Сделай Сам Свою Работу на 5

Гуманитарные науки в Африке 1 глава





 

I

 

Свою сестру она не видела двенадцать лет, с похорон матери в тот дождливый день в Мельбурне. Та, которую она мысленно по-прежнему зовет Бланш, но которая так давно стала сестрой Бригиттой, что, вероятно, и думает о себе как о Бригитте, переехала, следуя своему духовному призванию, в Африку, судя по всему насовсем. Будучи специалистом в области классической греческой литературы, она прошла миссионерский курс медицинской подготовки и в настоящее время занимает пост главного управляющего большим больничным комплексом в Зулуленде. С тех пор как регион захлестнула волна СПИДа, вся деятельность персонала больницы Святой Девы Марии в Мариенхилле благодаря энергии Бланш сосредоточилась на помощи детям, инфицированным от рождения.

Два года назад Бланш опубликовала книгу под названием „Живущие надеждой“ – о работе больницы Святой Девы Марии. Неожиданно эта книга стала бестселлером. С целью пропаганды деятельности ордена и сбора средств для больницы Бланш объездила с лекциями Америку и Канаду. Интервью с ней было опубликовано в журнале „Ньюс-уик“. Так, пожертвовав карьерой ученого ради незаметной, изнурительной работы, Бланш: внезапно сделалась знаменитостью настолько значительной, что университет ее второй родины удостоил ее почетного звания.



Именно ради присутствия на торжественной церемонии присвоения звания Элизабет Костелло, младшая сестра Бланш, и прибыла в страну, которую не знает и в общем-то никогда и не имела желания узнать, в этот безобразный город (из иллюминатора она видела пустынную каменистую землю и горы отработанной породы). И вот она здесь, уставшая до изнеможения. Несколько часов жизни потеряны безвозвратно над Индийским океаном, и нечего надеяться, что когда-нибудь их удастся возместить. Необходимо немного вздремнуть, приободриться, снова обрести форму и настроение, прежде чем встретиться с Бланш. Но ей почему-то неспокойно, она как будто сбита с толку разницей во времени. К тому же ей нездоровится. Не подцепила ли она что-нибудь в самолете? Заболеть среди чужих – только этого не хватало! Дай бог, чтобы она ошиблась.

Их разместили в одном отеле, сестру Бригитту и миссис Элизабет Костелло. Предварительно их спросили, предпочитают ли они отдельные номера или намерены поселиться вместе. Отдельный номер, ответила она и подумала, что Бланш, вероятно, сказала то же самое. Они с Бланш никогда не были по-настоящему близки; и сейчас, когда они состарились, ей бы не хотелось слушать молитвы Бланш на сон грядущий или любоваться бельем сестер ордена Святой Марии.



Элизабет распаковывает свои вещи, суетливо топчется по комнате, включает телевизор, снова выключает его. Как-то вдруг она засыпает, лежа на спине, в одежде, не сняв даже туфель. Ее будит телефон. С закрытыми глазами она нащупывает трубку, еще не понимая, где находится. „Элизабет, – произносит голос в трубке. – Это ты?“

Они встречаются в холле отеля. Ей казалось, что в последние годы в отношении одежды монахинь произошло послабление, но если это и так, то Бланш оно не коснулось. На голове у нее платок-апостольник, одета она в простую белую блузу и серую юбку до середины икры, на ногах – остроносые черные туфли, какие носили лет десять назад. Лицо Бланш изрезано морщинами, а тыльная сторона кистей рук вся в коричневых пятнах, но можно сказать, она неплохо сохранилась. „Такие как она обычно доживают до глубокой старости“, – мелькает в голове Элизабет. Костлявая – именно это слово невольно приходит на ум, костлявая, как тощая курица. Ну, а что видит перед собой Бланш и как она оценивает свою сестру, оставшуюся в миру, – на этом, пожалуй, не стоит задерживаться.

Они обнялись, заказали чай. Обменялись ничего не значащими фразами. Бланш приходится теткой ее детям, и, хотя она никогда не вела себя так, как надлежит настоящей тетке, она вынуждена выслушать новости о племяннике и племяннице, которых видела в жизни всего пару раз и которые ей, в общем-то, безразличны. Разговаривая с сестрой, Элизабет с удивлением думает: „И ради этого я приехала – мазнуть губами по щеке, устало обменяться парой слов, сделать попытку оживить прошлое, уже почти стершееся из памяти?“



Родственная близость, фамильное сходство – а в общем-то две старые женщины в чужом для обеих городе пьют маленькими глотками чай, пытаясь скрыть друг от друга свое разочарование. Несомненно, еще можно что-то исправить. Можно укрыться за какой-нибудь выдумкой, которая мышонком скребется в закоулках памяти. Но сегодня она слишком устала, чтобы воспользоваться этой возможностью.

– В девять тридцать, – говорит Бланш.

– Что?

– За нами заедут в девять тридцать. Встретимся здесь, внизу. – Бланш ставит чашку на стол. – Ты выглядишь измотанной, Элизабет. Пойди поспи немного. А мне нужно подготовить речь. Меня попросили выступить. Ничего не поделаешь, за почет надо платить.

– Речь?

– Обращение. Завтра я должна обратиться к выпускникам. Боюсь, тебе придется вытерпеть всё до конца.

 

II

 

Ее усадили в первом ряду, вместе с другими высокими гостями. С тех пор как она последний раз была на церемонии выпуска, прошло много лет. Конец учебного года. Здесь, в Африке, летом так же невыносимо жарко, как и дома.

Судя по количеству молодых людей в черных костюмах, сидящих позади нее, она предполагает, что вручить предстоит примерно двести дипломов. Но первой будет Бланш, она единственная, кто удостоен почетной степени. Ее представляют присутствующим. Пока зачитывают перечень ее достижений и жизненных подвигов, она, в пурпурной докторской мантии, стоит перед ними, как учитель, сцепив пальцы. Потом ее подводят к ректору. Она преклоняет колено перед его креслом – и дело сделано. Продолжительные аплодисменты. Сестра Бригитта, Христова невеста, доктор филологии, своей жизнью и трудами возвратила, пусть на время, славу и блеск понятию „миссионер“.

Она занимает место за кафедрой. Ей, Бригитте, Бланш, пришло время произнести монолог. „Досточтимый господин ректор, – говорит она, – уважаемые члены Совета! Сегодня вы оказали мне большую честь, и я благодарю вас за это – не от своего имени, а от имени всех тех, кто последние полстолетия отдавал свою жизнь и свою любовь детям Мариенхилла, а через этих малюток – нашему Господу.

Форма, которую вы выбрали, чтобы почтить нас, наиболее привычная для вас форма – присуждение ученой степени доктора в той специфической сфере, которую вы называете litterae humaniores – науками о человеке или, проще, гуманитарными науками. Рискуя сообщить вам то, что вы знаете лучше меня, я все-таки хотела бы воспользоваться этой возможностью, чтобы сказать кое-что о гуманитарных науках вообще, об их истории и их нынешнем состоянии в частности, а также о гуманизме. То, что я собираюсь сказать, может, смею надеяться, иметь прямое отношение к ситуации, в которой вы сами, как служители гуманитарных наук, находитесь здесь, в Африке, да и во всем мире тоже, то есть в ситуации вынужденной обороны.

Иногда ради торжества правды приходится говорить и делать неприятные, даже жестокие вещи, поэтому разрешите мне для начала напомнить, что вовсе не в университетах родилось то, что мы называем сегодня гуманитарными науками. Дабы быть исторически более точной, в дальнейшем я буду называть эти науки studio, humanitatis, то есть штудиями о человеке, о самом человеке и его природе, в отличие от studio, divinitatis, штудий о божественном. Так вот, не в университетах было положено начало гуманитарным наукам. Когда же университеты в конце концов включили их в сферу академической деятельности, то стать тем домом, где эти науки могли бы процветать, они все же не смогли. Напротив, университеты засушили их. Занятие гуманитарными науками было сведено к изучению текстов. Начиная с пятнадцатого века история гуманитарных наук настолько тесно связана с историей изучения текстов, что разница между тем и другим по существу исчезла.

Поскольку меня просили ограничиться самое большее пятнадцатью минутами, я вынуждена обойтись без последовательной, поэтапной аргументации и без исторических справок, на что вы, как собрание ученых и студентов, были бы вправе рассчитывать.

Будь у меня достаточно времени, я бы сумела доказать, что изучение текстов дышало гуманизмом в течение всего исторического периода, который мы справедливо называем гуманистическим. Однако для того, чтобы лишить текстологию живого дыхания гуманизма, много времени не понадобилось. Ее благополучно задушили, и с той поры история изучения текстов являет собой череду безуспешных попыток вдохнуть в текстологию новую жизнь.

Текстом, ради которого создали текстологию, была Библия. Исследователи текстов рассматривали самих себя как служителей в деле восстановления первоначального смысла Библии, истинного учения Господа Иисуса в частности. Свой труд они определяли словами „возрождение“ или „восстановление“. Предполагалось, что перед читателем Нового Завета таким образом впервые предстанет возрожденный, подлинный Христос, чей облик не будет сокрыт покрывалом схоластики и комментариев. С этой целью был предпринят великий труд овладения древнегреческим, потом древнееврейским, а потом и другими ближневосточными языками. Изучение текста предполагало прежде всего идентификацию первоначального варианта, затем точный перевод этого текста; правильный перевод оказывался теснейшим образом связан с правильным толкованием, оно же, в свою очередь, требовало глубокого понимания культурной и исторической среды, в которой этот текст родился. Таким образом изучение лингвистики, изучение культуры и изучение истории – а именно они составляют ядро так называемых гуманитарных наук – оказались связаны воедино.

Вы можете задать законный вопрос: зачем же называть эти штудии, посвященные возрождению истинного слова Господня, studio, humanitatis? Этот вопрос, как выясняется, по сути повторяет вопрос, почему studia humanitatis расцвели полным цветом только в пятнадцатом веке нашего приобщения к благодати Господней, а не на сотни лет раньше.

Ответ оказывается тесно связан с историческим событием: падение, а затем и разграбление Константинополя и последовавшее за этим бегство ученых мужей Византии в Италию. (Учитывая отведенные мне вашим деканом пятнадцать минут, я не буду повествовать о значении Аристотеля, Галена и других древнегреческих философов для средневекового христианского мира на Западе, а также о роли арабской Испании в передаче их учений.)

Timeo Danaos et dona ferentes.[6] С Востока нам принесли в дар не только грамматику древнегреческого языка, но и тексты античной Греции. Знание греческого, которым надлежало обладать при работе над греческим Новым Заветом, требовало полного погружения в соблазнительные дохристианские тексты. Как и следовало ожидать, очень скоро изучение этих текстов, позже названных классическими, превратилось в самоцель.

Более того: изучение античных текстов было оправдано не только с точки зрения лингвистики, но и философии тоже. Иисус был послан, дабы очистить, излечить. От чего, спрашивается? От пребывания в скверне. Но что оно собой представляло, нам неизвестно. Единственные существенные свидетельства, охватывающие все аспекты дохристианской жизни, это античные свидетельства. Поэтому для того чтобы понять цель рождения Господа – иначе говоря, осознать смысл очищения, – следует с помощью классики погрузиться в studia humanitatis.

Таким образом, как явствует из моего схематичного изложения, изучение Библии и изучение греческой и римской античности оказались связаны отношениями, всегда предполагавшими антагонизм, и текстология и ее вспомогательные дисциплины попали в общую рубрику „гуманитарные науки“.

Но довольно истории. Не будем говорить и о том, как вы, такие разные и такие далекие друг от друга (а вы наверняка это понимаете), оказались сего‹-дня здесь, на этой церемонии, в качестве будущих дипломированных специалистов в области гуманитарных наук. В оставшиеся несколько минут я попытаюсь объяснить, почему я не отношу себя к вашему сообществу и почему мне нечем вас порадовать и поддержать, несмотря на сделанный в мою сторону великодушный жест.

Я могу сказать лишь одно: все вы заблудились давным-давно, возможно еще пять столетий назад. Незначительную группу зачинателей движения, жалкие остатки которой, боюсь, вы собой и являете, воодушевляла, по крайней мере сначала, благородная цель отыскать Истинное Слово, под которым они понимали тогда, как и я понимаю сейчас, Слово Спасения.

Это Слово невозможно отыскать у классиков, независимо от того, понимаете ли вы под классиками только Гомера и Софокла или Гомера, Шекспира и Достоевского. В более счастливый век, чем наш, люди могли обманывать самих себя, считая, что античные авторы предлагали не только некое учение, но и способ жизни. В наше время мы отчаянно цепляемся за мысль, что изучение классиков само по себе может стать способом жизни, а если не способом жизни, то, по крайней мере, способом заработать на жизнь, – особой пользы из этого не проистекает, но и вреда это, к счастью, не наносит.

Однако истинный стимул, вдохновлявший первое поколение ученых-текстологов, не изжил себя окончательно. Я – дочь католической церкви, не протестантской, но готова аплодировать Мартину Лютеру за то, что он отвернулся от Эразма, считая, что его коллега, несмотря на свои многочисленные способности, позволил себе увлечься такими аспектами исследований, которые, по высшим меркам, не имеют особого отношения к истинному знанию. Гуманитарным штудиям потребовалось долгое время, чтобы умереть, но сегодня, в конце второго тысячелетия от Рождества Христова, они действительно находятся на смертном одре. И тем горше, я бы сказала, их конец, что вызван он чудовищем, возведенным на трон ими же самими в качестве основного принципа существования Вселенной, – монстром, именуемым Разум. Но это уже другая история, о которой можно поговорить в следующий раз.

 

III

 

Так завершила Бланш свою речь, реакцией на которую были не столько аплодисменты, сколько легкий шумок в первом ряду, похожий на шепот удивления. Затем перешли к деловой части: один за другим выпускники выходят вперед и получают свои свитки; завершается церемония торжественным шествием, в котором принимает участие Бланш в своем красном облачении. И вот на какое-то время Элизабет наконец свободна и может побродить в толпе гостей, прислушиваясь к их щебету. Щебечут, оказывается, главным образом о том, что церемония затянулась. И вдруг она слышит, что говорят о Бланш. Высокий мужчина с переброшенной через руку мантией, отороченной горностаем, в сильном раздражении говорит женщине в черном костюме: „Что она возомнила о себе? Воспользовалась возможностью и прочла нам лекцию! Миссионерка из какой-то дыры – что она понимает в гуманитарных науках? И эта жесткая католическая направленность – а как же экуменизм?“

Она – гостья, гостья университета, гостья своей сестры и гостья этой страны тоже. Если эти люди намерены обидеться – это их право. Она не собирается вмешиваться. Пусть Бланш ведет свои сражения сама.

Однако не вмешиваться оказывается не так-то легко. Программой предусмотрен официальный завтрак, Элизабет тоже приглашена. Когда она садится на свое место, то обнаруживает, что оказалась рядом с тем самым высоким мужчиной, который за это время успел избавиться от своего средневекового одеяния. Есть ей не хочется, в желудке какой-то ком; она предпочла бы вернуться в номер и прилечь, но вынуждена сделать над собой усилие и вытерпеть этот завтрак.

– Разрешите представиться, – говорит она. – Я – Элизабет Костелло. Сестра Бригитта – моя сестра. Я хочу сказать, сестра по крови.

Элизабет видит, что ее имя ничего не говорит этому человеку. Его собственное имя напечатано на карточке, лежащей перед ним: профессор Питер Годвин.

– Полагаю, вы здесь преподаете, – продолжает она, стараясь завязать разговор. – Можно поинтересоваться, что вы преподаете?

– Я преподаю литературу, английскую литературу.

– Должно быть, то, что говорила моя сестра, задело вас за живое. Не обижайтесь на нее. Она как бойцовый петух, ей нравится сражаться.

Бланш, сестра Бригитта, бойцовый петух, сидит на другом конце стола, занятая разговором со своим соседом. Она не может их услышать.

– Наш век светский, – отвечает Годвин. – Стрелки часов нельзя повернуть вспять. Нельзя обвинять общественный институт за то, что он идет в ногу со временем.

– Вы имеете в виду университеты?

– Да, университеты, и особенно гуманитарные факультеты, которые были и остаются ядром любого университета.

Гуманитарные науки – ядро университета? Может быть, она не принадлежит к университетским кругам, но если бы ее попросили определить, что составляет ядро университета сегодня, какая дисциплина является главной, она сказала бы, что это умение делать деньги. По крайней мере в Мельбурне, штат Виктория, это именно так, и она не удивится, если окажется, что то же самое происходит в Иоганнесбурге.

– Но разве моя сестра говорила о том, что нужно повернуть время вспять? Мне кажется, она сказала нечто более значительное, а именно, что сама основа гуманитарных наук неверна, что было ошибкой возлагать на них столь большие надежды и связывать с ними все наши ожидания. Как я поняла, она утверждает именно это, хотя я не разделяю ее позицию.

– Предметом изучения для человека является сам человек, – провозглашает профессор Годвин. – А природа человека далека от совершенства. Даже ваша сестра согласится с этим. Но это не значит, что мы должны отказаться от попыток ее усовершенствовать. Ваша сестра хочет, чтобы мы отвернулись от человека и возвратились к Богу. Именно это я имею в виду, когда говорю о том, что ваша сестра предлагает вернуть стрелки часов назад. Она хочет вернуться к временам до Ренессанса, до гуманистического движения, о котором она говорила, и даже к временам, предшествовавшим двенадцатому веку с его относительной просвещенностью. Она предлагает нам погрузиться в фатализм христианства, как я определил бы период раннего Средневековья.

– Зная свою сестру, я бы не решилась сказать, что она склонна к фатализму. Но, возможно, вам следует поговорить с ней и изложить вашу точку зрения.

Профессор занят салатом у себя на тарелке. Молчание. Сидящая через стол женщина в черном костюме, которую Элизабет принимает за жену Годвина, улыбается ей.

– Я слышала, вы сказали, что вас зовут Элизабет Костелло? – говорит она. – Вы писательница Элизабет Костелло?

– Да, именно так я зарабатываю себе на жизнь. Пишу.

– И вы сестра сестры Бригитты?

– Да. Но у сестры Бригитты много сестер. Я ее сестра только по крови. Другие – истинные сестры, сестры по духу.

Она хотела, чтобы это замечание прозвучало легко, но, похоже, оно привело миссис Годвин в волнение. Может быть, именно в этом и есть причина того, что Бланш принимают в штыки: она не к месту употребляет слова духи Бог, не там, где им следовало бы находиться. Ну что ж, хоть она и неверующая, но в данном случае она будет на стороне Бланш.

Миссис Годвин, бросив быстрый взгляд на мужа, произносит:

– Дорогой, Элизабет Костелло писательница.

– О да, – говорит профессор Годвин, но совершенно очевидно, что ее имя ему ничего не говорит.

– Мой муж весь в восемнадцатом веке, – заявляет миссис Годвин.

– О, прекрасное место для пребывания. Век Разума.

– Пожалуй, сегодня мы не считаем, что для этого периода характерно отсутствие сложностей, – говорит профессор Годвин. По всей видимости, он хотел что-то добавить, но передумал.

Беседа с четой Годвин явно не клеится. Элизабет поворачивается к человеку, сидящему справа, но тот полностью погружен в разговор с другими гостями.

– Когда я была студенткой, – говорит она, снова обращаясь к Годвинам, – а было это в начале пятидесятых годов, мы очень много читали Дэвида Лоуренса. Конечно, читали и классиков тоже, но не они занимали наши умы. Лоуренс и Томас Элиот – вот на ком были сосредоточены налги помыслы. Ну, а из восемнадцатого века, наверное, Блейк. Шекспир, конечно, тоже, потому что, как все мы знаем, Шекспир вне времени. Лоуренс захватывал нас, потому что обещал что-то вроде спасения. Если мы будем поклоняться темным богам, говорил он, и совершать необходимые ритуалы, мы спасемся. И мы верили ему. Мы выходили на улицу и поклонялись темным богам как умели, как смогли понять те намеки, которых удостаивал нас мистер Лоуренс. Но это поклонение не спасло нас. Лжепророк, сказала бы я о Лоуренсе теперь, оглядываясь назад.

В студенческие годы мы читали, самым искренним образом пытаясь отыскать среди строк те, что могли бы вывести нас из растерянности, могли бы указать путь. И находили их, как нам казалось, у Лоуренса и у Элиота, у раннего Элиота. Возможно, он вел нас по неверному пути, но тем не менее мы начинали понимать, как следует прожить свою жизнь. А по сравнению с этим все остальное было лишь обязательным набором, который мы прочитывали, только чтобы сдать экзамены. Если гуманитарные науки хотят выжить, они, несомненно, должны отвечать нашему страстному стремлению быть ведомыми в вечных поисках пути к спасению.

Она сказала гораздо больше, чем собиралась. В наступившей тишине она поняла, что сидящие за столом прислушиваются к ее словам. Даже Бланш повернулась в ее сторону.

– Когда сестра Бригитта попросила нас пригласить вас, ее сестру, на это радостное событие, – громко говорит декан, сидящий во главе стола, – мы не предполагали, что среди нас окажется та самая Элизабет Костелло. Добро пожаловать. Мы счастливы видеть вас.

– Спасибо, – говорит она.

– Не могу удержаться, чтобы не уточнить кое-что из того, что вы сказали, – продолжает декан. – Значит, вы согласны с утверждением вашей сестры, что перспективы гуманитарных наук печальны?

Пожалуй, следует быть более осторожной.

– Я просто сказала, – говорит Элизабет, – что наши читатели, и особенно молодые читатели, обращаются к нам, испытывая некий голод, и если мы не можем или не хотим утолить этот голод, то не следует удивляться, что они от нас отворачиваются. Однако моя сестра и я занимаемся разными вещами. Она попыталась разъяснить свою позицию. Я, со своей стороны, сказала бы, что достаточно, если книги учат нас понимать самих себя. Читателям этого достаточно, и если не всем, то почти всем.

Присутствующие смотрят на Бланш, ожидая, как та отреагирует. Научить понимать самих себя – разве не в этом и состоит задача studio, humanitatis!

– Это просто застольная беседа или разговор всерьез? – произносит сестра Бригитта.

– Всерьез, – отвечает декан. – Мы абсолютно серьезны.

Быть может, следует пересмотреть свое мнение о нем, думает Элизабет. Может, он не просто очередной бюрократ в сфере образования, играющий роль гостеприимного хозяина, а душа, испытывающая духовный голод. Во всяком случае, такую возможность следует допустить. Быть может, все они, сидящие за этим столом, по сути своей и есть души жаждущие. Не надо торопиться с вынесением приговора. Как бы там ни было, эти люди не глупы. И теперь, вероятно, они поняли, что сестра Бригитта, независимо от того, нравится она им или нет, личность неординарная.

– Мне нет необходимости обращаться к романам, – говорит Бланш, – чтобы узнать, на какую мелочность и низость, на какую жестокость способен человек. С этого мы начинали. Все мы падшие создания. Если изучение рода человеческого заключается всего лишь в том, чтобы обрисовать самим себе все самое отвратительное, на что мы способны, то я предпочту потратить свое время на что-нибудь получше. Другое дело, если предметом гуманитарных наук станет изучение возможности возрождения человека. Но, полагаю, на сегодня довольно.

– Но ведь именно за это и ратовал гуманизм, – произносит молодой человек, сидящий рядом с миссис Годвин, – и Ренессанс тоже: за будущее человечества. За возвышение человека. Гуманисты не были скрытыми атеистами. Они не маскировались даже под лютеран. Это были христиане-католики, как и вы, сестра. Вспомните Лоренцо Валла. Он ничего не имел против Церкви, просто так случилось, что он знал древнегреческий лучше, чем святой Иероним, и указал на ряд ошибок, которые тот допустил при переводе Нового Завета. Если бы Церковь исходила из принципа, что Вульгата Иеронима не слово самого Господа, а создание человека и потому может быть улучшена, вероятно, вся история западного мира была бы иной.

Бланш молчит. Оратор торопится продолжить:

– Если бы Церковь в целом была способна признать, что ее учение и вся система верований основываются на текстах и что эти тексты, с одной стороны, могли быть искажены при переписке, а с другой – могли быть допущены ошибки при переводе, так как перевод всегда несовершенен, если бы Церковь, вместо того чтобы заявить о своей монополии на интерпретацию текстов, согласилась признать, что интерпретация текстов как таковая – материя необыкновенно сложная, то сегодня нам не пришлось бы спорить.

– Но как бы мы узнали, – говорит декан, – как невероятно трудна работа по интерпретации, не будь у нас опыта, не будь тех уроков, которые преподала нам история, уроков, результат которых Церковь в пятнадцатом веке вряд ли могла предвидеть?

– Например?

– Например, контакт с сотнями других культур, каждая из которых имеет собственный язык и историю, свою мифологию и только свое, уникальное видение мира.

– Я отвечу вам так, – говорит молодой человек. – Именно гуманитарные науки, и только они, а также то воспитание, которое они дают, позволят нам проложить дорогу в этот новый многокультурный мир. А возможно это лишь потому, – он почти стучит кулаком по столу, в такой раж вошел, – что гуманитарные науки занимаются чтением и интерпретацией. Гуманитарные науки начинаются, как сказала наш лектор, с изучения текстов и развиваются в целый ряд дисциплин, занимающихся интерпретацией.

– В общем, – говорит декан, – в гуманитарные науки.

Лицо юноши искажает гримаса.

– Это значит отклоняться от сути, господин декан. Если вы не против, я по-прежнему буду придерживаться термина „дисциплины“ или „штудии“.

„Такой молодой, а такой самоуверенный, – думает Элизабет. – Он будет придерживаться термина „штудии“, видите ли!“

– А как насчет Винкельмана? – спрашивает Бланш.

Винкельман? Молодой человек поворачивается и вопросительно смотрит на нее.

– Стал бы Винкельман, будь он знаком с вашей позицией, рассматривать себя просто как человека, хорошо знакомого с техникой интерпретации текстов?

– Не знаю. Винкельман был великий ученый. Может, и стал бы.

– Или Шеллинг, – не отступает Бланш. – Или любой из тех, кто более или менее открыто признавал, что идеалом цивилизации является Древняя Греция, а не иудео-христианская культура. Или, если уж на то пошло, те, кто считал, что человечество заблудилось и должно вернуться обратно, к примитивным корням, должно начать всё сначала. Лоренцо Валла – раз уж вы его упомянули – был антропологом. Для него отправной точкой было человеческое общество. Вы говорите, что первые гуманисты не были скрытыми атеистами. Да, не были. Но они были скрытыми релятивистами. В их глазах Иисус принадлежал своему собственному миру или, как сказали бы мы сегодня, своей культуре. Их целью как ученых было понять этот мир и интерпретировать его с позиций своей эпохи. Так же, как в свое время их целью было интерпретировать мир Гомера. И так далее – до Винкельмана.

Она резко обрывает себя и бросает взгляд на декана. Может быть, он подал ей какой-то знак? Неужели – в это невозможно поверить! – он позволил себе под столом дотронуться до колена сестры Бригитты?

– Да, – произносит декан, – потрясающе. Нам следовало пригласить вас сюда на целую серию лекций, сестра. Но, к несчастью, кое у кого из нас назначены деловые встречи. Может быть, когда-нибудь в будущем… – Он оставляет такую возможность повисшей в воздухе; сестра Бригитта смиренно склоняет голову.

 

IV

 

Она вернулась в отель. Она устала, ей нужно принять что-нибудь от непрекращающегося чувства тошноты, ей нужно лечь. Но ее не перестает мучить вопрос: откуда у Бланш такая враждебность к гуманитарным наукам? „Мне нет необходимости обращаться к романам“, – сказала Бланш. А может быть, эта враждебность направлена именно на нее? Но почему? Она честно посылала Бланш свои книги, по мере того как они выходили в свет, считая это своей святой обязанностью, однако ничто не указывает на то, что Бланш прочла хотя бы одну из них. Не призвали ли ее в Африку как представителя сферы гуманитарных наук или как автора романов (а может, то и другое вместе), чтобы преподать ей последний урок, прежде чем они обе сойдут в могилу? Неужели Бланш действительно видит ее в таком свете?! Ведь на самом деле – и она обязательно должна втолковать это Бланш – она никогда не была фанатичной защитницей гуманитарных наук. В этом есть что-то по-мужски самодовольное, чересчур эгоистичное. Необходимо поговорить с Бланш.

– Винкельман, – говорит она Бланш, – что ты хотела сказать, когда упомянула Винкельмана?

– Я хотела напомнить им, к чему приведет изучение классиков. К эллинизму как альтернативной религии. Альтернативе христианству.

– Так я и подумала. Но эта альтернатива лишь для некоторых эстетов, нескольких высоколобых продуктов европейской образовательной системы, не для всех и каждого.

– Ты не уловила мою мысль, Элизабет. Эллинизм сам по себе альтернатива. Это единственная альтернатива христианскому видению мира, которую мог предложить гуманизм. Можно было указать на древнегреческое общество – на идеализированную картину древнегреческого общества, но откуда это было знать обычным людям? – и сказать: смотрите, вот как нам следует жить – не в далеком будущем, а здесь и сейчас.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.