|
АПЕЛЬСИНОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ СИМИЕЗА 13 глава
Сколько поводов для разногласий, для трений между этими одаренными людьми, избравшими каждый свой особый путь! Создавшиеся условия также мало способствовали укреплению шатких отношений, связывающих торговца картинами с художниками. Против Дюран-Рюэля сейчас замышлялось еще больше происков, чем когда бы то ни было ранее, не только во Франции, но и в Соединенных Штатах. Американские торговцы были раздражены успехом Дюран-Рюэля и импрессионистов. Вначале, убежденные в неизбежном провале француза, они ни в чем ему не препятствовали. Впоследствии, однако, они насторожились. Один из самых влиятельных среди них – некто Кнедлер, «нью-йоркский Гупиль, враг Дюрана», как называл его Писсарро, – обратился к Леграну, пытаясь заполучить холсты импрессионистов. «Пусть Дюран держится, как может, – комментировал этот факт Писсарро. – Не можем же мы влачить свои дни в нищете. Мы будем вынуждены с ним порвать». Именно это хотел сделать Моне, у которого Жорж Пти купил ряд картин по высоким ценам. Писсарро без обиняков писал сыну Люсьену: «Если нас не спасет Дюран, значит, за дело возьмется кто-то другой, раз это дело выгодное».
«Но отчего же они медлят? – нетерпеливо восклицал Писсарро. – Как! Такое выгодное дело, и ни у кого нет тысячефранкового билета, чтобы приобрести с полдюжины картин… Странно!» Впрочем, Писсарро догадывался о причине – торговцы картинами все еще сомневались : а вдруг Дюран-Рюэль заблуждается, столь высоко оценивая искусство импрессионистов? «Они прощупывают почву. Похоже, они боятся, что их проведут. Но все равно – что-то носится в воздухе».
Ренуар не доискивался до всех этих причин. Ему бы только прокормить свое маленькое семейство да чтобы хватило на холсты и краски, все прочее мало его заботило. К тому же Дюран-Рюэль был с ним щедрее, чем с Писсарро, что объяснялось просто: в Соединенных Штатах ему не удалось продать ни одной картины Писсарро, зато у него купили несколько работ Ренуара.
Уладив свои дела, художник решил провести август и сентябрь в Бретани, неподалеку от Динара. В «тихом, прелестном уголке» Сен-Бриака он снял дом. «Все здесь крошечное, – писал он Моне, – крошечные бухточки с красивыми песчаными пляжами, крошечные скалы, но море великолепно. Мне всегда кажется, будто я смотрю панораму в каком-нибудь музее военно-морского флота».
Ренуар звал друга в Сен-Бриак. Но у Моне были другие планы. Он хотел помериться силами с дикой природой Бель-Иль-ан-Мера, и главное – он хотел быть один[147].
Дюран-Рюэль должен был покинуть Европу 2 октября. Ренуар работал с усердием, торопясь завершить картины, заказанные ему торговцем. Он говорил, что «очень доволен». «Я уверен теперь, что могу писать лучше, чем в прошлом», – сообщал он Дюран-Рюэлю.
Вернувшись в Париж, он с удивлением узнал, что торговец отложил поездку, хотя еще раньше отправил в Нью-Йорк картины, предназначенные для выставки. Двое старших сыновей Дюран-Рюэля, Жозеф и Шарль – одному было двадцать четыре, другому двадцать один год, – выехали в Америку, чтобы получить эти картины и развесить их в галерее на Мэдисон-сквер. Однако картины задержала таможня: учтя прошлый опыт, американские торговцы на этот раз приняли меры.
Обратившись с протестом в Вашингтон и заручившись поддержкой политических деятелей, они потребовали, чтобы правительство отменило льготы Американской ассоциации искусств, которыми в прошлый раз воспользовался Дюран-Рюэль. Они добились своего: картины, отправленные Дюран-Рюэлем в Америку, отныне должны были облагаться крупной пошлиной. Американская ассоциация искусств со своей стороны приняла ответные меры, но результатов пока видно не было, и поэтому пришлось отложить выставку на неопределенный срок.
Дюран-Рюэль знал: какие бы помехи ему ни чинили, в конце концов победит он. Но после стольких усилий, в минуту, когда он близок к цели, разве не грустно, не горько все это переживать? Дружба? Его отношения с Моне день ото дня становились все хуже. Художник из Живерни решительно заявил ему: он хочет свободно распоряжаться половиной своих картин и получать плату наличными. К исходу декабря их разрыв был, по существу, свершившимся фактом. А каково современное состояние импрессионизма, за который теперь, как и прежде, бился Дюран? Бывшие друзья по кафе Гербуа, претерпев творческую эволюцию, проповедовали теперь взаимоисключающие друг друга художественные доктрины, став поистине братьями-врагами. «С той и с другой стороны, – как вскоре заметит голландец Ван Гог, – стараются укусить друг друга за нос с усердием, достойным лучшего применения».
Но такова жизнь. Она подобна воздушным замкам из облаков: проносясь по небу, облака то сцепляются, то вновь расходятся в разные стороны. Увиденные с Сириуса, человеческие толпы выглядели бы не иначе как колонии бесконечно малых существ, которые открываются нам под микроскопом: каждое из этих существ вслепую движется то туда, то сюда, побуждаемое тропизмами. Тропизмы людей с их желаниями, грубыми или возвышенными, с их страстями, волнениями, предрассудками просто чуть сложнее, вот и все.
За исключением Моне, к которому Ренуар питал братскую привязанность, он больше не поддерживал отношений ни с кем из своих бывших соратников. Он откровенно «дулся» на Писсарро. Зато он сблизился с Бертой Моризо, которая часто приглашала его на свои обеды по четвергам. С конца 1883 года она жила со своим мужем – Эженом Мане – на первом этаже дома, построенного ими на улице Вильжюст, 40[148].
Подобно большинству посетителей дома Берты Моризо, Ренуар был во власти необычного, гордого обаяния этой печальной женщины, чья «отстраняющая холодность»[149]скрывала – это угадывалось без труда – величайшую ранимость, пылкость, целый потаенный мир страстей. Ей было в ту пору сорок шесть лет. Седина уже тронула ее волосы, те самые волосы, чью темную, пышную массу некогда с таким пылом писал Эдуар Мане. Она не походила на женщину, удовлетворенную жизнью. Уж слишком много грусти было во взгляде ее зеленоватых глаз. В мастерской, как и в других комнатах своей квартиры, Берта Моризо развесила картины Эдуара Мане: портрет родителей художника, «Мальчик с вишнями», «Дама с веером», «Белье». Картины воскрешали память о покойном, о тех днях, когда, лет восемнадцать-девятнадцать тому назад, молодая Берта Моризо, приходила к человеку, впоследствии ставшему ее шурином… «Никогда еще я не видела столь выразительного лица… – говорила она о нем. – Это обворожительный человек. И он мне очень нравился». Ева Гонзалес, дочь известного писателя, брала у Мане уроки живописи… «Мане читает мне мораль и вечно ставит мне в пример эту самую мадемуазель Гонзалес»[150].
Возможно, Берта Моризо и не стала бы устанавливать этот ритуал обедов по четвергам, не будь ее муж столь слаб здоровьем. Гости развлекали Эжена, жившего чуть ли не затворником. Ренуар встречал у Берты Моризо Дега, Закари Астрюка, Эмиля Оливье, адвоката Жюля де Жуи, двоюродного брата Эжена, иногда Клода Моне и почти всегда – Стефана Малларме, дарившего автора «Олимпии» своей восторженной дружбой. Начиная с 1885 года поэт стал преподавать в коллеже Роллена. Его стихи, равно как и проза, своей изощренностью часто ставили в тупик гостей супругов Мане. «Хоть бы раз в жизни вы написали так, словно это предназначено для вашей кухарки!» – однажды сказала ему Берта Моризо, после того как он прочитал собравшимся свои непонятные строки. «Но я не стал бы писать по-другому для моей кухарки! » – возразил удивленный Малларме.
Ренуар признавался, что неправомочен судить о поэтическом даре Малларме, но восхищался Малларме-человеком, собеседником с изысканной речью, прекрасно поставленной, выразительной дикцией. Своими суждениями он сразу же приковывал к себе внимание. С удовлетворением слушал Ренуар рассказ Малларме об одном эпизоде из его преподавательской практики. Среди его учеников был темнокожий юноша. «Я часто вызываю его к доске, – говорил Малларме, – писать мелом разные слова. Вы не можете себе представить, как я наслаждаюсь этим зрелищем: черный выражает себя через белое».
Берта Моризо станет участницей Международной выставки, проводимой в галерее Жоржа Пти с 7 по 30 мая 1887 года. Ренуар выставит там своих «Больших купальщиц». На той же выставке будут представлены картины Моне, а также Писсарро и Сислея.
В то время как художники заканчивают свои работы для Международной выставки, Дюран-Рюэль в марте выезжает в Соединенные Штаты. Американские власти наконец согласились на компромисс: картины, предназначенные для выставки на Мэдисон-сквер, освобождаются от пошлины, но продажа их будет запрещена. Все картины подлежат возвращению во Францию; те же, которые понравятся американским любителям, должны быть вторично присланы в Соединенные Штаты и вручены покупателям лишь после уплаты ими обычной пошлины. Решение это было чрезвычайно сложным, неудобным. Прибавилась еще и другая помеха. Ввиду прежних обязательств Американской ассоциации искусств выставку импрессионистов можно было открыть лишь в конце мая. Эта отсрочка ставила под угрозу коммерческий успех выставки. К тому же в начале месяца по желанию Дюран-Рюэля картины импрессионистов продавались на публичном аукционе в Нью-Йорке, но разошлись там по невысоким ценам. «Аукциона как такового, – писала „Нью-Йорк тайме“, – тогда просто не было»[151]. Но Дюран-Рюэль со свойственным ему упорством продолжал завоевывать американский рынок.
На какое-то время эта деятельность отвлекла его внимание от парижского рынка. «Ваш магазин, покинутый хозяином, имеет мрачный вид, и мне было грустно смотреть на эти унылые картины, уныло развешанные вдоль стен», – вскоре написал ему Ренуар. Дюран-Рюэль, несомненно, сознавал опасность подобного исчезновения с парижской сцены. Так или иначе, монополия, о которой он мечтал, отныне стала недостижимой. Но может, в конечном счете это к лучшему для него и для его подопечных художников? Ход событий вынудил его исправить тактическую ошибку, которую он в силу своего темперамента не мог не совершить. Отказываясь, хотя и поневоле, от этой монополии, он тем самым ослаблял накал конкурентной борьбы. Теперь, когда другим торговцам картинами дана возможность интересоваться живописью, которую он защищал, они перестанут бороться против нее и, напротив, помогут ей утвердиться.
Международная выставка, устроенная Жоржем Пти, как будто подтверждала справедливость этих соображений. Импрессионисты встретили на ней самый что ни на есть ободряющий прием. Много споров вызвали «Большие купальщицы»; Писсарро, например, открыто критиковал эту картину. Однако это не помешало успеху Ренуара. Еще более явным был успех Моне.
Этот успех несколько смущал художников, стоило им вспомнить про Дюран-Рюэля. Ренуар вскоре как бы вскользь сообщил о нем торговцу картинами: «Трудно самому понять, что происходит. Кажется, я сделал какой-то шаг, маленький шаг в завоевании симпатий публики… И то хорошо».
Ренуар жалел, что Дюран-Рюэля нет в Париже, смутно опасаясь, что его отсутствие приведет к непоправимым потерям. «Боюсь, как бы Вы с Вашей Америкой не выпустили из рук синицу, погнавшись за журавлем в небе. Однако я не намерен давать Вам советы, которых Вы, кстати сказать, все равно не послушаетесь. У Вас есть свой план – следуйте же ему до конца. Но покидать Париж лишь для того, чтобы столкнуться в другом месте с теми же трудностями, представляется мне неосмотрительным».
Такого же мнения придерживался и Моне. «Я убежден, – писал он Дюран-Рюэлю, – что Вам лучше бы было остаться здесь, где к Вам должен прийти заслуженный успех». Моне настолько был в этом убежден, что подписал контракт с братом Ван Гога, Тео, возглавлявшим один из филиалов влиятельной фирмы Гупиля на бульваре Монпарнас.
* * *
В письме Ренуара к Дюран-Рюэлю сквозила печаль. Разумеется, всякое впечатление, бесконечно разрастаясь, долго отзывается в душе сверхчувствительных натур, обязанных этой чрезмерности своей необычностью. Однако контраст между «мрачным» магазином Дюран-Рюэля и роскошной картинной галереей Жоржа Пти не произвел бы такого сильного впечатления на Ренуара, если бы сам он вновь не ощущал мучительной неуверенности в своем мастерстве.
Пять или шесть лет назад начался кризис, заставивший его пересмотреть свое искусство. В какой-то миг ему показалось, что его усилия достигли цели. Но потом в его сердце закралось сомнение. Оттого-то он не мог по-настоящему радоваться победе. Критика его картин, показанных на Международной выставке, волновала его куда больше похвал. Гравер Бракмон не одобрял его новой манеры. Закари Астрюк считал, что она знаменует собой «шаг назад». Некий журналист назвал его последние произведения «упрощенными» и решительно заявил, что художник вступил «на ошибочный путь»[152]. Неужели это правда? – спрашивал себя Ренуар. Он уже давно задавал себе этот вопрос; незадолго до выставки он уничтожил все холсты, которые написал минувшим летом. «Ошибочный путь?» Он должен был признать очевидное: некоторые из его картин, написанных с той же силой, с той же жесткостью, как и «Большие купальщицы», не удались. «Купальщиц» спасал их сюжет: обнаженная натура, – сюжет, более пригодный для решения в линейной манере… И если он написал в той же «жесткой» манере прекрасный портрет Сюзанны Валадон – «Коса», – то, обращаясь к жанровым мотивам, впадал в банальность. Картина, написанная им в том же, 1887 году – «Девушки, играющие в волан»[153], – произвела почти такое же впечатление, как произведения официальных живописцев.
Странная картина! В ней выразилось смятение художника: он выписал своих девушек, занятых игрой в волан, с величайшей дотошностью, но в пейзаже, служившем фоном для этой сцены, избрал совершенно иную манеру – легкую и гибкую. Поступи он иначе, он впал бы в несносный маньеризм. Но чтобы избежать этой опасности, он оторвал все персонажи от фона, нарушив равновесие в своей картине.
«Когда тебе случается уронить на землю двадцатифранковую монету, по крайней мере хоть знаешь, что ищешь. Я же теперь все ищу и ищу, но сам не знаю что», – констатировал Ренуар. Он был растерян. Начатый им эксперимент завел его в тупик. Как ему теперь вернуться назад, как поправить дело?
Берта Моризо и ее муж заказали ему портрет своей восьмилетней дочки Жюли. Ренуар изобразил девочку сидящей с котенком на коленях. Картина свидетельствовала о начале нового этапа в творчестве художника, о том, что конец кризиса близок. Художник ослабил здесь жесткость своей фактуры. Он позволил себе больше свободы, дал волю своей кисти, доверился чутью. Изображая лицо девочки, он выказал, как раньше, серьезную заботу о линии, но прежняя сухость исчезла.
Ренуар был растерян. Последовательные его превращения ошеломляли всех, кто внимательно следил за его творческой эволюцией, а их противоречивые суждения никак не возвращали ему веры в себя.
«Сколько испорчено краски!» – восклицали люди при виде портрета Жюли Мане. Дега смерил картину безжалостным взглядом. «Ренуар так увлекся круглыми лицами, что стал писать вместо них цветочные горшки! » – пробормотал он.
Среди тех, кто особенно горячо восхищался картиной Ренуара «Большие купальщицы», был молодой человек 24 лет, поляк но происхождению, Теодор де Визева. Друг Малларме, Визева принадлежал к числу тех интеллигентов, коих в великом множестве породило то время – период символизма (манифест Мореаса был опубликован в 1886 году), когда любые странности или чудачества благосклонно принимались собратьями по искусству. У Визева была голова треугольной формы, раскосые глаза; гладкие прямые волосы круглой челкой закрывали лоб. Он походил на китайского мандарина, но, судя по всему, не только не старался скрыть, а даже подчеркивал это сходство. Жизнь его отличалась монашеской размеренностью, но распорядок дня был несколько необычен: Визева просыпался в полдень. Этот высокообразованный писатель, в совершенстве изучивший зарубежные литературы, обладал необыкновенным даром импровизации: все, что он публиковал, он диктовал секретарше. В музыке он был страстным поклонником Вагнера, в поэзии – Малларме, а в живописи начиная с 1886 года объявил себя решительным противником дивизионизма, слишком холодного, на его взгляд. «Большие купальщицы» потрясли его. «Я не могу забыть, – скажет он впоследствии, – то необыкновенное волнение, которое охватило меня при виде этой картины, столь нежной и в то же время столь могучей, чарующей смеси точного видения и мечтательной музыки».
Визева, с которым Ренуар впоследствии близко сошелся, в этот трудный для художника час сомнений не только поддержал его своим неподдельным восхищением, но оказал ему также ряд услуг. Ренуар – то ли потому, что его живопись вызывала споры, то ли потому, что в его работах не ощущалось прежнего накала, – сейчас получал меньше заказов на портреты и вскоре начал на это сетовать. Визева познакомил его со светским человеком, писателем, изображающим нравы аристократии, Робером де Бонньер, и тот заказал ему портрет своей жены.
Увы, внешние данные модели не отвечали направлению поисков художника на данном этапе. Нет, конечно, мадам де Бонньер была прелестной женщиной! Однако, следуя требованиям тогдашней моды, она почти ничего не ела, стараясь сохранить бледный цвет лица. Этот режим изнурял ее, как, впрочем, и другие тяготы, которые она на себя налагала: по вечерам, направляясь на бал, «она всю дорогу стояла в фиакре, чтобы только не помять свое платье»[154].
«Я всегда думал: хоть бы один-единственный раз она съела хороший бифштекс! Как бы не так! Я работал все утро до самого обеда и потому видел, какую еду приносили моей модели: крошечные кусочки пищи на самом дне тарелки… Где уж тут взяться румянцу! А руки! Перед каждым сеансом мадам де Бонньер опускала их в воду, чтобы они сделались еще белее. Если бы не Визева, который все это время меня подбадривал, я бы вышвырнул в окно тюбики с краской, кисти, мой ящик, холст и все прочее ко всем чертям…»
В самом начале своего творческого кризиса Ренуар уехал в Италию. На обратном пути он встретился в Эстаке с Сезанном, который бился над проблемами, не столь уж отличными от его собственных. Может быть, в своем нынешнем смятении ему захотелось узнать, каким путем шел дальше Сезанн? Возможно. Как бы то ни было, в первые дни 1888 года он вдвоем с Алиной уехал в Экс-ан-Прованс к своему другу, который сердечно принял его. Но поездка эта принесла ему весьма своеобразные впечатления; трудно было ожидать, что они успокоят его смятенную Душу!
Картины Сезанна поразили Ренуара. Он помнил друга мятущимся, растерянным существом, каким тот некогда примчался к нему в Ларош-Гюйон, теперь же в каждой его работе ощущалось уверенное мастерство. В картинах Сезанна ничто не случайно. Мельчайший мазок есть плод долгих и сложных расчетов, свидетельствующих об изумительном знании искусства живописи. Ренуар наблюдал, как Сезанн работал за мольбертом, и, потрясенный, спрашивал себя: «Как это у него получается?» И как получилось, что из всей прежней группы импрессионистов самым безвестным и, как прежде, самым гонимым остался этот гений искусства? Странная судьба!
И странный человек! Пребывание четы Ренуаров в Эксе вначале проходило в идиллической атмосфере. Ренуар не уставал восхищаться домом Сезанна – прекрасным строением XVIII века – Жа де Буффан. По вечерам хозяева и гости собирались у камина большой гостиной. «Наверное, в этой гостиной при таком высоком потолке стоял бы ледяной холод. Но стоило сесть к камину, поставив позади себя ширму, – какое приятное тепло окутывало вас!»
Однако долгие часы, проведенные художниками за работой, оставили у Ренуара противоречивые впечатления. Самый ничтожный повод возбуждал его спутника или, напротив, приводил в состояние подавленности. Временами Сезанна охватывал беспричинный гнев, и он протыкал свой холст. К тому же в доме Сезаннов царила «жестокая скаредность», хоть они и были весьма состоятельны: банкир Сезанн, умерший в 1886 году, оставил детям миллион двести тысяч франков золотом. Возможно, Ренуару захотелось посмеяться над этой скаредностью: как-то раз в феврале он позволил себе какую-то шутку насчет банкиров. С этой минуты сердечность Сезанна исчезла, и Ренуар, захватив начатые работы, был вынужден срочно покинуть Жа де Буффан.
Застигнутый врасплох подобным оборотом событий, он вместе с Алиной переезжал из одной гостиницы в другую. В конечном счете он нашел приют в маленьком рыбацком поселке Ле-Мартиг у озера Берр, издавна привлекавшего художников. «Я вижу здесь те же скверные картины, что и всюду, – писал он Моне. – И все же здесь очень красиво, и я надеюсь извлечь из этого пользу».
На его беду, «великолепная» погода в дни пребывания Ренуаров в Эксе день ото дня становилась все хуже: наступили холода, выпал снег, задули «проклятые» ветры. Пытаясь приспособиться к непогоде, Ренуар начал ряд новых вещей. Но казалось, сама судьба ополчилась против этой поездки. В марте пришло письмо из Лувесьенна, которое заставило Ренуара спешно уехать домой: У его восьмидесятилетней матери началось воспаление легких, и врач не скрывал своей тревоги.
* * *
Дюран-Рюэль беспрестанно курсировал между Францией и Соединенными Штатами. Чтобы устранить препятствия, которые ему чинили в Америке, и обеспечить там свои интересы, он решил создать в Нью-Йорке филиал.Вопреки опасениям его подопечных он отнюдь не забыл о парижском рынке. 25 мая Дюран-Рюэль открыл в своей парижской галерее – сроком на один месяц – выставку произведений Ренуара, Писсарро и Сислея. Моне, доверивший защиту своих интересов Тео Ван Гогу, отказался в ней участвовать.
Дела Дюран-Рюэля быстро поправлялись, и он всячески старался укрепить свое положение. Съездив девять раз в Соединенные Штаты, он поручил заботу о нью-йоркской галерее своим сыновьям. Сам же он решил вести все дела из Парижа, поставив себе целью добиться окончательного признания импрессионистов. Уже через год некий любитель заплатил за картину Моне девять тысяч франков[155]. Семьи художников стали постепенно забывать о денежных заботах. Точнее, заботы эти отошли в область печальных воспоминаний; впрочем, быть может, эти воспоминания пробуждались сожалениями об ушедшей молодости. Ренуару было тогда уже сорок семь лет, Моне – сорок восемь, а Писсарро, которого длинная белая борода и большой с залысинами лоб делали похожим на библейского царя, – пятьдесят восемь.
Творческий кризис Ренуара тоже шел к концу. Летом художник снова ездил в Аржантей, в Буживаль, где писал пейзажи. Достаточно было взглянуть на них, на любой из написанных им детских портретов, как, например, на созданный в те дни портрет девочки с охапкой травы в фартуке[156], чтобы понять: Ренуар, обогащенный знанием, добытым за этот долгий, близящийся к завершению период, вновь обретал душевное равновесие, душевное равновесие и одновременно – уверенность. В ноябре Берта Моризо, поселившаяся на юге, в Симиезе, писала Малларме, что накануне отъезда виделась с Ренуаром: «Он совсем не грустен, весьма разговорчив и как будто доволен своей работой».
Зима 1888 года выдалась мягкая, солнечная. Здоровье матери Ренуара пошло на поправку. И, воспользовавшись теплыми днями, он поехал «крестьянствовать» в Эссуа, где оставался до исхода декабря. Там он писал прачек.
В письме к Берте Моризо он сообщал: «Я все больше похожу на сельского жителя». Забыты «жесткие воротнички», которые «действуют на нервы», потому что являются на его взгляд неопровержимым свидетельством человеческой глупости и самодовольства. Многое радовало его в Эссуа: «малейший луч солнца, который в Париже остается незамеченным», огонь в больших каминах, каштаны и картофелины, которые выпекали в золе, а он потом запивал их «пикколо с Золотого Берега»… Он ходил в сабо и наслаждался свободой.
Супруги Мане звали его к себе в Симиез – погостить у них в доме, окруженном огромным садом. Ренуар представил себе, как в этом саду зреют апельсины. Он обещал приехать к ним в начале января. «Синее море и горы всегда привлекают меня», – признался он. И добавил, что с радостью будет писать в Симиезе «апельсиновые деревья и под ними людей…».
Но апельсинам Симиеза было суждено зреть без него.
29 декабря он вдруг ощутил «мучительные невралгические боли». «Половина лица у меня будто парализована, – писал Ренуар Дюран-Рюэлю. – Я не могу ни спать, ни есть». Боль не утихала. Он думал, не образовался ли у него нарыв внутри у а.
Ренуар спешно вернулся в Париж в надежде, что какой-нибудь «ученый муж» быстро «вытащит его» из этого состояния. Но надежда скоро рухнула. «У меня частичный паралич мышц лица ревматического происхождения, – писал он супругам Мане. – Короче, одна половина лица у меня неподвижна… Впереди – отдых: два месяца лечения электричеством. Прощайте, апельсины».
«Надеюсь, это не столь уж серьезно, но по сей день никакого сдвига». Поправлялся он крайне медленно. Только в конце апреля наступило заметное улучшение. «Я медленно поправляюсь, но поправляюсь безусловно», – писал Ренуар в те дни доктору Гаше.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Радость жизни
1889-1908
I
ОТСРОЧКА
Когда вы счастливы, сознавайте это и не стыдитесь признаться, что вы переживаете состояние, достойное благоговения.
Монтерлан. Бесполезная услуга
Приступ ревматизма, с которого так несчастливо начался для Ренуара новый, 1889 год, поверг его в состояние глубокой подавленности.
Работа подвигалась плохо. Недовольный собой, Ренуар ворчал. Между тем в его искусстве уже проступали черты, которые после долгих лет «строгой» манеры должны были возобладать в его творчестве. Что бы ни думал сам Ренуар, как бы ни судили о том некоторые критики и любители, миновавший «период строгости» не был для него бесполезным. Художник всегда в выигрыше, если он взыскателен и требователен к себе. Человек всегда в выигрыше, когда борется с собственной натурой: это самый благородный способ развития личности и, возможно, самый верный способ до конца оставаться самим собой. Ренуар вышел из этого испытания, вооруженный знанием формы, – знанием, существенно важным для него, но недостижимым на путях одного лишь импрессионизма.
Овладев формой, он отныне мог оживить ее чувственными впечатлениями, передаче которых научил его импрессионизм. С помощью света и цвета он усиливал великолепие структур, прежде всего Ясенского тела. Сидя за мольбертом, он один за другим делал этюды с обнаженной натуры. В этот переходный период его творчества «Купальщицы» еще были выдержаны в «сухой» манере, но их «младшие сестры» в своем плотском великолепии напоминали сочные плоды.
Однако холсты, выходившие из его рук, не удовлетворяли его. В мае на Марсовом поле, где инженер Эйфель соорудил башню, названную его именем, открылась по случаю столетия революции 1789 года Всемирная выставка. Здесь же была устроена другая выставка – «Сто лет французского изобразительного искусства». По совету Виктора Шоке, Роже Маркс – инспектор департамента изящных искусств – предложил Ренуару принять в ней участие. «При встрече с господином Шоке, – ответил ему художник, – прошу Вас, не слушайте его отзывов обо мне. Когда я буду иметь удовольствие видеть Вас, я объясню Вам одну простую вещь: все, что я сделал до сих пор, я считаю плохим, и мне было бы чрезвычайно неприятно увидеть все это на выставке».
Ренуар побывал в павильонах на Марсовом поле вместе с Филиппом Бюрти. При этом стало очевидно, насколько ему чужда всякая экзотика. Бюрти повел его смотреть коллекцию японских эстампов, тех самых, которые оказали столь сильное влияние на многих из его друзей-импрессионистов.
«Здесь было много красивых вещей, не спорю. Но, выходя из зала, я увидел кресло времен Людовика XIV, покрытое маленьким и самым что ни на есть простым гобеленом, – я был готов расцеловать это кресло!.. Японские эстампы, конечно, необыкновенно интересны именно как японские эстампы, то есть при условии, что они остаются в Японии: народ, если только он не хочет наделать глупостей, не должен присваивать себе то, что чуждо его национальному духу… Как-то раз я поблагодарил критика, написавшего про меня, что я истинный последователь французской школы. „Я рад быть последователем французской школы, – сказал я ему, – но не потому, что хочу утвердить ее превосходство над другими школами, а потому, что, будучи французом, я хочу быть сыном своей страны! “
Больше, чем японские эстампы, Ренуар неизменно ценил и будет всегда ценить французские гравюры XVIII века. Разве через посредство Энгра он не продолжает традицию мастеров XVIII века? К тому же он всегда любил этих мастеров. В беседе с молодыми художниками, с которыми встречался каждую пятницу в ресторане «Дю-ра-мор»[157], он не боялся, ворча, хвалить Буше: «Вы полагаете, что Буше писал так себе, что ж, попробуйте… Это кажется легко, да… Да это и было легко… для него! Видно, как его кисть ласкает плечо, ягодицу… Попробуйте сами!»
Эти молодые художники, по большей части ученики весьма академичного Фернана Кормона, прозванного Папаша Коленная Чашечка, такие, как Анкетен, Тампье или Тулуз-Лотрек, тоже иногда обедавший с ними, все были в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет[158]. Ренуару, как видно, нравилось их дразнить. Он вообще не любил скрывать свои взгляды или смягчать свои суждения. Он привык к свободе, дорого заплатил за нее и говорил без обиняков все, что думал. Мало того, ему нравится вскрывать истинный смысл вещей, которые люди привыкли маскировать. Человеческие иллюзии и претензии, тысячи уловок, придуманных людьми самоутверждения ради, бесили его. Он считал, что все изменчиво и относительно. Всякий человек – всего лишь тень, ощупью бредущая среди других теней. Презирая всякое преклонение перед абсолютными истинами, Ренуар порой скатывался к цинизму, даже когда речь шла об искусстве, которому он посвятил всю свою жизнь. «Поймите наконец: никто ничего в этом не смыслит, и я тоже не смыслю. Единственный барометр, указывающий ценность картины, – это аукцион».
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|