Сделай Сам Свою Работу на 5

АПЕЛЬСИНОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ СИМИЕЗА 10 глава

 

 

* * *

Денежные заботы потеряли свою остроту для Ренуара. Он писал мадам Шарпантье письма в таком роде: «Нынче утром я начал портрет. Вечером начну другой и, возможно, вскоре приступлю к третьему»[120]. Таким образом, он добился того, к чему стремился. Его слава портретиста – автора женских и детских портретов – все росла. Эфрюсси сосватал ему даже заказ от семьи банкира Каэн: Ренуар должен был написать его дочерей.

Но жизнь, как море, где волны набегают одна на другую, не знает покоя. В душу Ренуара вторглись новые заботы. Кризис импрессионизма рикошетом отозвался на художнике. Растерянный Ренуар оказался наедине с самим собой. Ренуар никогда не был человеком теории. Его творческий путь был извилистой линией. В этой переменчивости сказывалось, конечно, богатство его воображения, но сквозь радость творчества ощущались и его колебания, сомнения, тревоги. Да и был ли он когда-нибудь в чем-нибудь уверен? Теперь эта неуверенность усугубилась. Она мучила, сбивала с толку. Вдобавок к ней присоединилось смятение другого рода – уже в области чувств, но не менее мучительное.

Дороживший своими холостяцкими привычками, ревниво оберегавший свою независимость, Ренуар никогда не представлял себе, что какая-нибудь женщина может стать подругой его жизни, постоянно быть с ним рядом, и поэтому его пугало, что юная Алина Шариго стала занимать такое большое место в его мыслях.

Как хороши были послеполуденные часы, проведенные с Алиной в «Ла Гренуйер», где она училась плавать. Как сладки летние вечера, когда под звуки пианино на террасе ресторана папаши Фурнеза танцующие пары кружились в вихре вальса…

Ренуар писал, сомневаясь в себе, с неудовольствием вглядываясь в свои полотна. К чему привел его двадцатилетний труд, все эти поиски, весь этот импрессионизм? Что такое «теории» импрессионистов? «Вы являетесь на природу со всеми вашими теориями, а природа отшвыривает их прочь». Импрессионисты отметают черный цвет. А Ренуар уже в портрете мадам Шарпантье с детьми использовал черный цвет: «Черный цвет – да ведь это же король цветов!» Только пленэр? А ведь Коро говорил, что «на природе никогда не знаешь, что у тебя получится», что работу обязательно надо «провести через мастерскую». А еще остается форма! Форма, которой импрессионисты слишком пренебрегают. Особенно это заметно, когда пишешь обнаженную натуру. Ренуар иногда начинал сомневаться даже в том, умеет ли он вообще писать и рисовать.



Алина Шариго… Умеет ли он писать и рисовать… В выборе профессии люди более или менее руководствуются личными вкусами, но, если потом им приходится заниматься тем, а не другим, это, как правило, определяется житейскими случайностями, из которых сотканы судьбы. Приходится думать о заработке, а тщеславному – о том, чтобы блеснуть. На этом отчасти и строится человеческая комедия, а отчасти – на игре страстей. Но человек, подобный Ренуару, создан из другого теста. Для него живопись – органическая, жизненная потребность. Он секретирует живопись, как шелковичный червь свою нить. Поскольку ему, как и всем другим людям, надо покупать пищу, одежду, платить за жилье, он должен пытаться получить деньги за свой труд. Но для него деньги никогда не могут быть целью. Для него совершенно безразлично, получит он немного больше или меньше денег, если он может удовлетворить потребность, диктующую все его поступки. Именно эта потребность, и только она одна, годами определяла существование художника. Нить свилась в кокон. В этой безыскусной, как бы подчиненной одному чувству жизни нет места женщине, – женщине, которая обладала бы не только телом, но и душой. Холостяцкое положение, естественно, отвечало такой жизни. Алина Шариго… Какое смятение, какие сложности внесла бы она в простой обиход Ренуара! И однако, эти глаза, это милое лицо, покой, который он испытывает в ее присутствии. Как он хочет, чтобы она была рядом, и как боится этого! Ее лицо преследует его. Как он старается избегать ее близости! «Ох уж эти бабенки, лучше писать их портреты!» Но Ренуар больше не уверен в том, умеет ли он писать. Почва уходит у него из-под ног. Жизнь его рушится. «Он сам не знает, куда податься».

Взвинченный, усталый, Ренуар работал мало и плохо. Он начал изучать английский язык: ему хотелось поехать к Дюре, который в это время, в начале 1881 года, жил в Лондоне. Путешествовать, переезжать с места на место! Поскольку движение всегда куда-то ведет, люди надеются, что оно приведет к цели, обретению утраченного покоя. Но кто, как не Сезанн, вечный скиталец, которому никогда не сиделось на месте, который ездил из Экса в Париж и обратно, а в Париже переезжал с одной квартиры на другую, кто, как не Сезанн, чей пастельный портрет в эту пору написал Ренуар (лысеющий череп, обращенный в себя взгляд человека, охваченного одной неотступной мечтой), знал, что никакие скитания не дают человеку уйти от самого себя, в лучшем случае – лишь на время его отвлекают. Ренуар написал Дюре, что приедет посмотреть на «хорошеньких англичанок». И вдруг в феврале, закончив портреты «девочек Каэн» (хорошо ли, плохо ли они получились, он не знал сам) и предоставив Эфрюсси хлопоты по их отправке в Салон («одной заботой меньше»), уехал в страну, которая в свое время очаровала Делакруа и о которой ему не раз рассказывал Лестренге, – в Алжир.

К сожалению, когда в первых числах марта он приехал в Алжир, там стояла пасмурная погода. Шел дождь. «И все же здесь великолепно, природа неслыханно богата… А зелень сочная-пресочная! » Новая для него растительность – пальмы, апельсиновые деревья и смоковницы – приводила Ренуара в восторг, а арабы в своих бурнусах из белой шерсти часто поражали благородством осанки.

Наконец выглянуло солнце. Город, в котором «все бело: бурнусы, стены, минареты и дорога», – засверкал под безоблачным небом. Восхищенный открывшимся ему зрелищем, Ренуар снова начал работать. Он взял себя в руки, пытался осмыслить свое творчество. «Я решил побыть вдали от художников, на солнце, чтобы спокойно подумать, – писал он вскоре Дюран-Рюэлю, и по его тону чувствуется, что на душе у него стало спокойнее. – Мне кажется, я дошел до конца и нашел. Возможно, я ошибаюсь, однако это меня очень бы удивило».

Дюран-Рюэль, приславший Ренуару письмо, пытался его отговорить от участия в Салоне. Теперь, когда у торговца появились деньги и он вновь мог активно защищать импрессионистов, он считал весьма желательным, чтобы группа вновь обрела подобие согласия[121]. Еще в ту пору, когда Ренуар колебался, не зная, куда поехать – в Англию или в Алжир, Кайботт и Писсарро обсуждали вопрос о шестой выставке импрессионистов, которую предполагали открыть в апреле. Кайботт обвинял Дега, что он внес «в группу раскол». Из-за того что Дега не занял подобающего ему «видного места», «человек этот ожесточился… он зол на весь мир, – писал Кайботт Писсарро. – У него едва ли не мания преследования. Разве он не пытается внушить окружающим, что у Ренуара макиавеллистические замыслы?.. Можно составить целый том из того, что он наговорил о Мане, Моне, о Вас… Он дошел до того, что сказал мне о Моне и Ренуаре: „Неужели вы принимаете у себя этих людей?"» Кайботт готов был поверить, что Дега не прощает Ренуару, Моне и Сислею их талант, потому что он проявлял куда больше снисходительности по отношению к тем, кто был не слишком даровит или просто бездарен и кого он «тащил за собой»[122]. Заставив принять на выставки импрессионистов произведения своих подопечных, подобных Зандоменеги и Рафаэлли, он извратил характер этих выставок. Для того чтобы выставка была однородной, считал Кайботт, в ней должны участвовать Ренуар, Моне, Сезанн, Сислей – все те, кто в самом деле связал свою судьбу с импрессионизмом, и только они одни. А Дега должен уступить, в противном случае придется обойтись без него.

Но Писсарро не мог решиться «бросить» Дега. Ренуар ответил Дюран-Рюэлю, что лично он будет по-прежнему посылать картины в Салон. «Я не собираюсь поддаваться маниакальному убеждению, будто картина становится хуже или лучше в зависимости от того, где ее выставили. Иными словами, я не собираюсь терять время в обидах на Салон. Не хочу даже показывать, что обижаюсь». Дело кончилось тем, что на апрельской выставке стало еще одним импрессионистом меньше: Кайботт отказался в ней участвовать.

Ренуар, совершенно очарованный Алжиром, решил задержаться в нем подольше – вначале он собирался остаться там на месяц. «Не хочу уезжать из Алжира, не привезя чего-нибудь из этой чудесной страны». Он устанавливал мольберт в районе Касбы, Жарден д'Эссе или в их окрестностях. Он написал «Арабский праздник», «Банановые плантации»[123]… Удивительный свет Средиземноморья! «Чародей-солнце превращает пальмы в золото, волны катят бриллианты, а люди становятся похожи на волхвов». Ренуар вернулся во Францию только в первой половине апреля. Впрочем, он не собирался засиживаться в Париже, а хотел вскоре отправиться в Лондон, где его ждал Дюре. «После алжирского зноя будет заметнее изысканность Англии».

Однако уже 18 апреля Ренуар написал из Шату Теодору Дюре, что в Лондон он не поедет. В Шату Ренуар встретил Уистлера, который из Лондона ненадолго приехал во Францию. Уистлер лично объяснит Дюре «тысячу причин», по каким Ренуар должен отложить свое путешествие. «Я веду борьбу с деревьями и цветами, с женщинами и детьми и больше ничего не хочу знать. Однако каждую минуту я терзаюсь угрызениями совести. Я думаю о том, что затруднил Вас понапрасну, и спрашиваю себя, легко ли Вам будет примириться с моими капризами… Несчастная доля – вечно колебаться, но такова суть моего характера, и, боюсь, с годами он не изменится. Погода стоит прекрасная, и у меня есть модели – вот мое единственное извинение».

В эти солнечные пасхальные дни в ресторане папаши Фурнеза было людно. Ренуар писал здесь гребцов, заканчивающих свой завтрак. Бывший кавалерийский офицер, участник кохинхинской кампании и недолгое время мэр Сайгона барон Барбье (этот задорный весельчак лет сорока неутомимо прожигал жизнь и почти совсем промотался) предложил Ренуару помочь осуществить его замысел. А замысел был не такой простой: чтобы написать картину, Ренуару надо было собрать на террасе ресторана на берегу Сены, по которой скользили парусники, не меньше четырнадцати человек. Картина эта, несмотря на воскресную праздничную атмосферу, которой от нее веет, чем-то напоминает большие многофигурные композиции, излюбленные Фантен-Латуром, а прежде Франсом Халсом. И хотя работа Ренуара была лишена присущей этим композициям помпезности или, во всяком случае, некоторой парадности, по сути дела, она с ними перекликалась. Картиной «Завтрак гребцов»[124], на которой он изобразил многих своих друзей, завсегдатаев папаши Фурнеза – Кайботта и Эфрюсси, Барбье, Лота и Лестренге, свою натурщицу Анжель (которая отныне уже не могла ему позировать, потому что собиралась замуж[125]) и Альфонсину Фурнез, – Ренуар, хотя сам он, вероятно, этого еще не понимал, прощался со своим прошлым, с долгими годами, которые он провел на берегах Сены и в «Ле Мулен де ла Галетт» среди его танцовщиц. Этим блестящим полотном, большим «антологическим» произведением, заканчивается период импрессионизма балов и ресторанчиков, завтраков на траве и зеленых беседок. Отныне Ренуар будет возвращаться к этим темам лишь в виде исключения. К концу подходил целый период. Период творчества Ренуара и период его жизни.

На переднем плане картины «Завтрак гребцов» за столом напротив Кайботта сидит со своей маленькой собачкой очаровательная молодая женщина в шляпе, украшенной цветами. Эта женщина – Алина Шариго.

 

 

* * *

Алина была куда менее счастлива, чем можно подумать, глядя на картину, написанную в Шату. Ей казалось, что она нашла прекрасный способ разрешить проблемы, которые мучают Ренуара – так она звала его в ту пору, да и впоследствии. Вопросы живописи, которые волновали художника (радостный подъем, вызванный пребыванием в Алжире, быстро кончился), не были так уж серьезны в глазах девушки. Ренуар, рассуждала она, «создан, чтобы писать, как виноградник – чтобы давать вино. Стало быть, хорошо ли, плохо ли, с успехом или без него, он должен заниматься живописью»[126]. С другой стороны, парижская среда, неизбежное в столице общение с другими художниками только усугубляют его смятение. И Алина решила: почему бы им не уехать вдвоем в деревню Эссуа? Там он «сможет писать свои этюды, и занятые своим делом виноградари, которым некогда рассуждать о судьбах живописи, не будут ему помехой»[127]. Но увы, такое решение прельщало Ренуара не больше, чем оно прельщало мадам Шариго-мать… «Надо быть чертовски сильным, чтобы обречь себя на одиночество», – заявил художник, уклонившись от предложения Алины. Алина теперь почти не выходила из швейной мастерской. Ренуар решил провести лето в Варжемоне.

Он ходил пешком в Пурвиль, Варанжевиль и в Дьепп. В Дьеппе сын доктора Бланша, Жак-Эмиль, занимавшийся живописью, был глубоко огорчен тем, как его мать приняла Ренуара. Мадам Бланш сначала пригласила художника поработать в Дьеппе, а потом «стала прилагать все старания, чтобы отменить приглашение». Она считала его «совершенно безумным и в живописи, и в разговоре и при этом совершенно необразованным… презирающим все здравое, не боящимся ни дождя, ни слякоти…». Ее раздражал и его тик, и то, что он долго засиживается за столом. Вечером в день своего первого визита Ренуар написал «за десять минут заход солнца. Это возмутило матушку, – рассказывал Жак-Эмиль, – и она заявила ему, что он только „переводит краски! “ Счастье, что она напала на человека, который ничего не замечает! »

А уж в это лето Ренуар, несомненно, замечал еще меньше, чем всегда.

«Когда смотришь на произведения великих художников прошлого, понимаешь, что нечего мудрствовать. Какими отличными мастерами своего дела были в первую очередь эти люди! Как они знали свое ремесло! В этом заключено все. Живопись – это не какие-то там мечтания… Право, художники считают себя существами исключительными, воображают, будто, положив синюю краску вместо черной, они перевернут мир».

Осень. Алина. Секреты и совершенство старых мастеров. Она постарается его забыть. Он постарается ее забыть. Форма, которой импрессионисты придавали слишком мало значения. Он должен написать пастельный портрет Джейн, младшей дочери мадам Шарпантье. В один из ближайших дней он приглашен на обед к мадам Шарпантье. А в его душу глубоко проникла любовь, которая не хочет умирать. Однажды, еще подростком, работая на фабрике фарфора, он увидел «маленького, яростного человечка», который рисовал. «Это был Энгр. В руке он держал блокнот, он делал набросок, отбрасывал его, начинал новый и в конце концов в один прием сделал такой совершенный рисунок, будто работал над ним неделю». Любовь окропила его душу, как роса. Любовь, от которой он хочет защититься. Энгр с его поразительно точной линией. И вдруг Ренуар уехал из Парижа в Италию. «Мне вдруг загорелось увидеть Рафаэля», – написал он из Венеции мадам Шарпантье.

 

 

* * *

В ту пору итальянцы были не слишком доброжелательно настроены по отношению к французам, которые подписали в мае договор в Бордо, установивший их протекторат над Тунисом. Но Ренуар мало интересовался итальянцами. Не интересовался он ни городами, ни памятниками архитектуры Италии. Милан и Падуя быстро ему надоели, как через некоторое время – Флоренция. Миланский собор «с его кружевной мраморной крышей, которым так гордятся итальянцы»? Ренуар пожимал плечами: «Ерунда!» К тому же все эти города казались ему на редкость унылыми. И все-таки Венеция была слишком живой и красочной, чтобы он мог остаться к ней равнодушным. «Какое чудо Дворец дожей! Этот белый и розовый мрамор вначале был, наверное, несколько холодноват. Но я-то увидел его после того, как солнце несколько веков подряд золотило его, и какое же это очарование!»

Ренуар вновь раскрыл свой ящик с красками и написал дворец таким, каким он виден с острова Сан-Джорджо Маджоре. Написал он также собор Святого Марка и гондолы на Большом канале[128]. Радостным открытием были для него картины Тьеполо и Карпаччо. Однако вскоре он выехал на юг, ведь он приехал в Италию, чтобы увидеть Рафаэля. Во Флоренции («Не много есть на свете мест, где я бы так скучал. При виде всех этих черных и белых зданий мне казалось, что передо мной шахматная доска!») он мог изучить первую картину Рафаэля – «Мадонну в кресле» из дворца Питти. Картина эта была настолько известной, что Ренуар, по его собственным словам, пошел поглядеть на нее «смеха ради». «И вот я увидел такую свободную, такую уверенную, такую на диво простую и полнокровную живопись, что лучше и вообразить нельзя: руки, ноги – все живая плоть, и какое трогательное выражение материнской нежности!»

Приехав в Рим, Ренуар не стал интересоваться городом и побежал смотреть Рафаэля. Творения автора «Мадонны в кресле» – станцы Ватикана и фрески Фарнезины – глубоко его растрогали. «Это прекрасно, и мне следовало увидеть это раньше, – замечал Ренуар не без грусти. – Это исполнено знания и мудрости. Рафаэль не стремился, как я, к невозможному. Но это прекрасно. В живописи маслом я предпочитаю Энгра. Но фрески великолепны своей простотой и величием».

Когда в ноябре Ренуар писал эти слова Дюран-Рюэлю, он находился уже в Неаполе, где ему открылось искусство Помпеи. «Эти жрицы в их серебристо-серых туниках просто вылитые нимфы Коро». После потрясения, вызванного знакомством с Рафаэлем, ошеломляющее впечатление от фресок Помпеи еще усугубило смятение художника. С помощью гаммы красок, сведенной к основным цветам, авторы древних фресок, безукоризненно владевшие тайнами своего ремесла, создавали несравненные произведения. «И чувствуется, что они вовсе не стремились высидеть шедевр. Какой-нибудь торговец или куртизанка заказывали художнику роспись своего дома, и тот старался оживить гладкую стену – вот и все. Никаких гениев! Никаких душевных переживаний!… В наше время все мы гениальны, допустим, но одно безусловно – мы уже не умеем нарисовать кисть руки и не знаем азов нашего ремесла».

Ренуар писал со страстным упорством, стирая написанное и вновь покрывая холст, недовольный собой, во власти того, что он называл «болезнью поисков». «Я как школьный ученик. Чистая страница должна быть заполнена без помарок – и на тебе! – клякса. Я все еще сажаю кляксы, хотя мне уже сорок лет», – признавался он Дюран-Рюэлю, заранее прося его извинить, если он привезет из путешествия не много работ. Путешествие в конечном счете принесло ему весьма относительное удовлетворение. «Я продолжаю разъезжать, просто чтобы больше не пришлось к этому возвращаться», – говорил он Дедону. В гостинице, где Ренуар жил на пансионе[129], почти все его сотрапезники были священники, и один из них, уроженец Калабрии, посоветовал Ренуару съездить в этот район. Ренуар совершил туда короткую экскурсию, и Калабрия привела его в восторг. «Я видел чудеса… Если я когда-нибудь снова отправлюсь путешествовать, я вернусь сюда». Однако тоска по Парижу все глубже охватывала его. «Я мечтаю о родных краях, и, на мой взгляд, самая уродливая парижанка лучше самой прекрасной итальянки».

Вернувшись в Неаполь, Ренуар писал натюрморты и «фигуры», «а это, – говорил он, – заставляет меня терять много времени зря: моделей у меня сколько угодно, но стоит любой из них сесть на стул, повернуться в три четверти оборота и сложить руки на коленях – и мне смотреть тошно».

Немного позлее Ренуар поселился на Капри. На острове он был единственным французом. «Великолепная» погода, безукоризненно синее море, апельсиновые и оливковые деревья, цветы, вина с привкусом серы Везувия и суп из frutti di mare несколько поправили его настроение. На Капри он создал одно из своих лучших итальянских полотен – «Белокурую купальщицу», которую он написал в лодке в залитой солнцем бухте. В этом произведении уже чувствуются заметные изменения в фактуре, торжество линий и объема, все то, к чему должен был привести период перелома – мучительный, как всякая ломка, – который Ренуар переживал в эту пору. Девушка с перламутровой кожей, скорее напоминающая скандинавку, нежели неаполитанку, подставляет свое безукоризненное тело свету, подчеркивающему его сильные контуры. Как далек теперь Ренуар от трепетных мерцаний импрессионизма! Уроки Рафаэля и фресок Помпеи и более давние уроки Энгра начинают приносить свои плоды. «Мне нравится живопись, – скажет впоследствии художник, – когда она выглядит вечной». Эти слова почти полностью перекликаются со словами Сезанна: «Я хотел превратить импрессионизм в нечто основательное и долговременное, как музейное искусство». Оба художника, вышедшие из импрессионизма, стремились, каждый своими средствами, к одной и той же цели, лежавшей за его пределами.

Из номера «Ле Пти журналь», случайно попавшего на Капри, Ренуар узнал, что 14 ноября во Франции Гамбетта сформировал правительство и министром по делам изящных искусств назначил друга Мане, Антонена Пруста. По распоряжению Пруста на распродаже произведений Курбе в отеле Друо для Лувра были приобретены три картины, в их числе «Человек с кожаным поясом». По словам Дюре, эта покупка была своего рода «публичным покаянием, данью памяти Курбе». Ренуар очень этому обрадовался. Он справедливо полагал, что Пруст не замедлит вручить орден Почетного легиона Мане – это станет еще одним «публичным покаянием». Вот что он писал своему старшему собрату по искусству: «Наконец-то у нас появился министр, который догадывается, что во Франции существует живопись… Надеюсь, что по возвращении в столицу я смогу приветствовать Вас как всеми любимого и официально признанного художника. Вы, – добавлял Ренуар, – борец веселый, ни к кому не питающий ненависти, точно древний галл, и за эту-то веселость, не покидающую Вас, даже когда с Вами обходятся несправедливо, я и люблю Вас». Вот уже год, как государство перестало осуществлять опеку над искусством. Отныне художники сами должны были организовывать выставки в Салоне, однако пронизывающий их дух академизма от этого не ослаб. Но все-таки Мане в этом году оказался среди тех, чьи картины принимали «вне конкурса». Его борьба подходила к концу, но и жизнь его – увы! – тоже, потому что Мане был неизлечимо болен.

Ренуар надеялся вернуться во Францию 15 января. Но письмо одного из самых известных вагнерианцев, Жюля де Брейера, вынудило его отложить отъезд. С 5 ноября Рихард Вагнер жил в Палермо, где заканчивал «Парсифаля». Брейер и другие вагнерианцы хотели, чтобы Ренуар написал портрет композитора. В довольно мрачном расположении духа художник отправился морем в Сицилию. «В перспективе по меньшей мере пятнадцать часов морской болезни», – ворчал он.

Прибыв в Палермо, он сел в первый попавшийся гостиничный омнибус, который доставил его в «Отель де Франс». Оттуда Ренуар отправился на поиски композитора. В конце концов он узнал, что тот остановился в «Отель де пальм». В тот же вечер Ренуар явился к Вагнеру. Его встретил угрюмый слуга, который куда-то исчез и, вернувшись после недолгого отсутствия, объявил, что его принять не могут. Наутро Ренуар, начиная терять терпение, вновь явился в «Отель де пальм». У него было только одно желание: поскорее вернуться в Неаполь. Но вот вышел молодой блондин, с виду смахивающий на англичанина. На самом деле это был немецкий художник Пауль фон Юковски. Юковски объяснил Ренуару, что именно сегодня – это было 13 января 1882 года – Вагнер дописывает последние такты своего «Парсифаля», что он в чрезвычайно «болезненном и нервном состоянии, перестал есть и т. д.». Юковски просил художника отложить свой отъезд на сутки. Ренуар согласился, свидание было назначено на завтра. На следующий день в пять часов Вагнер наконец принял художника.

«Я услышал шум шагов, заглушенный толстым ковром. Это был маэстро в бархатном костюме с большими манжетами из черного атласа. Он был очень красив и очень любезен, протянул мне руку, усадил меня в кресло, и тут начался нелепейший разговор, перемежавшийся бесконечными „о!“ и „а!“, на смеси французского с немецким и с гортанными окончаниями. „Я ошень доволен – а! о! (гортанный звук) – ведь вы прибыли из Парижа?“ – „Нет, я прибыл из Неаполя…“ Говорили мы обо всем. Я сказал „мы“, но я только повторял „дорогой маэстро“, „конечно, дорогой маэстро“ и вставал, собираясь уйти, но он брал меня за руки и водворял обратно в кресло. Поговорили о постановке „Тангейзера“ в парижской Опере, короче, это продолжалось по меньшей мере три четверти часа… Потом поговорили об импрессионизме в музыке. Каких только глупостей я не наговорил! Под конец я весь взмок, опьянел и был красен как рак. Короче, когда застенчивый человек разойдется, его не остановишь. И однако, не знаю, чем это объяснить, но я чувствовал, что ему было со мной приятно. Он терпеть не может немецких евреев, в том числе Вольфа… Я разнес Мейербера. Словом, у меня было время наговорить вдоволь глупостей. И вдруг он заявил, обращаясь к г-ну Юковски: „Если завтра в полдень я буду себя хорошо чувствовать, я смогу попозировать вам до обеда. Придется уж вам быть снисходительным – я сделаю, что смогу, но не сердитесь на меня, если я не выдержу. Господин Ренуар, спросите господина Юковски, не возражает ли он, чтобы вы также написали мой портрет, если, конечно, это ему не помешает…“

15 января в полдень Ренуар со своими кистями стоял перед Вагнером. Сеанс и в самом деле оказался как нельзя более коротким. Вагнер уделил художнику всего тридцать пять минут. За эти тридцать пять минут Ренуар написал портрет композитора. «О! – воскликнул Вагнер, поглядев на полотно. – Я похож на протестантского пастора!»

 

 

* * *

22 января Ренуар получил на почте в Марселе пятьсот франков от Дюран-Рюэля. Еще 17 января из Неаполя он просил торговца выслать ему эти деньги до востребования, чтобы он мог добраться до Парижа. Но за это время планы Ренуара изменились. Он встретился с Сезанном, и, так как в эту пору в Провансе стояла почти весенняя погода, Ренуар решил остаться на две недели со своим другом в Эстаке неподалеку от Марселя – в «маленьком местечке вроде Аньера, только на берегу моря», объяснял он Дюран-Рюэлю.

Сезанн, у которого в Эстаке был дом, часто наезжал сюда и писал среди скалистых вершин и сосен оливковые деревья на горном кряже Нерт или бухту, которую вдали замыкали холмы Марсельвера. Художник из Экса был не слишком общительным компаньоном. Неудачи сделали его замкнутым. Но как раз в первые недели 1882 года он ждал, что вот-вот осуществится его давняя мечта и он будет выставлен в ближайшем Салоне. Знакомый Сезанна Гийеме, художник самого заурядного дарования, состоявший членом жюри, пообещал ему воспользоваться своим правом «милосердия», чтобы Сезанна допустили во Дворец промышленности. Ситуация смехотворная, почти гротескная, но Сезанн радовался ей как ребенок и поэтому принял Ренуара особенно сердечно. А вопросы, которыми оба художника задавались в этот период своего творчества, их сходные в эту пору сомнения также немало способствовали сближению вопреки всему тому, что разъединяло их и так отличало друг от друга. В сравнении с жизнью Сезанна, с этим суровым, аскетическим существованием, упорно устремленным к ледниковым высотам недосягаемого совершенства и омраченным тоской и гнетущей неуверенностью, жизнь Ренуара, даже в этот кризисный период, казалась легкой и радостной. Настоящий розовый сад. «У меня здесь все время солнце, и я могу сколько душе угодно стирать написанное и начинать сызнова… – писал Ренуар мадам Шарпантье, сообщая ей, что откладывает возвращение в Париж. – И вот я провожу время на солнце, но не для того, чтобы писать при солнечном освещении портреты, а просто греюсь и стараюсь как можно больше смотреть, надеясь таким образом достичь величия и простоты старых мастеров».

С кем, как не с Сезанном, мог Ренуар так увлеченно обсуждать то, что он увидел и узнал за время путешествия по Италии? В этом, несомненно, была одна из причин, побудивших его задержаться в Эстаке. Но была, вероятно, и другая, более затаенная, но, несомненно, более глубокая, чем первая. Не пытался ли Ренуар оттянуть ту минуту, когда он вновь встретится с Алиной и в нем с новой силой будут бороться «за» и «против»? Путешествие в Италию не разрешило его сомнений. Ренуару не удалось забыть ту, которая остановила на нем свой выбор.

Пребывание в Эстаке закончилось довольно плачевно. В первых числах февраля грипп, «жестокий» грипп, уложил художника в постель. С этой минуты «страна морских ежей», как называл ее Сезанн, потеряла в глазах Ренуара большую часть прелести, и теперь он нетерпеливо мечтал о возвращении в Париж. Но это произошло еще довольно нескоро. Грипп перешел в воспаление легких. Эдмон примчался к больному брату, возле которого с нежной заботливостью хлопотал Сезанн. «Он готов был перетащить к моей постели весь свой дом», – говорил растроганный Ренуар. 19-го доктор объявил, что больной «вне опасности», но все-таки он по-прежнему почти не принимал пищи.

А тем временем пришли письма, которые истощенный болезнью Ренуар прочел с большим раздражением. Он рвал и метал против семьи Каэн. «Что до полутора сотен франков от Каэнов, – писал он Дедону, – то позволю себе заметить, что это просто неслыханно. Худших скряг я не встречал. Решительно не стану больше иметь дела с евреями». С другой стороны, Дюран-Рюэль просил, даже настаивал – и это особенно раздосадовало Ренуара, – чтобы он принял участие в предстоящей, седьмой, выставке импрессионистов, по поводу которой ему уже писал Кайботт.

За два-три месяца до этого Кайботт, не смущенный предшествующей неудачей, вновь предпринял шаги, чтобы организовать однородную выставку, о которой так мечтал, надеясь на этот раз уговорить Дега. Но Дега только рассердился. И пришлось опять все начинать сначала, потому что Писсарро, как и за год до этого, явно не был расположен порывать с Дега. Но Гоген, разделявший точку зрения Кайботта, объявил Писсарро, что он со своей стороны откажется от участия в выставке, раз Дега не хочет уступить, и что так же, несомненно, поступит Гийомен. Таким образом, Писсарро оказался почти в полном одиночестве с Дега и его друзьями. Ему ничего не оставалось, как дать согласие Кайботту. Но Кайботт ошибался, если предполагал, что теперь все пойдет как по маслу. Спросили предварительного согласия у Моне – тот отказался. Сислей сказал, что последует примеру Моне. Ренуар сослался на то, что болен. Берта Моризо «воздержалась». Сезанн, предупрежденный Писсарро, заявил, что «у него ничего нет».



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.