмешка. Я рассмеялся, просунул руку в крест и коснулся ее щеки. Талия вздохнула, взяла меня за пальцы и жестко прижала мою ладонь к губам — а через секунду оттолкнула мою руку и отошла от света.

— Не прячьтесь, — сказал я. — Пожалуйста, не надо.

— Хорош выбор — прятаться или нет. Я живу в окаянном склепе.

Я не знал, что ей ответить. Ни разу прежде не жаловалась затворница на свой выбор — поселиться вдали от мира в Песьих Муськах, — хотя иные проявленья ее веры могли казаться… ну, в общем, абстрактными.

— Я в смысле — от меня не прячьтесь. Дайте посмотреть.

— Ты хочешь посмотреть? Увидеть хочешь?

Я кивнул.

— Дай свечи.

Через крест я передал ей четыре зажженные свечи. Когда я выступал перед ней, она просила расставить их в шандалах по всему помещению, чтобы лучше видеть, как я танцую, жонглирую или хожу колесом, но себе в келью никогда не требовала больше одной. А сейчас, с четырьмя, я лучше разглядел всю келью — каменное ложе с соломенным тюфяком, скудные пожитки, разложенные на грубом столе. И саму Талию — она стояла в драной холщовой рясе.

— Смотри, — сказала она. И стянула рясу через голову, и одеянье упало на пол.

В жизни я не видел ничего красивее. Она была моложе, чем я воображал. Худая, но — женственная. Лицо у нее было, как у шкодливой Богородицы, словно бы скульптор, вырезая его, вдохновлялся желаньем, а не преклоненьем. Волосы ее были длинны и цвета оленьей кожи, и свечной свет играл в них так, что было ясно — единственный луч солнечного света взорвет ее прическу золотым огнем. К лицу моему прилил жар, а другой прилив я ощутил в своих портах. Мне сразу стало возбужденно, непонятно и стыдно — все сразу. Я отвернулся от бойницы и вскричал:

— Нет!

Вдруг она оказалась у меня за спиной, а ее рука — у меня на плече. Она погладила меня по затылку.

— Карман. Милый мой Карман, не надо. Все хорошо.

— По-моему, Сатана и Богородица бьются у меня в теле не на жизнь а на смерть. Я не знал, что вы такая.

— Какая? Женщина?

Рука ее была тепла и крепка. Она разминала мне плечо сквозь крест в стене, и я обмяк от ее касания. Мне хотелось обернуться и посмотреть, выбежать в коридор, уснуть — или же проснуться. Мне было стыдно, что Сатана меня навестил среди ночи и навеял потный сон соблазна.

— Ты же знаешь меня, Карман. Я тебе друг.

— Но вы затворница.

— Я — Талия, твой друг, который тебя любит. Повернись, Карман.

И я повернулся.

— Дай мне руку, — сказала она.

И я дал.

Она возложила ее на свое тело, а своими руками коснулась моего, и я, прижавшись к холодному камню, через крест открыл новую вселенную — тело Талии, свое тело, любовь, страсть, свободу. И мир этот был до опупения лучше окаянных песнопений и жонглирования. Когда прозвонил колокол к вечерне, мы отвалились от креста, изможденные, и, задыхаясь, расхохотались. А, ну и зуб у меня откололся.

— Стало быть, один Сатане, любый? — сказала Талия.

 

Придя назавтра с провиантом для затворницы, я увидел, что она ждет меня, прижавшись лицом к кресту бойницы. Вылитая горгулья с ангельским лицом — такие украшали главный вход в Песьи Муськи, только они, похоже, плакали, а эта ухмылялась.

— Ну что, на исповедь сегодня не ходил?

Я содрогнулся.

— Нет, матушка, я почти весь день работал в скриптории.

— Карман, мне кажется, я бы предпочла, чтоб ты не называл меня матушкой, если можно. С учетом нового уровня, на который вышла наша дружба, это слово… я не знаю, кажется пресным.

— Хорошо, ма… э… госпожа.

Госпожа еще куда ни шло. А теперь отдай мне ужин и попробуй протиснуться лицом в отверстие, как я.

Скулы Талии были зажаты сторонами крестовой бойницы, что была чуть шире моей ладони.

— Не больно? — У себя на руках и прочих местах я весь день находил царапины от наших вчерашних приключений.

— Не бичевание Святого Варфа, но да, немного саднит. Тебе ведь нельзя исповедоваться в том, чем мы занимались — и чем занимаемся, правда, любый? Ты ведь сам это знаешь?

— Тогда мне прямая дорога в ад?

— Ну… — Она отстранилась от бойницы и закатила глаза, как бы отыскивая ответ на потолке. — Не тебе одному. Давай мне ужин, парнишка, и суй лицо в бойницу, мне надо тебя кое-чему научить.

Так продолжалось недели и месяцы. Из посредственного акробата я стал одаренным гимнастом, а Талия, казалось, вновь обрела хотя бы клочок той жизни, которую, по-моему, утратила. Она была святой не в том смысле, которому обучали священники и монахини, — ее переполняла иная духовность, она внушала другое благоговение. Ее больше интересовала жизнь здесь, этот миг, а не вечность, до которой не дотянешься крестом на стене. Я обожал ее и хотел, чтобы она вышла из кельи — в широкий мир, со мной. А потому начал замышлять ее побег. Но я был всего лишь мальчишкой, а она совершенно спятила, поэтому — не судьба.

— Я спер зубило у каменщика — он шел строить собор в Йорк. Времени уйдет много, но если будешь долбить один камень, летом можно убежать.

— Моя свобода — ты, Карман. Только такую я себе и могу позволить.

— Но убежать мы можем вместе.

— Это будет потрясно, только я не могу. Так что подтянись-ка и засунь свою оснастку в крест. У Талии для тебя особое угощенье.

Мало на чем я мог настаивать, если моя оснастка попадала в крест. Очень отвлекался. Но я учился и, хотя исповедь мне запретили — сказать правду, я не особенно об этом жалел, — делился полученным знанием.

— Талия, должен признаться — я рассказал сестре Никки о человечке в лодке.

— Правда? Рассказал или показал?

— Ну, наверное, показал. Только она туповатая. Заставляла меня показывать не раз и не два — и попросила прийти на галерею, чтобы я ей опять показал сегодня после вечерни.

— Ох уже это счастье тупоумия. Но все равно грех жадничать тем, что знаешь сам.

— Я так и подумал, — с облегчением ответил я.

— Кстати, о человечке в лодке — мне кажется, по эту сторону стены один не слушался, и теперь его нужно хорошенько высечь языком.

— Слушаюсь, госпожа, — рек я, протискиваясь щеками в бойницу. — Подать сюда негодника, будем наказывать.

Так и шло. Насколько мне известно, я был единственным человеком с мозолями на скулах, но руки и хватка у меня были крепки, как у кузнеца: мне приходилось подтягиваться на кончиках пальцев, чтобы пристроить себя к кресту. Так я и висел, по-паучьи распростершись на стене, а меня — неистово и по-дружески — обхаживала затворница, когда в коридор проник епископ.

(В коридор проник епископ? Епископ проник в коридор? Ты вдруг решил описывать деянья и позиции пристойными околичностями — после того, как уже признался, что вы со святой женщиной взаимно осквернили друг друга через окаянную дыру в стене? Вообще-то нет.)

В этот ебаный коридор вошел настоящий, блядь, епископ этого уебищного Йорка, а с ним мать Базиль, еть ее в рыло, со свечою в блядском фонаре.

Поэтому я перестал держаться. К несчастью, Талия держаться не перестала. Судя по всему, у нее хватка тоже стала крепче после стольких свиданий на стене.

— Ты что это, к дьяволу, делаешь, Карман? — спросила затворница.

— Чем ты занимаешься? — спросила мать Базиль.

Я висел, более-менее пришпиленный к стене в трех точках, и одна была босиком.

— Аххххххх, — рек я. Думать мне было затруднительно.

— Потрави немного, парнишка, — сказала Талия. — Это скорее танец, чем перетягивание каната.

— Тут епископ, — сказал я.

Она рассмеялась.

— Так скажи, чтоб вставал в очередь, я им займусь, когда мы закончим.

— Нет, Талия, он на самом деле тут.

— Ох, драть, — рекла она, выпуская мой отросток.

Я свалился на пол и быстро перекатился на живот.

В кресте виднелось лицо Талии.

— Добрый вечер, ваша милость. — Широченная ухмылка. — Не желаете ли чуточку о камень подолбиться до вечерни?

Епископ так быстро развернулся, что с него чуть митра не слетела.

— Повесить его, — сказал он. Выхватил у матери-настоятельницы фонарь и вихрем вымелся в коридор.

— А блядский бурый хлеб, что вы тут подаете, смердит козлиной мошонкой! — крикнула ему вслед Талия. — Даме полагается кормежка получше!

— Талия, прошу тебя, — молвил я.

— Я не про тебя, Карман. Ты подаешь к столу отменно, это хлеб дерьмовый. — И настоятельнице: — Мальчик тут ни при чем, достопочтенная матушка, он любый.

Мать Базиль схватила меня за ухо и выволокла в коридор.

— Ты любый, Карман, — сказала затворница.

 

Мать Базиль заперла меня в своем чулане, а где-то среди ночи приотворила дверь и сунула мне корку хлеба и горшок.

— Сиди тут, пока епископ утром не уедет, а если спросят — тебя уже повесили.

— Хорошо, Преподобная.

Наутро она пришла за мной и украдкой вывела через часовню. Она была сама не своя — я никогда ее такой не видел.

— Ты был мне вместо сына, Карман, — сказала она, поправляя на мне одежку. Повесила мне через плечо котомку, что-то сунула в нее. — Больно мне тебя отсылать.

— Но, матушка…

— Нишкни, парнишка. Отведем тебя в амбар, повесим перед парочкой крестьян, а потом отправишься на юг — там найдешь труппу скоморохов[58], они тебя возьмут.

— Прошу прощения, Преподобная, но если меня повесят, кем меня возьмут скоморохи? Куклой в кукольный театр?

— На самом деле я тебя не повешу, но смотреться будет хорошо. Надо, парнишка, епископ распорядился.

— С каких это пор епископ приказывает монахиням вешать людей?

— С тех пор, как ты трахнул затворницу, Карман.

При этих словах я вывернулся из-под руки матери-настоятельницы, пробежал через весь монастырь по знакомому коридору, к келье. Крестообразной бойницы больше не было — ее заложили камнем и замазали известкой.

— Талия! Талия! — звал я. Орал, бил кулаками по камням, пока не потекла кровь, но ни звука не раздалось из-за стены. Вообще ни звука.

Сестры оттащили меня, связали мне руки и вывели в амбар, где меня и повесили.


 

Явление седьмое

Брат-изменник

Вечно ли я буду одинок? Затворница говорила, что такое возможно, — когда пыталась утешить меня, если я жаловался, что сестры Песьих Мусек меня отталкивают.

— Ты наделен остроумьем, Карман, но чтобы стрелять остротами и подпускать колючки, ты должен отстраниться от мишени. Боюсь, ты вырастешь одиноким человеком — даже в обществе собратьев.

Вероятно, она была права. Быть может, именно поэтому я вырос таким законченным женоугодником и красноречивым рогоставом. Под юбками податливых и понимающих ищу лишь поддержки и утешенья. А посему, бессонный, я направился в большую залу искать успокоенья у дев, там ночующих.

Огонь еще пылал — перед отходом ко сну в очаг навалили бревен размером с быка. Моя милая Пискля, частенько раскрывавшая странствующему дураку душу и что только не, заснула в объятьях своего мужа, который, храпя, нещадно ее тискал. Язвы Мэри было не видать — несомненно, она где-то обслуживала ублюдка Эдмунда, — а прочие мои обычные красотки смотрели десятый сон в опасной близости от мужей или отцов и допустить к себе одинокого шута не могли.

А! Но вот новая девушка — на кухне она лишь вторую неделю, звать Тэсс, Кейт или, возможно, Фиона. Волосы смоляные, сияют, как намасленное железо; молочная кожа, щеки розой натирали — она улыбалась моим шуточкам и дала Харчку яблоко, хотя он не просил. Я был умозрительно уверен, что обожаю ее. На цыпочках я прошествовал по камышу, устилавшему пол (Кукана я оставил у себя — бубенцы у него на колпаке не помогают в романтике украдкой), возлег с нею рядом и собственной персоной внедрился к ней под одеяло. Ее разбудил нежный тычок в бедро.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — молвил я. — Ты же правда не папистка, душечка?

— Исусе Христе, нет. Урожденная друидка.

— Слава богу.

— Что ты делаешь у меня под одеялом?

— Греюсь. Я ужасно замерз.

— А вот и нет.

— Бр-р-р. Околеваю.

— Тут жарко.

— Тогда ладно. Я просто дружить пришел.

— Может, хватит меня пихать вот этим?

— Извини — он сам так делает, когда ему одиноко. Может, ты его погладишь?

И она, хвала милостивой богине леса, его погладила — робко, сперва чуть ли не с почтением, словно ощущала, сколько радости он может принести всем, кто войдет с ним в непосредственный контакт. Умеет дева приспосабливаться, не склонна к приступам истерии и стыдливости — а вскоре нежная крепость ее хватки выдала, что и в обращении с мужской анатомией у нее есть опыт. В общем, ни дать ни взять красотка.

— Я думала, у него будет колпачок с бубенчиками.

— Ах да. Ну, если дать ему переодеться где-нибудь в укромном месте, я уверен — это можно устроить. У тебя под юбкой, например. Перекатись-ка на бок, милочка, не так будет очевидно, если станем нежиться латерально.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.