Сделай Сам Свою Работу на 5

БЕСЕДА ПЕРВАЯ (ИЮЛЬ 1925 ГОЛА) 3 глава





Дядя Карл поступил работать сторожем в церковь Софии. Свою изобретательскую деятельность он забросил:

— Видишь ли, Schwesterchen*, это была иллюзия.

Невесте, тощей, небольшого росточка женщине с костля­выми плечами и длинными худыми ногами, было немного за тридцать. Крупные белые зубы, собранные на затылке волосы медового цвета, длинный правильной формы нос, тонкие губы и круглый подбородок. Глаза темные, блестящие. На жениха она смотрела ласковым взглядом собственницы, крепкая рука как бы по рассеянности покоилась на его колене. Она была преподавательницей физкультуры.

Пожизненное опекунство должно быть отменено:

— Представление мачехи о моих умственных способнос­тях было одной из ее иллюзий. Она была властным человеком, ей надо было держать кого-нибудь в своей власти. Schwesterchen никогда не сможет стать такой же, как мачеха, сколько бы она ни старалась. Это иллюзия.

Невеста разглядывала семейство своими блестящими чер­ными глазами и молчала.

Через несколько месяцев помолвка была расторгнута. Дя­дя Карл возвратился в комнатушки на Рингвеген и ушел с ра­боты в церкви Софии. Он доверительно сообщил матери, что был вынужден покончить с изобретениями. Невеста пыталась всячески препятствовать ему, дело доходило до скандалов и драк, у Карла на щеке остались следы ногтей:



— Я думал, что могу покончить с изобретательством. Это

было иллюзией.

Мать вновь взяла на себя опекунство, каждую пятницу дя­дя Карл приходил в пасторскую усадьбу, менял костюм и ни­жнее белье и обедал с семьей. Его страсть писать в штаны уси­лилась.

Но у него была еще одна, гораздо более опасная склон­ность. Отправляясь в Королевскую библиотеку или в Город­скую библиотеку, где он любил проводить дни, он делал крюк и шел через железнодорожный туннель под Сёдером. Сын транспортного инженера, построившего железную дорогу между Крюльбу и Иншён, дядя Карл обожал поезда. Когда они с грохотом проносились мимо него в туннеле, он прижи­мался к скалистой стене, грохот приводил его в восторг, скала сотрясалась, пыль и дым опьяняли.

* «сестричка» (нем.).

Однажды весенним днем его обнаружили сильно изуродо­ванным, лежащим на рельсах. Под брюками нашли клеенча­тый пакет с чертежами приспособления, упрощающего замену ламп в уличных фонарях.



* * *

Когда мне было двенадцать лет, один музыкант, игравший на челесте в «Игре снов» Стриндберга, разрешил мне во время представления сидеть за сценой. Впечатление было ошелом­ляющее. Вечер за вечером, спрятавшись в башенке просцени­ума, я становился свидетелем сцены бракосочетания Адвоката и Дочери. Впервые в жизни я прикоснулся к магии актерского перевоплощения. Адвокат двумя пальцами — большим и ука­зательным — вертел шпильку для волос, сгибал ее, распрям­лял, переламывал пополам. В руке у него не было ничего, но я видел эту шпильку!За кулисами стоит в ожидании своего вы­хода офицер. Чуть наклонившись вперед, рассматривает свои ботинки, руки за спиной, беззвучно откашливается — самый что ни на есть обыкновенный человек. Но вот он открывает дверь и выходит на сцену. И мгновенно изменяется, преобра­жается, он — Офицер!

Поскольку в душе моей беснуется буря, которой нельзя давать волю, я боюсь всего непредвиденного, непредсказуемо­го. Посему моя профессиональная работа заключается в пе­дантичном управлении неизъяснимым. Я — посредник, орга­низатор, человек, создающий ритуалы. Есть режиссеры, материализующие собственный хаос, в лучшем случае им уда­ется из этого хаоса сотворить спектакль. Мне отвратительна подобная самодеятельность. Я никогда не участвую в пьесе — я перевожу, конкретизирую. Самое главное — в моей работе нет места для личных проблем, если только они не помогают проникнуть в тайну текста или же не дают выверенного толч­ка творческой фантазии актера. Я ненавижу бури, агрессив­ность, эмоциональные взрывы. Моя репетиция — это опера­ция, проводимая в специально оборудованном для этой цели помещении. Там царит самодисциплина, чистота, свет и тиши­на. Репетиция — это работа, а не психотерапевтический сеанс режиссера и актера.



Я презираю Вальтера, который уже в 11 часов утра пребы­вает в легком подпитии и вываливает на окружающих свои не-

приятности. Мне противна Тереза, которая со всех ног кидает­ся мне на шею, испуская запах пота и духов. Мне хочется от­лупить Пауля, этого злополучного педераста, явившегося в ту­флях на высоком каблуке, хотя он прекрасно знает, что ему целый день придется бегать по лестницам на сцене. Я ненави­жу Ваню*, которая отдуваясь, врывается в зал с опозданием ровно на одну минуту, растрепанная, расхристанная, нагру­женная сумками и пакетами. Меня раздражает Сара, забыв­шая рабочий экземпляр пьесы, и ее вечное ожидание двух важ­ных телефонных разговоров. Я хочу покоя, порядка и дружелюбия. Только так мы сумеем приблизиться к безгра­ничности. Только так постигнем тайну и овладеем механиз­мом повторения. Живого, пульсирующего повторения. Каж­дый вечер — один и тот же спектакль, тот же самый, и тем не менее каждый раз рождающийся заново. Кстати, как научить­ся дозволенному, длящемуся всего какую-то секунду rubato**, столь необходимому, чтобы спектакль не превратился в мерт­вящую рутину или в непереносимое своеволие? Все хорошие актеры знают эту тайну, посредственные должны ею овладеть, плохие не постигнут никогда.

Итак, моя работа — управлять текстом и рабочим време­нем. Я несу ответственность за то, чтобы дни проходили не сов­сем бессмысленно. Я не бываю просто человеком со своими личными заботами. Я наблюдаю, регистрирую, констатирую, контролирую. Заменяю актерам глаза и уши. Предлагаю, пре­льщаю, вдохновляю или отвергаю. Во мне отсутствует спон­танность, импульсивность, соучастие в игре, хотя внешне все выглядит наоборот. Если бы я на секунду снял маску и выска­зал то, что на самом деле думаю и чувствую, мои товарищи на­кинулись бы на меня, разорвали на части и выкинули в окно.

Но маска не искажает моей сути. Интуиция работает быс­тро и четко, я все замечаю, маска — лишь фильтр, не пропуска­ющий ничего личного, не относящегося к делу. Буря — под контролем.

Довольно долгое время я жил с немолодой, поразительно талантливой актрисой. Она издевалась над моей теорией чис­тоты, утверждая, будто театр — это дерьмо, похоть, необуздан-

* В Швеции Ваня — женское имя.

** Rubato , сокращенное от tempo rubato (итал.) — свободное, не строго в такт, музыкальное исполнение; здесь — в переносном смысле — как несо­блюдение общего ритма, постоянного на протяжении всего спектакля.

ность и вообще ад. Она говорила: «Единственный твой недо­статок, Ингмар Бергман, — страсть ко всему здоровому. Ты должен избавиться от нее, ибо она лжива и подозрительна, она ставит тебе пределы, за которые ты не осмеливаешься пересту­пить, тебе следовало бы, как доктору Фаустусу Томаса Манна, подыскать себе шлюху-сифилитичку».

Возможно, она была права, а может, это были просто ро­мантические бредни в духе времени поп-искусства и наркоти­ков. Не знаю. Знаю только, что эта красивая гениальная актри­са потеряла память и зубы и умерла пятидесяти лет от роду в сумасшедшем доме. Сполна получила за свое распутство.

Между прочим, художники, имеющие пристрастие к теоре­тизированию, весьма опасны. Их идеи внезапно становятся модными, что нередко приводит к катастрофическим последст­виям. Игорь Стравинский обожал теоретические формулиров­ки. Он много писал об интерпретации. Внутри у него бушевал вулкан, и потому он призывал к сдержанности. Посредствен­ности, читая его рассуждения, согласно кивали головами. Те, у кого и намека на вулкан не было, взмахивали дирижерскими палочками, свято соблюдая сдержанность, а Стравинский, ко­торый никогда не жил так, как учил, дирижировал своего «Аполлона Мусагета» словно это был Чайковский. Мы же, зна­комые с его теориями, слушали и поражались.

Год 1986-й, я в четвертый раз ставлю «Игру снов». Я дово­лен своим решением — «Фрекен Жюли» и «Игра снов» пойдут в одном театральном сезоне. Мой кабинет в Драматене отре­монтирован, я уже обосновался в нем. Я — дома.

Подготовительный этап начался с осложнений. Я пригла­сил для постановки одного сценографа из Гётеборга. Его по­друга, после десяти лет совместной жизни, сбежала с молодым актером. У сценографа открылась язва, и он приехал в конце июня на Форё в ужасном состоянии.

В надежде, что работа обуздает его депрессию, мы начали проводить наши ежедневные совещания. У художника дрожа­ли губы, и он, глядя на меня своими чуть вытаращенными гла­зами, шептал: «Хочу, чтобы она вернулась». Я, не желая играть роль духовника, был непреклонен. Через несколько недель он сломался окончательно, заявил, что работать больше не в си­лах, после чего упаковал вещички и вернулся в Гётеборг, где, подняв паруса, отправился в морское путешествие с новой лю­бовницей.

Мне ничего не оставалось, как обратиться к моему старо­му другу и сотруднице Марик Вос. Она с дружелюбным во­одушевлением приняла предложение и поселилась в нашем гостевом домике. Мы сильно запаздывали, но приступили к работе в хорошем настроении. Марик много лет назад уже де­лала «Игру снов» с Улофом Муландером*, основоположником стриндберговской традиции.

Своими прежними постановками я был недоволен: теле­визионный спектакль завяз в технических проблемах (в то время даже пленку нельзя было резать). Спектакль на Малой сцене получился довольно убогим, несмотря на прекрасную актерскую игру. Немецкая авантюра захлебнулась в величест­венных декорациях.

На этот раз я собирался играть пьесу без изменений и ку­пюр, в том виде, в каком она была написана. Кроме того, я на­меревался перевести чересчур сложные сценические указания в технически выполнимые элегантные решения. Мне хоте­лось, чтобы зритель почувствовал вонь, идущую с заднего дво­ра адвокатской конторы, холодную красоту заснеженной дач­ной местности Фагервик, сернистую дымку и дьявольское мерцание Скамсунда, роскошь цветников вокруг Растущего Замка, атмосферу старого театра за стенами театрального ко­ридора.

Малая сцена — неудобная, узкая, обшарпанная; это, собст­венно, приспособленный под театр бывший кинотеатр, ни ра­зу основательно не ремонтировавшийся со времени своего от­крытия в начале 40-х годов. Чтобы создать необходимое пространство и интимность, мы решили убрать первые четыре ряда кресел из партера и на пять метров надстроить сцену.

Таким образом, появилась возможность построить две комнаты — внешнюю и внутреннюю. Внешняя, ближе к зрите­лям, должна была стать владениями Поэта. У разноцветного окна в стиле модерн — его письменный стол, пальма, украшен-

* Муландер, Улоф (1892-1966) — один из основоположников шведской те­атральной режиссуры; прославился постановками пьес А. Стриндберга. В 1934-1938 гг. возглавлял Королевский драматический театр (Драматен). Спорадически работал в кино, поставил фильмы «Дама с камелиями» (1925), «Супружеская жизнь» (1926), «Только та, кто танцует» (1927), «Генерал фон Добельн» (1942), «Женщины в тюрьме» (1943), «Я убил» (1954), «Аппассионата» (1944), «Между нами, ворами» (1045), «Юханссон и Вестмэн» (1946). Младший браг известного шведского кинорежиссера Густава Муландера.

ная цветными лампочками, книжные полки с потайной две­рью. Справа на сцене громоздится куча хлама, где главенству­ющее место занимает большое, несколько попорченное распя­тие и таинственная буфетная дверца. В углу, словно зарывшись в этот пыльный хлам, сиди за пианино «дурнушка Эдит» — актриса, способная пианистка, сопровождает проис­ходящее на сцене и своими действиями и музыкой.

Образовавшееся благодаря надстройке переднее помеще­ние ведет в таинственную заднюю комнату. Ребенком я часто стоял в мрачной столовой нашей квартиры и заглядывал через приоткрытые раздвижные двери в гостиную. Солнце освеща­ло мебель и разные другие предметы, сверкало в хрустальной люстре, отбрасывало движущиеся тени на ковер. Комната пла­вала в зелени, как в аквариуме. Вдруг возникали люди, исчеза­ли, возвращались вновь, замирали в неподвижности, тихо пе­реговаривались. На окнах пламенели цветы, тикали и били часы — волшебная комната. Теперь нам предстояло воссоздать такую же в глубине сцены. Достали десять мощных проекто­ров, они должны проецировать изображение на пять экранов специальной конструкции. Какие конкретно картины пред­станут перед зрителем, мы еще не знали, но считали, что у нас достаточно времени на размышление. Пол сцены покрыли па­левым ковром, над внешней комнатой натянули того же цвета полог. И акустика Малой сцены, вообще-то совершенно не­предсказуемая, стабилизировалась, стала в высшей степени чувствительной. Актеры могли говорить быстро, не напряга­ясь, принцип камерной музыки был достигнут.

В 1901 году Стриндберг женится на молоденькой, необы­чайно красивой — несколько экзотической красотой — актрисе Драматического театра. Она на тридцать лет моложе мужа и уже знаменита. Поэт снимает пятикомнатную квартиру в толь­ко что построенном доме на Карлаплан, сам подбирает мебель, обои, картины, безделушки. Молодая жена попадает в декора­ции, целиком созданные ее стареющим супругом. Обе стороны, преодолевая препятствия, с любовью, терпением и талантом играют распределенные между ними с самого начала роли. Вскоре, однако, по маскам побежали трещины, и в тщательно продуманной пасторали разыгрывается не предусмотренная никем драма. Жена в гневе покидает дом и поселяется у родст­венников, в шхерах. Поэт остается один в окружении велича-

вых декорация. Разгар лета, город опустел. Поэт испытывает невыносимую боль — он и не подозревал, что такое бывает.

В «На пути в Дамаск» Неизвестный, в ответ на упреки Да­мы в том, что он играет со смертью, говорит: «Так же, как я иг­раю с жизнью, я ведь был поэтом. Несмотря на врожденную угрюмость, я никогда ничего не воспринимал всерьез, даже собственные трагедии, и порой я сомневаюсь, что жизнь более реальна, чем мои стихи».

Рана глубока, обильно кровоточит, отказывается повино­ваться, как при других жизненных неурядицах. Боль проника­ет в самое нутро, в неизведанные бездны и дает выход прозрач­ным родниковым водам. Стриндберг записывает в дневнике, что он плачет, но слезы промывают взгляд, и теперь он смот­рит на себя и на других со смиренной снисходительностью. Поэт воистину заговорил новым языком.

И по сей день не утихают споры, сколько успел написать Стриндберг до того, как Харриет Боссе, примирившись с бере­менностью, вернулась домой, в мирную идиллию. Первая по­ловина пьесы изумительна: все понятно, прозрачно, все — му­ка и наслаждение, все живо, оригинально, неожиданно. Практически готовый спектакль. Кульминация поэтического вдохновения — сцена в доме Адвоката. Начало семейной жиз­ни, разочарование в ней и распад семьи показаны ровно за две­надцать минут.

Потом драма утяжеляется: за Скамсундом следует Фагервик, вдохновение начинает хромать и спотыкаться, перед на­ми — словно непостижимая фуга из бетховенской сонаты для клавира, точность подменяется избытком нот. Почистишь че­ресчур усердно, загубишь сцены, сыграешь целиком — зритель не выдержит.

Необходимо, сохраняя хладнокровие, ввести утраченную ритмизацию. Это вполне возможно и оправданно, ибо текст по-прежнему напряженный, терпкий, забавный, поэтически выдержанный. Неожиданная сцена в школе, к примеру, про­сто великолепна. Что же до эпизода с несчастными отвозчика­ми угля, то он довольно натужен: «Игра снов» из грезы пре­вращается в сомнительного качества эстрадный номер на злобу дня.

Самые заковыристые проблемы тем не менее еще впереди. Первая — пещера Фингала. Мы знаем, что в доме царил мир. Юная беременная жена проводила время за лепкой и чтением книг. Поэт, дабы продемонстрировать свои благие намерения,

бросил курить. Супруги ходили в театр и в оперу, устраивали обеды и музыкальные вечера. «Игра снов» наливалась соком. И тут Стриндберг обнаружил, что его драма превращается в панораму человеческой жизни, направляемой нерешительной рукой рассеянного Бога. Внезапно он чувствует себя призван­ным в словах сформулировать ту Раздвоенность Бытия, кото­рую уже так непринужденно отобразил в первых сценах и эпи­зодах пьесы. Дочь Индры берет Поэта за руку и ведет его — увы! — на край безбрежного моря к пещере Фингала. И там на­чинается декламация стихов, вперемежку великолепных и дурных, бок о бок — красота и уродство.

Постановщик, ежели он не пал духом, дозволив Поэту ва­риться в его собственном, приправленном парфюмерией мо­дернистском супе, сталкивается с почти неразрешимыми зада­чами. Как изобразить пещеру Фингала так, чтобы она не выглядела нелепой? Как справиться с длинным жалобным по­сланием богу Индре? Это ведь в основном хныканье. Как по­казать шторм, кораблекрушение и самое трудное — идущего по волнам Иисуса Христа? (Безмятежное и волнующее мгно­вение в напыщенном театральном действе.)

У меня возникла идея сделать маленький спектакль в спек­такле. Поэт — с помощью ширмы, стула и старинного граммо­фона — оборудует некое игровое пространство. На Дочь Ин­дры он набрасывает восточную шаль, себя увенчивает перед зеркалом терновым венцом с распятия. Протягивает несколько рукописных страничек партнерше. Они скользят от игры к се­рьезности, от пародии к иронии, и вновь все пошло всерьез — праздник дилетантов, великолепный театр, простые, чистые аккорды. Возвышенное остается возвышенным, отмеченное печатью времени приобретает оттенок мягкой ироничности.

Мы радовались найденному решению, преграда наконец преодолена.

Следующая сцена в театральном коридоре суха и бессо­держательна, но выбросить ее нельзя. Игра с Праведниками, Тайна, скрывающаяся за дверью, духовное убийство Адвока­том Дочери — все это проходные, наспех набросанные карти­ны. Без глубины. Здесь единственно возможный путь — лег­кость, стремительность, угроза: Праведники, охваченные ужасом перед тем «ничто», которое они обнаружили, открыв дверь, непременно должны источать опасность.

Заключительная сцена у алтаря, несмотря ни на что, вели­колепна, а прощание Дочери безыскусно-трогательно. Этой

картине предшествует странная вставка — Дочь Индры рас­крывает Загадку Жизни. Судя по дневнику, Стриндберг, за­вершая работу над пьесой, читал диссертацию по индийской мифологии и философии. Плоды этого чтения он бросил в ко­тел и хорошенько перемешал. Но они не осели на дно и не при­дали новых вкусовых качеств всему блюду, а остались тем, чем были, — бесприютной индийской сказкой.

В заключительной сцене, как, впрочем, и в мажорном про­логе, кроется неразрешимая, но при этом тщательно замаски­рованная проблема. В одном из первых эпизодов — обращен­ная к Отцу реплика, по всей видимости, ребенка*: «Замок все время растет из земли. Видишь, насколько он вырос с прошло­го года?» В последнем монологе постаревший Поэт устами Дочери восклицает: «Теперь я чувствую всю боль бытия, так вот каково быть человеком». В начале ребенок, в конце — ста­рик, а в промежутке — целая человеческая жизнь. Я разделил роль Дочери Индры между тремя актрисами, что дало непло­хие результаты. Начало заиграло, конец стал логичным. Даже Загадка Жизни в искреннем, проникнутом жизненным опы­том исполнении большой актрисы зазвучала как трогательная сказка. Дочь обрела — в своей взрослой жизни — силу, любо­пытство, жизнелюбие, радость, прихотливость, трагизм.

Ни одна постановка не давалась мне с таким трудом, не требовала столько времени. Необходимо было стереть из па­мяти все прежние свои попытки и в то же время с водой не вы­плеснуть и ребенка. Те находки, которые органично вливались в новую концепцию, следовало сохранить, но при этом произ­вести строгий отбор, следуя суровому совету Фолкнера — Kill your Darlings**. И если завершающий этап работы над «Фрекен Жюли» был увлекательной игрой, то сценическое воплощение «Игры снов» превращалось в тягостную борьбу.

Впервые я воспринимал старость как врага. Воображение бастовало, принятие решений затягивалось, я ощущал непри­вычную скованность. Недостижимое так и оставалось недо­стижимым, душило меня. Не раз я был готов сложить ору­жие — редко возникающее у меня желание.

Репетиции начались во вторник 4 февраля сбором труп­пы. Мы обсудили конкретные детали, технические решения, составили план работы. Еще раньше мы договорились, что

* В пьесе эта реплика принадлежит Дочери.

** Убивайте своих возлюбленных (англ.).

текст надо будет выучить как можно быстрее. Обычная кани­тель, когда у актера практически парализована одна рука из-за зажатой в ней тетрадки, — пройденный этап; эту методу ввел Ларе Хансон*, ненавидевший процесс заучивания роли. Лени­вые актеры охотно пользовались его евангелием под тем рас­плывчатым предлогом, что текст, мол, должен усваиваться ес­тественным путем в ходе репетиций. В результате, как правило, получалась неразбериха, один знал роль, другой — нет, взгляды, жесты, чувство партнера — все это напоминало лоскутное одеяло.

Основная задача артиста, как известно, настроиться на партнера. «Без тебя нет и меня», — сказал один умный человек.

Читаю свои дневниковые записи, относящиеся к работе над «Игрой снов», — чтение, отнюдь не располагающее к весе­лью. Я в плохом состоянии. Неспокоен, переутомлен, пребы­ваю в дурном настроении, болит правое бедро, боль не отпус­кает ни на минуту, утренние часы — самые тяжелые. Желудок протестует спазмами и поносами. Омерзение влажной тряп­кой обволакивает душу.

По мне, однако, ничего не видно. Позволить личным про­блемам взять верх во время работы — служебное преступле­ние. Я обязан во что бы то ни стало сохранять ровное, деятель­ное настроение. А вот то творческое вожделение, для которого и определения-то не существует, волевым усилием не вызо­вешь. Остается опираться на тщательную подготовку и наде­яться на лучшие времена.

Примерно за месяц до начала репетиций Лена Улин, на­значенная на роль Дочери Индры, просит меня уделить ей время для разговора. Она заразилась свирепствующим в теат­ре плодородием. Ко дню премьеры будет, «вероятно», в начале пятого месяца. Родить должна в августе, запланированные на осень гастроли исключены, весной следующего года «Игру снов», требующую большого ансамбля, все равно снимут с ре­пертуара. Значит, в лучшем случае мы сыграем всего сорок спектаклей.

Ситуация немного комическая. В моей телевизионной пьесе «После репетиции» рассказывается о встрече молодой

* Хансон, Ларс (1886-1965) - выдающийся шведский актер театра и ки­но. В 1913-1920 гг. играл в Интимном театре, с 1928 г. — актер Драматена. Снимался в знаменитых шедеврах шведского немого кино: «Ингеборг Хольм» (1913) В. Шёстрема, «Песнь о багрово-красном цветке» (1918), «Сага о Йосте Берлинге» (1924) М. Стиллера и др.

актрисы (роль исполняет Лена Улин), которая должна играть Дочь Индры, со старым режиссером, который в четвертый раз ставит «Игру снов». Актриса говорит, что она беременна. Ре­жиссер, затеявший постановку ради того, чтобы поработать с актрисой, выходит из себя. В конце концов актриса признает­ся, что уже сделала аборт.

Лена Улин не собирается делать аборт. Она — сильная, красивая, полная жизни женщина, крайне эмоциональная, по­рой безалаберная, с уравновешенным, по-крестьянски цепким умом. Она радуется предстоящему рождению ребенка, сознает все связанные с этим трудности, но считает, что если заводить ребенка, то именно сейчас, когда ее карьера уверенно пошла

вверх.

Ситуация, как я уже сказал, немного комическая, то есть комическая для режиссера. Будущая молодая мать не может быть смешной, она прекрасна, достойна всяческого уважения и притом ради ребенка отказывается от карьеры.

Чувства в большинстве случаев неуправляемы: я все-таки мысленно обвиняю ее в предательстве. Так называемая дейст­вительность внесла свои коррективы и в мечты и в планы. Но мое ожесточение почти сразу проходит — что это еще за нытье? Для будущего наши театральные упражнения довольно безраз­личны, рождение же ребенка придает ему хотя бы иллюзорный оттенок смысла. Лена радовалась. Я радовался ее радости.

Репетиционные неприятности не имели ничего или почти ничего общего с вышеописанными событиями. Недели шли. Результаты были по-прежнему средние. К тому же что-то про­изошло с Марик Вос, нашим сценографом — то ли временный провал в памяти, то ли дало себя знать перенапряжение. Вот уже много лет мужское пошивочное ателье Драматического театра было «укомплектовано» неумелой бестолочью. Марик тихо и упорно боролась с их глупостью, ленью и чванливос­тью, ни одна вещь не соответствовала эскизам, ничего не было готово. Все это привело к тому, что Марик забыла о диапози­тивах. Их подбор она поручила одной молодой особе, для ко­торой — по причине ее общей некомпетентности — не нашлось другой работы. Та горячо взялась за дело и заказала фотогра­фий на десятки тысяч крон, на что никто не обратил внима­ния. Наконец молчание вокруг диапозитивов показалось мне подозрительным, и я начал разбираться в этом деле. Оказа­лось, в нашем распоряжении замечательные новые проекци­онные аппараты и ни одного диапозитива. Катастрофа каза-

лась неминуемой, но нам повезло: нашелся молодой, знавший дело фотограф, горевший желанием помочь; дни и ночи на­пролет он подбирал мотивы и решал возникавшие техничес­кие проблемы. Последние диапозитивы были готовы к гене­ральной репетиции.

В пятницу 14 марта состоялся первый прогон, спектакль игрался без остановок и повторов. В дневнике я записал: «Не прогон, а насмешка. Сижу и глазею. Ни малейшего сопережи­вания. Абсолютно бесстрастен. Ну да ладно, время еще есть». (Премьера была запланирована на 17 апреля, в 70-ю годовщи­ну первой премьеры.)

В воскресенье мы с Эрландом* сидим у меня в кабинете в театре и разговариваем о Себастьяне Бахе. Маэстро вернулся домой после длительного путешествия, за время его отсутст­вия умерли жена и двое детей. В его дневнике появляется за­пись: «Господи всеблагой, не дай мне потерять радость».

Всю свою сознательную жизнь я прожил с тем чувством, которое Бах называл радостью. Оно спасало меня в критичес­кие моменты и в несчастьях, было мне столь же надежной опо­рой, как и мое сердце. Порой подавляло, причиняло неудобст­ва, но никогда не бывало враждебной, разрушительной силой. Бах называл это состояние радостью, Божьей радостью. Госпо­ди всеблагой, не дай мне потерять радость.

Внезапно я слышу, как говорю Эрланду: «Я теряю радость. Ощущаю это физически. Она ускользает от меня, оставляя по­сле себя болезненную пустоту и влажную оболочку, которая скоро усохнет и исчезнет».

Я заплакал и испугался, потому что давно отвык плакать. В детстве я часто и охотно пускал слезу. Мать, раскусив мою хитрость, стала меня наказывать. Я перестал плакать. Иногда из глубины, со дна колодца до меня доносится безумный вой, всего лишь эхо, он настигает без предупреждения. Безудержно рыдающий ребенок, вечный узник.

В тот сумеречный день в моем кабинете взрыв произошел неожиданно. Меня залила черная жгучая тоска.

Несколько лет назад я навестил своего друга, умиравшего от рака. Разъедаемый изнутри болезнью, он превратился в

* Имеется в виду Эрланд Юсефсон (род. 1923), известный шведский ак­тер, театральный деятель и писатель. В 1966-1975 гг. возглавлял Драматен. Снимался во многих фильмах И. Бергмана. В 1985 г. снялся в филь­ме А. Тарковского «Жертвоприношение».

сморщенного гнома с огромными глазами и колоссальными желтыми зубами. Он лежал на боку, подключенный ко множе­ству аппаратов, прижимал левую ладонь к лицу и шевелил пальцами. Губы его растянулись в жуткой улыбке, и он прого­ворил: «Гляди, я еще могу шевелить пальцами, все-таки какое-то развлечение».

Надо приспособиться, сократить линию фронта, битва все равно проиграна, ничего другого ждать не приходится, хотя я и жил в жизнерадостном заблуждении, что Бергману, мол, не грозит разрушение. «Неужели нет никаких скидок, никаких льгот для артистов?» — спрашивает актер Скат в «Седьмой пе­чати», цепляясь за крону Дерева жизни. «Нет никаких льгот для артистов», — отвечает Смерть и начинает пилить ствол.

В ночь на понедельник у меня поднялась температура. Те­ло сотрясает лихорадка, пот течет ручьями, каждый нерв бур­но протестует. Ощущение необычное. Я почти не болею, ино­гда плохо себя чувствую, но никогда не бываю болен настолько, чтобы отменить репетицию или съемку.

Десять дней я валяюсь с высокой температурой, даже чи­тать не в силах, лежу и дремлю. Когда же наконец пытаюсь встать с кровати, не могу удержаться на ногах — я так тяжело болен, что это даже интересно. Дремлю, засыпаю, просыпаюсь, кашляю, сморкаюсь. Грипп хозяйничает неутомимо и покида­ет меня с неохотой: температура скачет. У меня появился шанс — если бросать работу над спектаклем, более подходяще­го случая не придумаешь.

Мы сделали видеозапись злополучного прогона. Я прокру­чиваю ее вновь и вновь, отмечаю слабости, анализирую недо­статки. Возможность отказаться от постановки дала мне муже­ство продолжать. Бессмысленность не стала менее бессмысленной, нежелание не превратилось в желание, но меня охватила вырабатывающая адреналин ярость. Я еще не умер.

Решаю начать репетицию 1 апреля, независимо от моего состояния. Накануне ночью — повторный приступ болезни с высокой температурой и желудочными спазмами. Тем не ме­нее работа идет нормально, я бракую целые куски и делаю их заново. Актеры отвечают дружеским энтузиазмом. Бессонные ночи заполнены тревогой и физическими недомоганиями, грипп оставил после себя незнакомую мне депрессию, живу­щую самостоятельной ядовитой жизнью в моем теле.

В среду 9 апреля — последняя репетиция в репетицион­ном зале. Я записал: «Опасения оправдываются и усилива-

ются. Идти дальше еще решительнее. Печален, но отнюдь не сломлен».

И вот мы переместились в тесноту и неудобства Малой сцены. Расстояние и резкий рабочий свет безжалостно выяви­ли все неровности спектакля. Исправляем, изменяем. Уста­новка света, грим, костюмы. С таким трудом собранный дом разваливается, все скрипит, трещит, сопротивляется.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.