Сделай Сам Свою Работу на 5

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ МАГИСТРА ИГРЫ ИОЗЕФА КНЕХТА 23 глава





из-за воспитания в элитных школах и трудностей, с какими он заново привыкал

к миру и родине, равновесие в душе Дезиньори и так уже было нарушено, если

его жизнь и так уже была полна тяжких проблем, то эти новые обстоятельства и

вовсе поставили его в опасное, сложное и щекотливое положение. Он обрел

нечто несомненно ценное, какую-то веру, какие-то политические убеждения и

партийную принадлежность, отвечавшие его юношеской тяге к справедливости и

прогрессу, а в лице Верагута -- учителя, вождя и старшего друга, которого он

сперва восхищенно и беззаветно любил и который к тому же, по-видимому,

нуждался в нем и ценил его. он обрел направление и цель, работу и жизненную

задачу. Это было немало, но заплатить за это пришлось дорого. Если с потерей

своего естественного и наследственного положения в родном доме и среди

собратьев по сословию молодой человек и примирился, если свое изгнание из

привилегированной касты и ее вражду он и умудрялся переносить с какой-то

фанатической радостью мученичества, то все-таки оставалось нечто, чего он

так и не мог никогда вполне превозмочь, -- прежде всего гложущее чувство,



что он причинил боль своей горячо любимой матери, поставил ее в крайне

неловкое и щекотливое положение между отцом и собой и тем, вероятно,

сократил ее жизнь. Она умерла вскоре после его женитьбы; после ее смерти

Плинио в родном доме уже не показывался и продал этот дом, старое родовое

гнездо, после смерти отца.

Есть натуры, которые, заплатив жертвами за какое-то положение в жизни,

будь то служба, брак или профессия, ухитряются именно из-за этих жертв так

полюбить его и так сжиться с ним, что оно становится их счастьем и их

удовлетворяет. С Дезиньори было иначе. Он, правда, оставался верен своей

партии и ее вождю, своей политической ориентации и деятельности, своему

браку, своему идеализму, однако со временем все это стало для него столь же

сомнительно, сколь сомнительно стало все его бытие вообще. Политический и

мировоззренческий энтузиазм молодости угас, бороться во имя своей правоты

оказалось так же малоотрадно, как страдать и приносить жертвы из упрямства,

к этому прибавились опыт и отрезвление в профессиональной деятельности; в



конце концов он стал сомневаться в том, что сторонником Верагута сделало

его, Плинио, исключительно чувство правды и справедливости, что по меньшей

мере полдела не сделали тут витийство этого трибуна, его обаяние и умение

держать себя на людях, его звучный голос, его великолепно-мужественный смех,

а также ум и красота его дочери. Все сомнительнее становилось и то, что

старик Дезиньори с его верностью своему сословию и его суровостью к

арендаторам действительно стоял на неблагородной позиции, что вообще

существуют добро и зло, справедливость и несправедливость, что единственный

правомочный судья не есть, в конце концов, голос собственной совести, а если

все обстояло именно так, то, значит, он, Плинио, был не прав, ибо он жил не

в счастье, не в покое и в согласии, не в бодрости и безопасности, а в

неуверенности, сомнениях, с нечистой совестью. Брак его хоть и не был в

прямом смысле несчастным и неудачным, но был полон неурядиц, осложнений и

передряг, он был, возможно, лучшим из всего, что у него было, но того

счастья, той невинности, той спокойной совести, которых ему так не хватало,

он ему не давал, он требовал великой осмотрительности и выдержки, стоил

великого напряжения, да и его красивый и одаренный сынок Тито уже вскоре

стал поводом для борьбы и дипломатии, для соперничества и ревности, и

постепенно этот непомерно избалованный обоими родителями мальчик привязался

к матери и сделался ее сторонником. Это была последняя и, казалось, самая

горькая и болезненная утрата в жизни Дезиньори. Она не сломила его, он



осилил ее и сумел сохранить достоинство, но это было суровое, тяжелое,

полное грусти достоинство.

Постепенно узнавая все это от своего друга при встречах, Кнехт в ответ

щедро делился с ним собственными заботами и проблемами, он никогда не ставил

его в положение человека, который, исповедавшись, уже через час, при первой

же перемене настроения, пожалеет об этом и захочет взять свои слова обратно,

а завоевывал и укреплял доверие Плинио собственной откровенностью и

искренностью. Другу постепенно открывалась его жизнь, простая с виду,

прямолинейная, образцовая, размеренная жизнь в рамках четкой иерархии,

жизнь, полная успехов и признания и все же весьма суровая, требовавшая жертв

и довольно одинокая жизнь, и если кое-что в ней было ему, человеку со

стороны, не вполне понятно, то понятны были все-таки главные ее направления

и настроения, и уж как нельзя лучше и сочувственнее понимал он тягу Кнехта к

молодежи, к юным, еще не испорченным воспитанием ученикам, к скромной

деятельности без блеска и вечной необходимости представительства, к

деятельности, например, латиниста или учителя музыки в какой-нибудь школе

низшей ступени. И вполне в стиле кнехтовского метода врачевания и воспитания

было то, что он не только располагал к себе этого пациента своей большой

откровенностью, но и внушал Дезиньори, что тот может помочь и сослужить

службу ему. Кнехту, чем и правда побуждал того к такого рода попыткам.

Плинио и в самом деле мог быть во многом полезен магистру, не столько в

главном вопросе, сколько для удовлетворения его любознательного интереса ко

всяческим подробностям мирской жизни.

Почему Кнехт взял на себя нелегкую задачу -- заново научить грустного

друга своей юности улыбаться и смеяться, и играло ли тут вообще какую-либо

роль соображение, что тот отплатит ему услугой за услугу, -- мы не знаем.

Дезиньори, то есть тот, кто в первую очередь должен был знать это, так не

думал. Позднее он рассказывал: "Пытаясь уяснить себе, как умудрился мой друг

Кнехт воздействовать на такого разочарованного и замкнувшегося в себе

человека, как я, вижу все явственнее, что дело тут было по большей части в

колдовстве и еще, должен сказать, в плутовстве. Он был куда большим плутом,

чем то подозревали его близкие, полным игры, полным остроумия, полным

хитрости, полным радости от колдовства, от притворства, от неожиданных

исчезновений и появлений. Думаю, что при первой моей встрече с касталийской

администрацией он уже решил поймать меня и подвергнуть своему влиянию, то

есть оживить и привести в лучшую форму. Во всяком случае, с первого же часа

он старался расположить меня к себе. Почему он это делал, почему обременил

себя мною, сказать не могу. Думаю, люди его склада делают почти все

бессознательно, как бы рефлекторно, они чувствуют, что стоят перед какой-то

задачей, слышат, что их зовут на помощь, и идут на зов не раздумывая. Он

нашел меня недоверчивым и нелюдимым, отнюдь не готовым броситься к нему в

объятья или тем более просить о помощи; он нашел меня, такого открытого,

такого общительного когда-то своего друга, разочарованным и замкнутым, и,

по-видимому, эта преграда, эта немалая трудность как раз и подзадорила его.

Он не отступался, как я ни топорщился, и он добился чего хотел. При этом

одним из его приемов было представлять наши отношения основанными на

равенстве, как будто моя сила соответствовала его силе, мое значение -- его

значению, моей потребности в помощи -- точно такая же потребность с его

стороны. В первом же продолжительном разговоре он намекнул мне, что чего-то

подобного моему появлению ждал, ждал даже с тоской, и, постепенно посвящая

меня затем в свой план оставить службу и покинуть Провинцию, всегда давал

понять, как рассчитывает он при этом на мои советы, на мою поддержку, на мое

молчание, поскольку у него нет никаких, кроме меня, друзей вне Касталии и

никакого опыта мирской жизни. Признаюсь, слышать это мне было приятно, и это

сильно помогало ему завоевать полное мое доверие и в какой-то мере отдавало

меня в его руки; я верил ему вполне. Но позднее, с течением времени, все это

казалось мне очень сомнительным и неправдоподобным, и я не мог сказать,

действительно ли и в какой мере он чего-то от меня ждал и была ли его манера

пленить меня невинной или дипломатичной, наивной или хитроумной, искренней

или искусственной и лукавой. Слишком велико было его превосходство надо мной

и слишком много добра делал он мне, чтобы я вообще посмел вникать в это. Во

всяком случае, вымысел, будто его положение похоже на мое и он так же

нуждается в моем сочувствии и моих услугах, как я в его услугах и его

сочувствии, я считаю сегодня просто любезностью, приятной лестью, которой он

меня опутал; не могу, однако, сказать, в какой мере его игра со мной была

сознательной, обдуманной, намеренной и в какой мере, несмотря ни на что,

наивной и естественной. Ибо магистр Иозеф был великий художник; с одной

стороны, он настолько не мог противостоять стремлению воспитывать, оказывать

влияние, исцелять, помогать, развивать, что средства становились ему почти

безразличны; с другой стороны, не способен был делать и самое малое дело без

полной самоотдачи. Несомненно только, что тогда он взялся за меня как друг,

как великий врач и руководитель, что он больше не отпускал меня и в конце

концов настолько оживил и вылечил, насколько это вообще было возможно. И вот

что примечательно и вполне в его духе: делая вид, будто ему нужна помощь для

ухода со службы, спокойно и порой даже одобрительно выслушивая мои часто

грубые и наивные критические замечания, больше того, мою ругань и брань по

адресу Касталии, борясь за то, чтобы освободиться от нее самому, на самом

деле он все-таки заманил и привел меня в нее снова, вернул к медитации,

воспитал и переделал касталийской музыкой и сосредоточенностью, касталийской

веселостью, касталийской храбростью, превратил меня, который, несмотря на

свою тягу к вам, был таким некасталийцем и антикасталийцем, вновь в одного

из вас, а мою несчастную любовь к вам в любовь счастливую".

Так говорил Дезиньори, а у него были, надо думать, основания для

восхищенной благодарности. Если мальчиков и юношей не так уж трудно приучить

нашими испытанными методами к орденскому образу жизни, то с человеком под

пятьдесят это была, конечно, задача трудная -- при всей его доброй воле.

Нет, истинным и уж подавно образцовым касталийцем Дезиньори не стал. Но то,

что Кнехт поставил себе целью, ему удалось вполне -- побороть упрямство и

горькую тяжесть печали Плинио, снова влить в эту ранимую и оробевшую душу

гармонию и веселую бодрость, заменить ряд его вредных привычек

благотворными. Конечно, всю кропотливую работу, которой это требовало,

магистр Игры не мог проделать целиком сам; ради почетного гостя он пустил в

ход все силы вальдцельского и орденского аппарата, на какое-то время он даже

послал к нему в дом инструктора по медитации из Гирсланда, резиденции

правления Ордена, для постоянного контроля над его упражнениями. Но общее

руководство оставалось за Кнехтом.

На восьмом году своего магистерства он впервые внял часто повторявшимся

приглашениям друга и посетил того в его доме в столице. С разрешения

правления Ордена, чей глава Александр был душевно близок ему, он,

воспользовавшись праздником, нанес этот визит, от которого многого ждал и

который тем не менее целый год все откладывал, отчасти потому, что хотел

сперва уверовать в друга, отчасти же от естественного страха, ведь это был

его первый шаг в тот полный для него тайн мир, откуда его товарищ Плинио

принес эту упрямую грусть. Современный дом, на который его друг сменил

старый особняк семьи Дезиньори, он застал под началом представительной,

очень умной, сдержанной дамы, а даму -- в подчинении у ее смазливого,

нескромного и, пожалуй, невоспитанного сынка, вокруг которого здесь, видимо,

все вертелось и который, видимо, научился у матери надменно-властному,

довольно унизительному тону в обращении с отцом. Вообще-то ко всему

касталийскому здесь относились холодно и недоверчиво, но мать и сын недолго

сопротивлялись обаянию магистра, в чьем сане было для них вдобавок что-то

таинственное, священное и легендарное. Первая встреча, однако, прошла крайне

натянуто и сухо. Кнехт, выжидательно помалкивая, осматривался, дама приняла

его с холодной формальной вежливостью и внутренней неприязнью, примерно как

вторгшегося на постой чиновного офицера вражеской армии; сын Тито держался

непринужденнее всех, он уже не раз, по-видимому, наблюдал, а может быть, и

смаковал подобные ситуации. Отец его, казалось, больше изображал хозяина

дома, чем был им на самом деле. Между ним и женой царил тон мягкой,

осторожной, немного боязливой, как бы ходящей на цыпочках вежливости,

которым жена владела с куда большей непринужденностью, чем муж. С сыном он

силился держаться по-товарищески, что мальчик иногда, видимо, обращал себе

на пользу, а иногда заносчиво отвергал. Словом, это было трудное,

неискреннее, душное из-за подавленных порывов, напряженное

времяпрепровождение, полное страха перед срывами и взрывами, и стиль беседы,

как и стиль всего дома, был слишком уж строг и нарочит, словно здесь

старались воздвигнуть как можно более мощную, неприступную, надежную стену

для защиты от всяких вторжений и нападений. И еще одно наблюдение сделал

Кнехт: изрядная доля вновь обретенной веселости опять сошла с лица Плинио;

он, который в Вальдцеле или в гирсландском доме правления Ордена уже совсем

почти, казалось, сбросил с себя уныние и грусть, здесь, в собственном доме,

снова окутался тенью и вызывал осуждение и одновременно жалость. Дом был

прекрасен и свидетельствовал о богатстве и избалованности, каждая комната

была обставлена сообразно с ее размерами, каждая являла приятное сочетание

двух или трех цветов, везде попадались ценные произведения искусства. Кнехт

всем этим любовался, но в конце концов вся эта услада для глаз показалась

ему чересчур уж красивой, чересчур совершенной и продуманной, застывшей,

статичной, косной, и он почувствовал, что в этой красоте комнат и предметов

есть даже что-то от заклинания, от оборонительного жеста и что эти комнаты,

вазы и цветы окружали и сопровождали жизнь, которая тосковала по гармонии и

красоте, но не могла достичь их иначе, чем в культе такого отлаженного

окружения.

После этого-то визита, оставившего довольно тягостное впечатление,

магистр и послал к своему другу инструктора по медитации. Проведя день в

удивительно тяжкой и напряженной атмосфере этого дома. Кнехт узнал кое-что,

чего вовсе не жаждал узнать, но и многое, чего не знал прежде и что ради

друга узнать стремился. Этим первым визитом дело не кончилось, за ним

последовало много других, что привело к беседам о воспитании и о юном Тито,

в которых живо участвовала и его мать. Магистр постепенно завоевал доверие и

симпатию этой умной и недоверчивой женщины. Когда он однажды полушутя

посетовал, что ее сынка не отправили вовремя на воспитание в Касталию, она

приняла это замечание всерьез, как упрек, и стала оправдываться: ведь очень

сомнительно, что Тито и в самом деле приняли бы туда, мальчик он, правда,

довольно способный, но подойти к нему трудно, и она никогда не позволила бы

себе так вмешиваться в его жизнь вопреки его собственной воле, тем более что

опыт его отца отнюдь не оказался счастливым. Да и не стали бы они с мужем

притязать на какую-либо привилегию старинной семьи Дезиньори для своего

сына, после того как порвали с отцом Плинио и со всеми традициями этого

древнего рода. Впрочем, даже сложись все иначе, прибавила она под конец с

грустной улыбкой, она все равно не смогла бы расстаться со своим ребенком,

ибо, кроме него, у нее нет ничего, ради чего стоило бы жить. Над этим скорее

нечаянным, чем умышленным замечанием Кнехту пришлось задуматься. Значит, и

ее прекрасного дома, где все было так изящно, так великолепно и так

отлаженно, и ее мужа, и ее политики и партии, наследия боготворимого ею

когда-то отца -- всего этого было мало, чтобы придать ее жизни смысл и

ценность, сделать это мог только ее ребенок. И она предпочитала, чтобы этот

ребенок рос в скверных и вредных условиях, сложившихся в ее доме и в ее

семье, тому, чтобы разлучиться с Тито, ему же на благо. Для такой умной,

такой с виду холодной, такой рассудительной женщины это было поразительное

признание. Кнехт не мог ей помочь столь непосредственным образом, как ее

мужу, да и не помышлял об этом. Но благодаря его редким визитам и тому, что

Плинио находился под его влиянием, какая-то мера, какой-то резон в эти

нескладные семейные отношения все же вносились. А магистру, чьи авторитет и

влияние в доме Дезиньори возрастали от раза к разу, жизнь этих мирян

задавала тем больше загадок, чем ближе он знакомился с ней. Но о его визитах

в столицу и о том, что он там видел и испытал, мы знаем довольно мало и

потому ограничимся вышеизложенным.

Со старейшиной Ордена в Гирсланде Кнехт до сих пор не соприкасался

теснее, чем того требовали служебные обязанности. Видел он его, пожалуй,

только на тех пленарных заседаниях Педагогического ведомства, что

происходили в Гирсланде, да и тогда старейшина нес обычно такие чисто

процедурные и декоративные функции, как прием и проводы коллег, а главная

работа по ведению заседания доставалась докладчику. Прежний старейшина,

пребывавший, когда Кнехт вступил в должность, уже в преклонном возрасте,

внушал магистру Игры большое уважение, но, так и не дав ему повода уменьшить

разделявшую их дистанцию, по сути, не был для него человеком, конкретным

лицом, а оставался первосвященником, символом достоинства и собранности,

безмолвной вершиной, венчающей здание Педагогического ведомства и всей

иерархии. Этот достопочтенный человек умер, и на его место Орден выбрал

нового старейшину -- Александра. Александр был как раз тот инструктор по

медитации, которого много лет назад приставило к нашему Иозефу Кнехту на

первое время его магистерства правление Ордена, и с тех пор магистр всегда

восхищался этим образцовым сыном Ордена и благодарно любил его, да и

Александр мог за время, когда Кнехт был предметом его ежедневных забот и в

какой-то мере его духовным сыном, достаточно близко наблюдать и достаточно

хорошо изучить личные качества магистра Игры, чтобы его полюбить. Эта

подспудная дотоле дружба открылась обоим и обрела определенные очертания,

когда Александр стал коллегой Кнехта и старейшиной правления, ибо теперь они

часто виделись и им приходилось работать вместе. Правда, дружбе этой

недоставало повседневности, как недоставало ей и общих воспоминаний юности,

это была взаимная симпатия высокопоставленных коллег, и проявления ее

ограничивались чуть большей долей тепла при встречах и прощаниях, более

полным и быстрым взаимопониманием, да еще, пожалуй, коротким разговором в

перерыве какого-нибудь заседания.

Хотя по уставу старейшина правления, именовавшийся также магистром

Ордена, и не был главнее своих коллег магистров, он все-таки занимал более

высокое, чем они, положение в силу традиции, по которой магистр Ордена

председательствовал на заседаниях высшей администрации, и чем более

медитативный и монашеский характер приобретал Орден в последние десятилетия,

тем больше рос его авторитет, правда, лишь внутри иерархии и Провинции, --

не во внешнем мире. Старейшина Ордена и магистр Игры все больше становились

в Педагогическом ведомстве двумя истинными выразителями и представителями

касталийского духа, ведь в отличие от таких древних, унаследованных еще от

докасталийских эпох дисциплин, как грамматика, астрономия, математика или

музыка, воспитание ума медитацией и игра в бисер были, в сущности,

достоянием исключительно Касталии. Поэтому дружеские отношения между

представителями, возглавляющими в данный момент две эти науки, имели большое

значение, они подтверждали и умножали важность обоих, согревали и украшали

их жизнь, служили добавочным стимулом к исполнению их задачи: являть и

олицетворять собою две сокровенные силы, две священные ценности

касталийского мира. Для Кнехта такие отношения означали, следовательно,

лишнюю обузу, лишний противовес усилившейся в нем тенденции отказаться от

всего этого и вырваться в другую, новую сферу жизни. Тем не менее тенденция

эта развивалась неудержимо. Став ясной ему самому -- случилось это году на

шестом или на седьмом его магистерства, -- она укрепилась, и он, человек

"пробуждения", вобрал ее в свою сознательную жизнь и в свои мысли без

всякого страха. С тех пор, смеем полагать, и владела им мысль о предстоящем

уходе с поста и из Провинции -- владела порою так, как узником -- вера в

освобождение, а порою и так, как тяжелобольным -- предчувствие смерти. В том

первом разговоре с вернувшимся товарищем юности Плинио он впервые облек эту

мысль в слова -- возможно, только чтобы расположить к себе и расшевелить

замкнувшегося в молчании друга, но, может быть, и затем, чтобы этим первым

признанием вслух приобщить к своему новому пробуждению, новому

мировосприятию другого человека, дать им впервые какой-то выход, какой-то

первый толчок к претворению в жизнь. В дальнейших разговорах с Дезиньори

желание Кнехта отбросить в один прекрасный день свой теперешний уклад жизни

и отважиться на прыжок в некий новый приобрело уже силу решения. Тем

временем он всячески укреплял дружбу с Плинио, который был привязан к нему

уже не только восхищением, но в такой же мере и благодарностью исцеленного и

выздоравливающего, и дружба эта была для Кнехта мостом к внешнему миру и его

полной загадок жизни.

Если своего друга Тегуляриуса магистр посвятил в свою тайну и в свой

план побега довольно поздно, то удивляться тут нечему. При всей его

благотворной для дружбы доброжелательности, он умел сохранять

самостоятельность в любой дружбе и был в ней осмотрителен и дипломатичен.

Как только в его жизнь снова вошел Плинио, у Фрица появился соперник, новый

старый друг с правами на участие Кнехта и на его сердце, и Кнехта не

удивляло, что Тегуляриус отозвался на это сначала жестокой ревностью;

некоторое время, пока он, Кнехт, не завоевал Дезиньори полностью и не

наставил его на верный путь, надутая сдержанность Тегуляриуса была магистру,

пожалуй, даже на руку. Потом, однако, важнее стало другое соображение. Как

сделать желание тихонько сбежать из Вальдцеля и от магистерского чина

понятным и приемлемым для такого человека, как Тегуляриус? Стоило Кнехту

покинуть Вальдцель, он уже был бы навсегда потерян для этого друга; о том,

чтобы взять Фрица с собой и пойти вместе по узкому и опасному пути,

лежавшему перед ним, Кнехтом, нечего было и думать, даже если бы тот,

вопреки ожиданиям, пожелал этого и на это решился. Кнехт очень долго ждал,

размышлял и медлил, прежде чем посвятил его в свои намерения. Наконец он это

все-таки сделал, когда его решение уйти давно созрело. Очень уж не в его

нраве было бы оставлять друга в неведении до последнего мига и как бы за его

спиной строить планы и готовить шаги, последствия которых отзовутся ведь и

на нем. Его, как и Плинио, он хотел по возможности не только посвятить в

свою тайну, но и сделать своим помощником и сообщником, если не в самом

деле, то хотя бы в его, Фрица, воображении; ибо деятельность примиряет с

любой ситуацией.

Мысли Кнехта насчет грозящей касталийству гибели были, конечно, давно

известны его другу настолько, насколько он. Кнехт, хотел делиться ими, а тот

способен был впустить их в себя. От них-то магистр и отправился, решившись

открыться Фрицу. Вопреки его ожиданию и к великому его облегчению, тот не

воспринял это доверительное сообщение трагически, наоборот, ему было,

казалось, приятно, даже забавно представить себе, что вот магистр швыряет

начальству свой сан, стряхивает со своих ног прах Касталии и выбирает себе

жизнь по собственному вкусу. Как индивидуалист и враг всяческих норм,

Тегуляриус был всегда на стороне одиночки, а не начальства; остроумно

потягаться с официальной властью, подразнить, околпачить ее -- на такие вещи

его всегда можно было подбить. Это-то и указало Кнехту путь, и со вздохом

облегчения, смеясь про себя, он тотчас же подладился к реакции друга.

Оставив его в убеждении, что речь идет о пощечине начальству и щелчке по

чиновной косности, он отвел ему в этой выходке роль сообщника, соучастника и

созаговорщика. Решено было составить такое ходатайство перед администрацией

от имени магистра, где излагались бы все причины, по которым тот уходит в

отставку, и подготовить текст этого ходатайства должен был в основном

Тегуляриус. Прежде всего Фрицу следовало усвоить историческую концепцию

Кнехта, его взгляд на возникновение, развитие и нынешнее состояние Касталии,

затем собрать исторический материал и обосновать им желания и предложения

Кнехта. Тегуляриуса, видимо, не смутила необходимость углубиться в область,

которую он прежде отвергал и презирал, и заняться историей, и Кнехт поспешил

дать ему нужные указания. С энергией и упорством, какие он всегда вкладывал

в странные и необычные затеи, Тегуляриус отдался своей новой задаче. Ему,

упрямому индивидуалисту, доставляли какое-то особое, жестокое удовольствие

эти занятия, дававшие ему возможность указать бонзам и иерархии на их

недостатки и сомнительные достоинства или хотя бы подразнить их.

Иозеф Кнехт не разделял этого удовольствия, не веря в успех друга. Он

был полон решимости сбросить оковы теперешнего своего положения и

освободиться для задач, его, как он чувствовал, ждавших, но понимал, что ему

не удастся ни одолеть администрацию разумными доводами, ни свалить часть

неизбежных тягот на Тегуляриуса. Кнехту было, однако, очень приятно знать,

что все время, которое ему еще осталось прожить вблизи друга, тот будет

занят и отвлечен. Рассказав об этом при очередной встрече Плинио Дезиньори,

он прибавил:

-- Мой друг Тегуляриус теперь занят и вознагражден за то, что он, как

ему кажется, утратил из-за твоего возвращения. Его ревность уже почти

утихла, а деятельность в мою защиту и против моих коллег идет ему на пользу,

он чуть ли не счастлив. Но не думай, Плинио, что я жду от его деятельности

чего-то, кроме той пользы, которую она приносит ему самому. Чтобы наша

высшая администрация дала ход затеянному ходатайству -- это совершенно

невероятно, даже невозможно, она ответит мне разве что мягкой нотацией.

Между моими намерениями и их осуществлением стоит сам принцип нашей

иерархии, и администрация, которая, пусть по самому убедительному

ходатайству, отпустила бы своего магистра игры в бисер и предоставила ему

деятельность вне Касталии, мне и самому не понравилась бы. Кроме того, в

правлении Ордена есть мастер Александр, человек, которого ничем не сломить.

Нет, эту борьбу придется уж мне взять на себя. Но пускай пока Тегуляриус

поупражняется в остроумии! Мы ничего не потеряем, кроме времени, а оно мне

все равно нужно, чтобы оставить здесь все в полном порядке и не причинить

Вальдцелю вреда своим уходом. А ты между тем подыщи мне там у вас пристанище

и работу, пусть самые скромные, на худой конец я удовлетворюсь местом

учителя музыки, нужно только начало, трамплин.

Дезиньори сказал, что это устроится, а когда придет час, дом его будет

открыт для друга на любой срок. Но Кнехт с этим не согласился.

-- Нет, -- сказал он, -- роль гостя не по мне, мне нужно работать. Да и

мое пребывание в твоем доме, как ни прекрасен он, продлись оно дольше

нескольких дней, только умножило бы там трения и трудности. Я полон доверия

к тебе, да и твоя жена приветливо принимает меня, привыкнув к моим визитам,

но все это сразу изменилось бы, окажись я не гостем и магистром Игры, а

беглецом и постояльцем.

-- Ты слишком уж щепетилен, -- сказал Плинио. -- Освободившись здесь и

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.