Куда ж без окаянного призрака 3 глава
— Упоминал, но лишь в связи со всем своим наследием, владеньями и ходом истории. Когда я уходил, он, знать, пребывал в убежденье, что королевство нужно держать твердой рукой. Мы попрощались, а он предоставил уедиенцию Эдмунду-ублюдку.
— Он говорит с Эдмундом? Наедине?
— Еще бы. Ублюдок сослался на отцовы годы беспорочной службы королю.
— Я должен пойти к королю. Кент, посиди тут с Харчком, будь ласков? Вот пища и питье, они вас укрепят. Едок, покажи доброму Кенту лучшие финики. Едок? Едок? Харчок, тряхни-ка Едока, похоже, он заснул.
Тут вострубили фанфары — одинокая анемичная труба, ибо три прочих горниста недавно свалились с герпесом. (Такая болячка на губах горнисту — все равно что стрелой в глаз. Первый министр их сместил, а может, просто понизил до барабанщиков. Я это все к тому, что никакие фанфары ни хера не вострубили.)
Харчок отложил котенка и, кряхтя, встал.
— Смертельно оскорбив трех дочерей,
Увы, будет король дурак скорей, —
произнес великан певучим женским голосом.
— Ты это где услыхал, Харчок? Кто так говорил?
— Лепота, — ответствовал Харчок, оглаживая воздух мясистыми лапами, точно лаская женскую грудь.
— Пора, — рек старый воин Кент и распахнул двери в залу.
Все стояли вокруг огромного стола — круглого, по традиции, сохранившейся со времен какого-то давно забытого короля. Посередине он был открыт — слуги там прислуживали, ораторы ораторствовали, а мы с Харчком ломали комедь. Кент занял место поблизости от королевского трона. Я встал с йоменами подле очага и поманил Харчка, чтобы скрылся пока за каменным столбом из тех, что поддерживали свод. Шутам нет места за столом. По преимуществу я служил у ног короля — всю трапезу острил, язвил и отпускал тонкие замечания. Но так бывало, лишь если король меня призывал. Теперь же он меня не звал уже неделю.
Он вышел с высоко поднятой головой, похмурился всем гостям по очереди, пока взор его не остановился на Корделии. Тогда лишь он улыбнулся. Мановеньем длани предложил всем сесть, и все исправно сели.
— Эдмунд, — произнес король. — Ввести гостей: Француза и Бургундца[23].
Эдмунд поклонился королю и попятился к главному выходу из залы; по дороге глянул на меня, подмигнул и махнул, чтоб я шел за ним. Ужас шевельнулся в груди моей, точно черная змея. Что ублюдок мог наделать? Надо было перерезать ему глотку, когда выпадал случай.
Я бочком двинулся вдоль боковой стены. Бубенцы на кончиках башмаков вопиюще неполезны в сокрытии моих перемещений. Король глянул на меня, затем отвел взгляд, как будто от одного моего вида у него в глазу могла завестись гниль.
За дверью Эдмунд без лишних церемоний оттащил меня в сторону. Здоровенный йомен на пороге опустил лезвие алебарды на дюйм и нахмурился. Ублюдок отстранился — напустив на себя изумленье, точно его предала собственная рука.
(Охране я таскаю еду и питье, когда стражники дежурят на пирах. По-моему в «Помраченностях св. Песто» сказано: «В девяти случаях из десяти крупный друг с бердышом окажется поистине благом».)
— Что ты натворил, ублюдок? — прошипел я с немалой яростью и не меньшим розбрызгом слюней.
— Ровно то, дурак, чего ты желал. У твоей принцессы не будет мужа, в этом я могу тебя уверить, но даже всем своим колдовством тебе не спастись, ежли ты откроешь мою стратегию.
— Колдовством? О чем ты? А, призрак.
— Да, призрак. И еще птица. Когда я шел по стене, ворон обозвал меня дрочилой и насрал мне на плечо.
— Ну да, везде мои приспешники, — молвил я, — и ты вправе опасаться моего умелого владенья небесными сферами и управленья духами, а также прочим. Посему, покуда не спустил я на тебя с цепи чего похуже, поведай мне, что излагал ты королю.
Тогда Эдмунд улыбнулся. Нервировало это гораздо больше клинка.
— Слыхал я, как утром принцессы меж собою говорили о своем расположенье к отцу, и мне яснее стали их натуры. Я лишь намекнул королю, что ноша его станет легче от того же знания.
— Какого еще знания?
— Поди сам отыщи, дурак. А мне еще вести женихов Корделии.
И был таков. Стражник придержал дверь, и я просочился обратно в залу, поближе к столу.
Король, судя по всему, только закончил некую перекличку — поименовал всех друзей и родственников при дворе, объявил о своей склонности к каждому, а дойдя до Кента и Глостера, припомнил долгую хронику их совместных битв и побед. Согбен, сед как лунь и мелок телом наш король, но глаза его по сию пору сверкают хладным огнем. При взгляде на него на ум приходит ловчая птица, с которой только сняли колпачок и спустили на добычу.
— Мы стары, и ноша ответственности и собственности давит нам на плечи, посему — в предотвращенье будущих раздоров[24] — мы предлагаем поделить королевство средь вас, юные силы, чтоб без ноши плестись нам к смерти[25].
— Что может быть лучше, чем налегке плестись ко гробу? — тихонько спросил я у Корнуолла, хоть он и мерзостный пиздюк. Я сидел на корточках между ним и его герцогиней Реганой. Принцесса Регана — высокая, волосы как вороново крыло, склонна к красным бархатным платьям с глубоким вырезом, а также ко всяким подонкам. Оба недостатка тяжки, оба сказались на вашем рассказчике не самым приятным образом.
— О, Карман, получил ты фаршированные финики, что я тебе посылала? — спросила Регана.
И чрезмерно щедра притом.
— Шиш, бабца с крыльца, — шикнул на нее я. — Отец говорит.
Корнуолл вытащил кинжал, и я передвинулся вдоль стола к Гонерилье. Лир меж тем продолжал:
— Земли сии и власть над ними мы разделим меж нашими зятьями герцогом Олбани и герцогом Корнуоллом, а также тем соискателем, кому отдаст руку возлюбленная дочь наша Корделия. Но дабы нам определить размах наших щедрот, мы спросим наших дочерей: которая из трех нас больше любит? Гонерилья, ты старшая — речь за тобой[26].
— Не тужься, дынька, — прошептал я.
— Без тебя знаю, дурак, — рявкнула она и с широченною улыбкой и немалым изяществом обошла стол по внешнему ободу и прошествовала к центру, кланяясь на ходу всем гостям. Она ниже ростом и несколько круглее сестер, пухлее в корсаже и турнюре, глаза у нее цвета пасмурного неба, чуть не дотягивающего до изумрудного, а волосы — желтого солнца, которое еще чуть-чуть — и станет рыжим. Улыбка ее для глаз — что капля воды для языка обезумевшего от жажды морехода.
Я скользнул на ее место.
— Особа хороша собой, — сказал я герцогу Олбанийскому. — Вот эта грудь одна, чуть в сторону торчит — когда она обнажена, разумеется… Тебя это совсем никак не беспокоит? Не задумываешься, куда это она может смотреть? Как, знаешь, бывает с косоглазыми — вечно глядишь на них и мыслишь, что они беседуют с кем-то другим?
— Нишкни, дурак, — ответствовал мне Олбани. Он почти на два десятка лет старше Гонерильи, похотлив, что козел, мне думается, и зануда, но все ж в нем меньше от мерзавца, чем в любом другом дворянине. К нему у меня нет отвращения.
— Учти, она со всей очевидностью входит в пару, а отнюдь не странствующая сиська, что отправилась искать себе приключений. Нравится мне в женщине толика асимметрии — когда Природа слишком беспристрастна, это вызывает подозренья. Жуткая соразмерность и все такое. Но ты ж не с горбуньей, в самом деле, спишь. То есть, когда она ложится навзничь, довольно трудно заставить что одну, что другую смотреть тебе прямо в глаза, нет?
— Заткнись! — рявкнула Гонерилья, оборотившись спиною к отцу своему, дабы приструнить меня. А так никогда не следует поступать. Это чертовски неуклюже с точки зрения окаянного этикета.
— Извините. Продолжайте, прошу вас. — И я махнул ей Куканом, который весело задребезжал.
— Отец! — обратилась она к королю. — Люблю вас больше, чем словами скажешь; превыше зренья, воздуха, свободы; всего, что ценно, редкостно, прекрасно; как жизнь, здоровье, красоту и честь. Как только может дочь любить отца, — любовью, от которой речь смолкает. Превыше этого всего я вас люблю — и даже пирожков[27].
— Белиберда!
Кто это сказал? Я был относительно уверен, что голос прозвучал не мой, ибо разнесся он не из обычной дырки в голове; да и Кукан при этом помалкивал. Корделия? Я выбрался из кресла Гонерильи и подскочил поближе к младшей принцессе — но не забыл пригнуться, дабы избежать нежеланного вниманья и летающих столовых приборов.
— Трахомудень херовейшего склада! — рекла Корделия.
Лир, освежившись под водопадом цветастой бодяги, вопросил:
— Что?
Тут встал я.
— Любезнейший, любить вас очень даже можно, однако дамочкино заявленье не лишено достоверности. Не секрет, насколько сучка любит пирожки. — И опять быстренько присел.
— Молчать, дурак! Подайте карту королевства![28]
Отвлекающий маневр удался — досада короля от Корделии обратилась на меня. Принцесса ж воспользовалась передышкой и ткнула меня вилкой в мочку.
— Ай! — Шепотом, но выразительно. — Втыкуха!
— Холоп.
— Гарпия.
— Грызун.
— Шмара.
— Шмаровоз.
— А шмаровозам надо платить за должность? Поскольку, говоря строго…
— Ш-ш. — Она ухмыльнулась. И снова ткнула меня в ухо, а потом кивнула — дескать, давай слушать, что там говорит король.
А тот водил по карте изукрашенным каменьями кинжалом:
— От сей черты и по сию черту будь госпожою всех лесов тенистых, щедрых равнин, широководных рек и пажитей раздольных. Твоему и герцога Олбанского потомству владеть сим вечно. А теперь — Регана, середняя и дорогая дочь, жена Корнуолла. Слушаю тебя[29].
Регана вышла в центр стола, не сводя глаз с сестры своей старшей Гонерильи, и взгляд ее рек: «Щас я тебе покажу!»
Она воздела руки и развела их, волоча по полу долгие бархатные рукава, всею собой представляя величественное и весьма грудастое распятие. Голову она закинула к потолку, словно бы черпая вдохновенье из самих небесных сфер. И провозгласила:
— Все, чё она сказала.
— А? — рек король, и то же «а?» истинно разнеслось по всей великой зале.
Регана сообразила, что неплохо бы, наверное, продолжить.
— С сестрою одной породы, и ценны мы обе. На все слова ее горячим сердцем даю я полное мое согласье — с одним лишь добавленьем. Я считаю себя врагом всех радостей земных и счастие всей жизни вижу только в моей любви к высокому отцу[30]. — Засим она поклонилась, давя косяка на публику — проверить, сошло ли ей это с рук.
— Меня сейчас вырвет, — произнесла Гонерилья, вероятно, несколько громче необходимого. Кашлять и давиться так напоказ ей вообще-то не следовало тоже.
Отводя возможный удар, я встал и произнес:
— Ну, положим, не только радостей и счастия врагом она себя считает. Да в этой самой зале я назову…
Король оделил меня своим лучшим взглядом, означавшим «Тебе сразу сечь голову или погодя?», и я умолк. Лир кивнул и посмотрел на карту.
— Тебе с потомством в вечное владенье вот эта треть отходит королевства. Не меньше мест в ней ценных и приятных, чем в части Гонерильи[31]. Что скажет нам меньшая дочь, ничуть любимая не меньше, радость наша, по милости которой молоко Бургундии с лозой французской в споре? Что скажешь ты, чтоб заручиться долей обширнее, чем сестрины? Скажи[32].
Корделия встала у своего кресла, а на середину, как сестры, выходить не захотела.
— Ничего, — ответила она.
— Ничего? — переспросил король.
— Ничего.
— Из ничего не выйдет ничего, — сказал Лир. — Подумай и скажи[33].
— Ну так она ж не виновата, — вмешался я. — Вы все жирные куски уже Регане с Гонерильей поотдавали, разве нет? А осталось что — шматок Шотландии, такой каменистый, что овцам в аккурат там голодать, да эта жалкая речонка под Ньюкаслом? — Я взял на себя смелость нависнуть над картой. — Я бы сказал, шиш с маслом — доброе начало торга. Вам бы с Испанией схлестнуться, вашчество.
Но вот Корделия выступила на середину залы.
— К несчастью, отец, я не умею высказываться вслух, как мои сестры. Я вас люблю, как долг велит, — не больше и не меньше[34].
— Корделия, опомнись, — молвил Лир, — и исправь ответ, чтоб после не жалеть об этом[35].
— О милостивый повелитель! Вами я рождена, взлелеяна, любима — и я, как вашей дочке подобает, люблю вас, чту вас, повинуюсь вам. Зачем же сестры выходили замуж, когда, по их словам, вся их любовь вам безраздельно отдана?[36]
— Да, но вы их мужей видали? — ввернул я. Из-за стола, с разных мест донесся сдержанный рык. Как только можно считать себя персоной благородной, коли пускаешься рычать без малейшего повода. Сплошная неотесанность, вот что.
— Ведь если вступлю я в брак, то взявшему меня достанется, уж верно, половина моей заботы и моей любви. Выходишь замуж — так не надо клясться, что будешь одного отца любить[37].
Дело рук Эдмунда, я уверен. Он как-то прознал, что таков будет ответ Корделии, и убедил короля задать уместный вопрос. Она ж не знала, что батюшке всю неделю не дают покоя мысли о смерти и собственной значимости. Я подскочил к принцессе и зашептал:
— Соврать сейчас будет доблестнее. Покаешься потом. Кинь же косточку старику, девица.
— И это ты от сердца говоришь?[38] — спросил король.
— Да, милорд. От него.
— Так молода — и так черства душой, — произнес Лир.
— Так молода, милорд, и прямодушна[39], — произнесла Корделия.
— Так молода — и глянь, какая дура, — произнес Кукан.
— Быть посему. Пусть прямота твоя тебе приданым служит. Ибо ныне клянусь священными лучами солнца и таинствами ночи и луны, клянусь воздействием небесных звезд, которые несут нам жизнь и гибель, что отлучаю навсегда от сердца и отрекаюсь от родства с тобой[40].
В духовности своей Лир бывает — как бы это помягче — гибок. Ежели его понуждают проклясть или благословить, он временами склонен призывать богов из полудюжины пантеонов, лишь бы те, кто там сейчас на вахте, прислушались и вняли.
— Ни собственности, ни земли, ни власти. Грубый мериканец-людоед, который пожирает свое потомство, будет нам милей, чем ты, былая дочь[41].
Тут я задумался. Живого мериканца никто никогда не видел — это существа мифические. Легенда гласит, что барыша ради они продавали члены собственных детей в пищу — это, разумеется, было еще до того, как они спалили весь мир. Поскольку в ближайшем будущем я не ожидал государственного визита от торговцев-каннибалов апокалипсиса, дело выглядело так, что либо у метафоры государя моего вылезла грыжа, либо он заговорил на языке буйнопомешанных.
Тогда встал Кент:
— Мой государь!
— Ни слова, Кент! — рявкнул король. — Не суйся меж драконом и яростью его. Я больше всех любил ее и думал дней остаток провесть у ней. Клянусь покоем будущим в могиле, я разрываю связь с ней навсегда[42].
Корделия, похоже, больше смешалась, чем обиделась.
— Но отец…
— Прочь с глаз моих! Призвать сюда француза и бургундца! Чего застыли? Олбани и Корнуолл! Между собой делите эту треть. И пусть гордыня, то бишь прямодушье, ей добывает мужа. Вас обоих мы облекаем власти полнотой со всеми высочайшими правами и преимуществами. Мы, со свитой из сотни рыцарей, постановляем жить по месяцу у каждого из вас поочередно. Свиту содержать обязываем вас. Мы сохраняем лишь титулы и званья короля, а власть, казну и все бразды правленья вам отдаем, любимые зятья; и в подтверждение — вот вам корона. Делите пополам[43].
— Лир, король мой, не дурите![44] — Снова Кент — он шел вокруг стола к его центру.
— Берегись! — сказал Лир. — Ты видишь, лук натянут. Прочь с дороги!
— Стреляй, не бойся прострелить мне грудь. Кент будет груб, покамест Лир безумен. А ты как думал, взбалмошный старик, — что рядом с лестью смолкнет откровенность? Нет, честность более еще нужна, когда монарх впадает в безрассудство. Не отдавай престола. Подави свою горячность. Я ручаюсь жизнью — любовь Корделии не меньше их. Совсем не знак бездушья молчаливость. Гремит лишь то, что пусто изнутри[45].
При этих словах старшие сестры с мужьями вскочили на ноги. Кент прожег их взглядом.
— Кент, замолчи, — предупредил король, — коль жизнью дорожишь!
— Я жизнь свою всегда считал залогом, который я готов был ежечасно отдать твоим врагам; я не боюсь ее утратить, чтоб спасти тебя[46]. Возьми назад свое решенье, а то, покуда крика в глотке хватит, твердить я буду: сделал плохо[47].
Лир потянул из ножен меч, и тут я понял, что он совершенно утратил рассудок, — словно это и так не было ясно, когда он накинулся на любимую дочь и вернейшего своего советчика. Если б Кент соизволил защищаться, он бы перерубил старика, точно серп хлебный колос. Все происходило слишком быстро — даже шут не успел бы остановить королевский клинок своею остротой. Я мог лишь наблюдать. Но Олбани оказался проворнее — перебежал вдоль стола и придержал стариковскую руку, втолкнул меч обратно в ножны.
Тогда Кент, старый медведь, усмехнулся, и я понял, что своего клинка против старика он ни за что не стал бы обнажать. Так и умер бы, чтоб до короля вернее дошло. Больше того — Лир тоже это знал, но во взоре его не было пощады, одно только заледеневшее безумие. Он стряхнул руку Олбани, и герцог попятился.
Когда Лир заговорил вновь, голос его был тих и сдержан, однако его корежило ненавистью.
— Внимай, крамольник. Долг твой — мне внимать! Ты нас склонял нарушить наш обет, — чему примера не было, — и гордо встал меж решением и властью нашей, чего наш сан и нрав не переносят. Я здесь король. Так вот твоя награда: пять дней тебе даем, чтоб приготовить себя к защите от земных невзгод, чтоб на шестой спиною ненавистной к владениям моим ты обернулся, и если на десятый день найдут здесь в королевстве след твоей ноги — в тот миг умрешь. Ступай! Клянусь богами, решенье неизменно![48]
Кент побледнел. Не к такому выпаду клинка он готовился. Но он склонился перед королем.
— Прощай, король! Ты показал вполне, что близ тебя нет правды и свободы. — После чего повернулся к Корделии. — Пусть небеса хранят тебя с любовью, дитя прекрасное в речах и мыслях![49] — Резко повернулся к королю спиной — раньше такого он себе никогда не позволял — и вышел из залы, бросив на Регану и Гонерилью лишь краткий взгляд: — Хорошо врете, злобные суки.
Мне хотелось как-то приободрить старого ворчуна, сочинить ему стишок, что ли, но вся зала притихла, и гром дубовой двери, захлопнувшейся за Кентом, раскатился по ней, как предвестье грозы, бушующей на всем белом свете.
— Ну что ж, — молвил я, выкатываясь на середину. — По-моему, все прошло так, как только и можно было рассчитывать.
Явление пятое
Жаль дурака
Кент отправился в изгнанье, Корделию лишили наследства, король раздал всю собственность и власть, но самое главное — отдал мой дом, Белую башню; двух старших сестер оскорбил Кент, герцоги готовы перерезать мне глотку, что ж — не уцелеем, так посмеемся. Королевская преемственность, судя по всему, окажется не очень уместной темой, и я несколько растерялся — как от высокой драмы Лира перейти к балагану или пантомиме. К тому же у комедии на шее жерновом висел Харчок. Размышляя над дальнейшей программой, я пожонглировал яблоками и спел песенку про обезьянок.
Король в последнее время все больше склонялся к язычеству, а вот старшие сестры жаловали Церковь. Глостер и Эдгар чтили римский пантеон, а Корделия — ну, она вообще все это считала горой навоза и полагала, что у Англии должна быть своя церковь, где священниками могут служить и женщины. Затейливо. Итак, похоже, у нас срастается возвышенная комедия религиозной сатиры…
Я метнул яблоки на стол и начал:
— Два Папы дрючат верблюда за мечетью, и тут к ним подваливает сарацин…
— Истинный Папа — только один! — заорал Корнуолл, целая башня злокачественной смегмы.
— Это анекдот, мудила, — рек я в ответ. — Попробуй, блядь, хоть чуточку поверить, а?
В каком-то смысле, он, конечно, прав (хотя верблюду от этого не жарко и не холодно). Последний год у нас только один Папа, и сидит он в священном граде Амстердам. А вот до него полсотни лет Пап было двое — Розничный и Скидочный. После Тринадцатого крестового похода, когда постановили, что во избежание будущих междоусобиц место рождения Иисуса следует каждые четыре года переносить из города в город, святыни утратили свое географическое значение. Внутри Церкви вспыхнула натуральная война цен: места поклонений наперебой предлагали паломникам индульгенции с головокружительными скидками. Теперь не требовалось, чтобы в каком-то месте провозгласили чудо, — любой медвежий угол, по сути, мог объявить себя святыней. И зачастую так и делал. Лурд по-прежнему торговал индульгенционными купонами со святой водой — но какой-нибудь парняга в Тяпкопудинге тоже вполне мог засадить грядку анютиными глазками, стоять рядом и орать: «На этом самом месте Иисус в юности отлил — два пенни и файка с кардиффским чарасом отведут тебя от чистилища, друже, на целую бесконечность».
Вскоре целая гильдия держателей недорогих святынь по всей Европе выдвинула собственного Папу — Вонифатия Умеренно Бесстыжего, Скидочного Папу Пражского. Война цен полыхала. Если голландский Папа предоставлял вам сто лет без чистилища за шиллинг и билет на паром, Скидочный Папа за те же деньги не только отпускал вам грехи на двести лет, но и отправлял домой с бедренной костью мелкого святого и щепкой от Истинного Креста. Розничный Папа на причастии предлагал к Телу Христову беконно-сырный соус, а Скидочный Папа этот маркетинговый ход парировал полуголыми монахинями на Всенощной.
Однако эта конкуренция дошла до критической точки, когда Розничному Папе явилось видение Святого Матфея и сообщило, что верующих больше интересует качество религиозного опыта, а не одно лишь его количество. Вдохновленный таким манером, Розничный Папа передвинул Рождество на июнь, когда погоды для отоваривания куда как менее дерьмовы, а Скидочный Папа, еще не осознав, что правила игры переменились, отреагировал тотальным прощением и спасением от адских мук всех, кто подрочит священнику. Однако без ада не будет страха, а без страха не будет нужды и в Церкви, предоставляющей искупление; более того, у Церкви тогда не останется средств модификации людского поведения. Скидочные верующие стали переметываться целыми стадами — либо в Розничную ветвь Церкви, либо в десяток различных языческих сект. Чего не нажраться до положения риз и не плясать весь Шабат вокруг шеста, если худшее наказание за это — сыпь на причинных да время от времени подлючий нестояк? Папу Вонифатия в первый же Белтейн сожгли в плетеном человеке, и в прах его насрали кошки.
Поэтому да, шуточка про двух Пап была несвоевременна, но ёксель-моксель, у нас тут лихие времена, поэтому я острил себе дальше:
— И вот второй Папа говорит: «Твоя сестра? Я думал, она кошерная».
Никто даже не фыркнул. Корделия закатила глаза и презрительно пукнула губами.
Заморосила жалкая одинокая фанфара, огромные двери распахнулись, и в залу пропедькали[50] Француз и Бургунд, сопровождаемые ублюдком Эдмундом.
— Молчать, дурак, — скомандовал Лир, что было совершенно избыточно. — Здрав будь, Бургунд, и ты, Француз, будь здрав.
— Привет тебе, Эдмунд, ятый ублюдок! — молвил я.
Лир меня проигнорировал и мановением руки призвал Француза и Бургунда к себе поближе. Оба они были подтянуты, выше меня, но ростом не высоки; оба южнее тридцатника. У Бургунда волосы темные и черты лица острые, римские. У Француза волос рыжеват, а лик помягче. У каждого по мечу и по кинжалу, но сомневаюсь, что их вытаскивали из ножен разве что по торжественным случаям. Лягушатники, блядь.
— Мой герцог, — произнес Лир, — из двух участников любовной тяжбы к вам первому вопрос: каким приданым готовы удовлетвориться вы?[51]
— Государь, не больше, чем обещано; а меньше вы не дадите![52] — отвечал ему темноволосый патикус.
— Добрый герцог! Она была нам раньше дорога, теперь цена упала. Если эта плюгавка со своей лжепрямотой и с нашею немилостью в придачу вас соблазнит, то вот она, берите[53].
Бургунда как громом тяпнуло. Он попятился, едва не оттоптав Французу ноги.
— Тогда прошу прощенья, государь, но в выборе герцогини я должен руководствоваться помыслами о благосостоянии и власти.
— Вам описал я все ее богатства[54], — рек Лир.
— Раз так, — сказал Бургунд, — мне путь отрезан при таком условьи[55]. — Он кивнул, поклонился и отошел. — Мне жаль, Корделия.
— Не трудитесь, — отвечала принцесса, — о том жалеть: я не хочу любви с расчетом на приданое[56]. Ну что ж, бог с вами, герцог[57].
Я полувздохнул с облегчением. Пусть нас и выгнали из дому, но если с нами выгнали Корделию…
— Я ее возьму! — ляпнул Эдгар.
— Никого ты не возьмешь, саложопый, жуколобый, песьеёбый пентюх! — мог случайно вскричать я.
— Никого ты не возьмешь, — сказал Глостер, отпихнув сынка обратно в кресло.
— Ну так я ее возьму, — сказал принц Франции. — Она сама себе приданое.
— Да еб же твою мать!
— Карман, довольно! — рявкнул король. — Стража, вывести его наружу и держать, пока воля моя не исполнится.
Сзади подошли два йомена и схватили меня под мышки. Где-то застонал Харчок, и я обернулся — подручный мой прятался за колонной. Раньше такого не бывало — ничего подобного никогда не случалось. Я патентованный дурак, мне можно все! Лишь я имею право все говорить, как есть, в лицо власти — я главная нахальная мартышка короля всей Блядь-Британии!
— Ты сам не понимаешь, куда лезешь, Француз! Ты ее ноги видал? О, может, тебе того и надо — пусть на виноградниках твоих вкалывает, виноград давит, да? Вашчество, этот парафин желает ее в рабство продать, попомните мои слова.
Но до конца этого никто не услышал — йомены выволокли меня из залы и бросили в сенях. Я хотел было оглушить одного Куканом, но этот громила перехватил мою куклу за палку и заткнул себе позади за пояс.
— Извини, Кармашек, — сказал Куран, капитан гвардии, матерый медведь в кольчуге. Он держал меня за правое плечо. — Приказ прямой, а ты как-то уж очень быстро резал себе глотку собственным языком.
— Еще чего, — ответил я. — Да он меня пальцем не тронет.
— Я б тоже так сказал, если б еще до заката он не выгнал лучшего друга и не отказался от любимой дочери. До того, чтоб дурака повесить, — легкий шаг, парнишка.
— Знамо дело, — рек я. — Ты прав. Отпускай меня.
— Пока король с делами не покончит, и не рыпайся, — ответил старый йомен.
Распахнулись двери, вострубила анемичная фанфара. Изнутри показался принц Франции, с ним под руку — Корделия. Она вся блистала, но улыбка ее была мрачна. Челюсти крепко сжаты, это было хорошо заметно, но принцесса расслабилась, завидев меня, а пламя гнева во взоре ее несколько пригасло.
— Так вы, значит, с Принц-Лягухом отваливаете? — молвил я.
Француз на это рассмеялся — вот же окаянный галльский жопоеб, прости господи. Ничто так не раздражает, как благородная персона, ведущая себя благородно.
— Да, Карман, я уезжаю, но тебе я скажу одно — и ты должен это запомнить и никогда не забывать…
— И то и другое сразу?
— Заткнись!
— Слушаюсь, госпожа.
— Ты всегда должен помнить и никогда не забывать, что ты, будучи Шутом Черным, шутом темным, Королевским Шутом, патентованным дураком и Олухом Царя Небесного, призван был сюда вовсе не для этого. Ты здесь для того, чтобы услаждать меня. Меня! Поэтому когда сложишь с себя все титулы, дурак останется, и он — отныне и навсегда — мой дурак.
— Батюшки, да во Франции ты хорошо устроишься — там противность почитается за добродетель.
— Мой!
— Отныне и навсегда, миледи.
— Можешь поцеловать мне руку, дурак.
Йомен отпустил меня, и я склонился к ее руке. Но принцесса ее отдернула, развернулась, опахнув меня полою платья, и двинулась прочь.
— Извини, я тебя разыграла.
Я улыбнулся в пол.
— Вот сучка.
— Мне будет не хватать тебя, Карман, — бросила она через плечо и поспешила вдоль по коридору.
— Так возьми меня с собой! Возьми нас обоих с Харчком. Француз, тебе же пригодится блистательный шут и огромный неуклюжий мешок ветров, а?
Но принц покачал головой — и, на мой вкус, в глазах его читалось чересчур много жалости.
— Ты шут Лира — с Лиром тебе и быть.
— Твоя жена только что другое сказала.
— Ничего, научится, — ответил принц. Он развернулся и направился вслед за Корделией. Я кинулся было за ними, но капитан зацепил меня за руку.
— Отпусти ее, парнишка.
Следом из залы вышли сестры с мужьями. Не успел я и рта раскрыть, как капитан мне его плотно закупорил ладонью и поднял над полом. Я брыкался. Корнуолл потянулся к кинжалу, но Регана урезонила его:
— Ты только что заполучил себе королевство, мой герцог, а вредителей истреблять — холопья потеха. Пусть жалкий дурень маринуется в собственной желчи.
Она меня хотела. Это ясно.
Гонерилья даже не глянула мне в глаза — поспешила мимо, а супруг ее Олбани лишь покачал головой, проходя. Сотня блистательных острот скончалась от удушья у меня на языке под толстою перчаткой капитана. Лишенный сим дара речи, я потряс герцогу своим гульфиком и попробовал исторгнуть из недр выхлоп, но, увы, заднепроходная труба моя не нашла в себе ни единой ноты.
И тут, словно бы боги решили мне на выручку прислать свое смутное и вонючее воплощение, в дверях возник Харчок. Шел он несколько прямее, чем было ему свойственно. Не сразу я понял, в чем дело: кто-то накинул ему на шею петлю, приделанную к копью, которое острием едва ли не вонзалось ему в затылок. Следом в коридор вышел Эдмунд. Он держал другой конец копья, а по бокам шли два латника.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|