Сделай Сам Свою Работу на 5

АПЕЛЬСИНОВЫЕ ДЕРЕВЬЯ СИМИЕЗА 8 глава

Во-первых, он завещал государству свою коллекцию картин, поставив условием, чтобы через двадцать лет она была принята в Люксембургский музей, а в дальнейшем передана Лувру. Во-вторых, он оговорил, что из его наследства должна быть выделена сумма, достаточная для того, чтобы в 1878 году «в наилучших из возможных условиях организовать выставку так называемых непримиримых художников, или импрессионистов». Своим душеприказчиком Кайботт назначил Ренуара.

Сделав эти распоряжения, Кайботт уже весной 1877 года стал энергично хлопотать, чтобы организовать эту выставку как можно скорее. Так как галерея Дюран-Рюэля была занята, Кайботт стал искать другое помещение и после долгих поисков нашел большую пустующую квартиру на третьем этаже дома № 6 по улице Ле Пелетье.

Открытие выставки было назначено на 4 апреля. На этот раз в ней должен был участвовать Сезанн. К импрессионистам присоединились Фран-Лами, Корде и друг Писсарро – Пьетте. Но новые участники не могли восполнить потерь – в залах на улице Ле Пелетье выставилось всего восемнадцать художников.

Когда решался вопрос о том, как назвать выставку, не обошлось без разногласий. Ренуар предлагал назвать ее просто «Выставка импрессионистов». «Это значит объявить прохожим: „Здесь вы увидите живопись, которая вам не по вкусу. Если вы все-таки придете, тем хуже для вас: вход стоит десять су, и деньги вам обратно не вернут“». Дега находил это название смешным, но ему пришлось уступить. Зато, несмотря на возражения Ренуара, Дега добился, чтобы участникам выставки было запрещено посылать свои работы в Салон. Ренуар ворчал и бранился. Подумать только, в глазах праздношатающейся публики импрессионизм слывет школой, где царит полнейшая свобода!

Для поддержки выставки Ренуар договорился с Ривьером, чтобы тот в течение апреля выпускал маленький еженедельный листок «Импрессионист», который будет продаваться вразнос на бульварах. С другой стороны, как ни претило Ренуару выступать в роли просителя, он решил обратиться к Гамбетте, чтобы тот в благожелательном тоне оповестил об открытии выставки читателей «Ла Репюблик франсэз». На беду, когда Ренуар явился в редакцию газеты на улице Шоссе-д'Антен, Гамбетты на месте не оказалось. Художника принял Шалемель-Лакур. И принял довольно нелюбезно. «То есть как! – заворчал он. – Вы просите, чтобы наша газета писала об импрессионистах? Ни в коем случае! Это вызовет скандал! Вы что, не знаете, что вас считают революционерами?» Ренуар удалился в растерянности. При выходе он столкнулся с Гамбеттой, которому рассказал о происшедшем разговоре. Гамбетта расхохотался: «Вы революционеры? Ну и что из того? А мы сами-то кто же?»



В первые дни выставки у импрессионистов могло сложиться впечатление, что в общественном мнении произошла благоприятная для них перемена. Но вскоре им пришлось убедиться, что это далеко не так. Пресса возобновила свои нападки, публика не скрывала враждебности. Поддавшись тому же заблуждению, что и сами художники, газета «Ле Курье де Франс» слишком поторопилась с радужными выводами. «Критический лев смягчился, – сообщала она 6 апреля. – Хищный зверь спрятал когти, и теперь, пожалуй, можно думать, что враждебность, с какой импрессионисты столкнулись с первых своих шагов, была всего лишь неуклюжим, диковатым проявлением глубочайшей растерянности».

Но статья, еще накануне опубликованная в «Ле Фигаро», доказала, что враги не сложили оружия. И опять на художников посыпались ежедневные привычные издевки.

«После „Элизы“ и „Западни“ настал черед импрессионистов. Следом за романом – живопись. Настала мода на „нездоровые“ диковинки», – вещал писака в «Ле Спортсмен» от 7 апреля…

«Это помешательство, это сознательное стремление к ужасам и мерзостям! – восклицал 9 апреля критик „Ле Пеи“. – Можно подумать, что эти картины писали безумцы, которые, закрыв глаза, смешивают самые кричащие краски на палитре из жести. Это отрицание всего, что дозволено в живописи, всего, что зовется светом, освещением, прозрачностью, тенью, рисунком. Сначала смотришь и улыбаешься, а выходишь со стесненным сердцем. Совершенно такие же чувства испытываешь после посещения приюта Святой Анны или Виль-Эврар».

14 апреля в «Ла Кроник дез ар э де ла кюрьозите» инспектор департамента изящных искусств, обрушившись на Моне[101]и Сезанна, несколько более снисходительно отозвался о Ренуаре, но при этом не преминул заявить о портрете Жанны Самари, что «нет ничего более далекого от подлинной „натуры"». Далее он писал: «В картинах „Качели“ и „Бал в „Ле мулен де ла Галетт“ тот же г-н Ренуар, наоборот, пытался рабски следовать природе. При первом взгляде на его полотна создается впечатление, что, когда их переносили из мастерской в выставочный зал, они попали в какую-то переделку. Они заляпаны круглыми пятнами, а местами напоминают тигровую шкуру. Потом, присмотревшись внимательней, начинаешь понимать, чего хотел автор: он пытался передать эффект яркого солнечного света, просачивающегося сквозь листву на людей, сидящих под деревьями. Эти круглые пятна будто бы передают тень, падающую от каждого листочка. Вот уж поистине импрессионистские потуги. Но разве отважиться на подобное единоборство не означает обречь себя на бессмысленное и бесславное поражение, потому что борьба неизбежно будет смешной?“

Наконец, Поль Манц в «Ле Тан» категорически заявил: Импрессионисты пишут с закрытыми глазами, неловкой рукой, с подчеркнутым высокомерием пренебрегая мастерством. Не стоит уделять внимание этим фантазерам, вообразившим, будто их небрежность примут за изящество, а неумение за искренность… Как бы они ни ухищрялись, в будущее можно смотреть спокойно, не опасаясь, что невежество когда-нибудь станет считаться достоинством».

В защиту импрессионистов выступал только маленький листок Ривьера, «редакция» которого обосновалась в галерее Леграна. Первый номер газеты вышел 6 апреля. Печаталась она на восьми страницах и стоила всего пятнадцать сантимов, но, к сожалению, почти никого не заинтересовала. Тщетно продавцы газет, не жалея сил, выкликали на бульварах ее название – им не удалось привлечь покупателей. Почти все статьи в газете были написаны Ривьером. В одной из них он очень хорошо охарактеризовал искусство импрессионистов: «Разрабатывать сюжет ради цвета, а не ради самого сюжета – вот что отличает импрессионистов от других художников». Трудно было более ясно объяснить пренебрежение импрессионистов к тому, что прежде всего привлекало публику в картинах официального Салона, то есть к сюжету, – для них важнее всего сама живопись.

Ренуар дважды выступил на страницах газеты Ривьера по вопросам, которые он часто обсуждал с друзьями, то есть об архитектуре и декоративном искусстве. Его статьи прошли незамеченными. Да иначе и быть не могло. Ренуар, который неустанно восхвалял прошлое и осуждал все новое, в вопросах искусства шел намного впереди своего времени. Он упрекал архитектуру своей эпохи в том, что она несовременна, что она лишь подражает старым образцам и забывает законы жизни.

«В Париже, – писал он, – только здания Центрального рынка поистине оригинальны и отвечают своему назначению. Но нет ни одного современного строения, которое могло бы сравниться с Собором Богоматери, отелем Клюни или старым Лувром. Мы строим более или менее нелепые карикатуры на эти прекрасные творения, и только».

Примечательные слова! Они предвосхищают критические высказывания конца века по адресу академической архитектуры.

«Образование, которое архитекторы, художники и скульпторы получают в академической школе, полностью устремлено в прошлое, – писал он. – Архитекторов посылают в Рим воспроизводить какой-нибудь памятник древнегреческой архитектуры, живописцев – копировать в Риме Рафаэля. В Рим посылают и скульпторов, чтобы они вдохновлялись образцами греческой скульптуры, более или менее искалеченными. Потом, после нескольких лет пребывания в Вечном городе, эти молодые люди – живописцы, скульпторы, архитекторы – возвращаются в Париж, напичканные античностью, ослепленные великими творцами Греции и Рима, но, казалось бы, можно надеяться, что современное направление в искусстве избавит их от наваждения и работы их станут самостоятельными. Не тут-то было, создания архитекторов повторяют все линии и пропорции, какие они вывезли из Рима. Их отличает неуклюжесть, приблизительность полустертого воспоминания. Живописцы предпринимают попытки уподобиться Рафаэлю или другим итальянским мастерам, и это делает их сметными. Скульпторы же ограничиваются движениями, уже запечатленными в нескольких знаменитых статуях, и дальше – ни на шаг… Пока еще ни один из архитекторов не отклонился от пути, намеченного школой. Церковь Троицы, здания Оперы, Дворца правосудия, нового Лувра, коммерческого суда, городской больницы выстроены в стиле барокко и полны реминисценций давно умершего искусства[102]. Готика и греческое искусство образуют весьма странный сплав. Вот уже несколько лет в церковной архитектуре господствует ложновизантийский стиль. А завтра эксгумируют что-нибудь еще».

Подписанная псевдонимом Живописец, статья Ренуара появилась 28 апреля в четвертом, и последнем, номере газеты «Импрессионист». А через два дня выставка закрылась.

Выставка не принесла художникам ничего, кроме горького разочарования. Тем не менее Ренуар и трое из его друзей – Сислей, Писсарро и Кайботт – отважились снова предпринять распродажу в отеле Друо. 28 мая они предложили любителям живописи сорок пять картин. Но аукцион прошел не лучше, чем в 1875 году. За картины было выручено всего семь тысяч шестьсот десять франков. Семнадцать холстов Ренуара были оценены в две тысячи пять франков. В частности, один из них был продан за сорок семь франков.

 

 

* * *

Импрессионисты были теперь у всех на устах. Хроникеры, карикатуристы только ими и занимались. Даже театральные подмостки оказали им честь своим вниманием. Главным действующим лицом пьесы Мелака и Галеви «Стрекоза», которая была поставлена осенью 1877 года в театре «Варьете» и к которой в некоторой степени приложил руку Дега, был импрессионист, и, само собой разумеется, его произведение «с равным успехом можно было рассматривать, перевернув вверх ногами»[103]. Это стало расхожей остротой. Авторы эстрадных ревю часто вводили теперь в свои спектакли «мазилу импрессиониста, который и сам не способен отличить, где верх, а где низ полотен, которые он малюет на глазах у публики»[104].

Вся эта шумиха приносила большой вред. Она отпугивала покупателей. Моне, в тисках нужды, продавал Шоке картины за пятьдесят, а то и за сорок франков. Писсарро и Сислей с каждым месяцем погружались во все более безысходную нищету. Выручали импрессионистов – да, именно выручали – лишь несколько бескорыстных коллекционеров, таких, как Шоке, Кайботт или румынский врач Жорж де Беллио, который, как и Кайботт, предлагал художникам «оставлять для него то, чем никто не соблазнился». Он щедрой рукой заплатил тысячу франков за маленький автопортрет Ренуара, который художник выбросил, а Шоке подобрал и отнес де Беллио. На торговцев картинами надеяться не приходилось. Дюран-Рюэль продолжал бороться с трудностями. Даже папаша Мартен отвернулся от Писсарро: мало того, что он сам перестал покупать картины у художника, он еще повторял всем и каждому, что Писсарро «безвозвратно погиб», если он не откажется от своей «грязной палитры» и от своих «вульгарных мотивов».

«Демократы – люди, которые ходят в грязном белье» – так презрительно отзывался когда-то о Милле и художниках-барбизонцах г-н де Ньюверкерке. Импрессионисты производили почти такое же впечатление на элегантное «добропорядочное» общество светских людей, которых шокировали «грубость» и демократическая тематика большей части их картин – сельские сцены Писсарро, закопченные дымом вокзалы Клода Моне, ресторанчики и танцевальные залы Ренуара… Такая живопись внушала тревогу. В ней чудилась «опасность». Конечно же, здесь было явное недоразумение! Импрессионисты помышляли только о живописи, и если, как справедливо отметил Ривьер, они отвергали «сюжет», иначе говоря, назидательное повествование академического искусства, то лишь для того, чтобы заниматься живописью в ее чистом виде. Но в человеческом обществе все взаимосвязанно. Если ты отказываешься подчиниться академизму, значит, ты отказываешься служить определенному социальному строю и его установлениям. Импрессионизм, так же как натурализм Золя, хотя и на свой лад, свидетельствовал о закате данного общества. Если светский лев Мане с самого начала и до конца не признавал, что, нанося с присущей ему удивительной непосредственностью видения мазки краски на холст, он восстает против своей касты, Писсарро, самый «политический» среди импрессионистов, наоборот, настаивал на взаимозависимости между искусством и социальными проблемами: «Я почувствовал, что с той поры, как мои глаза стали независимыми, стало независимым и мое сознание». Кстати сказать, люди, поддерживавшие импрессионистов – и это весьма примечательно, – чаще всего вербовались из той среды, где охотно исповедовали «передовые» идеи, где часто встречались агностики или атеисты, где верили в прогресс, в науку, защищали все новое, например в медицине гомеопатию; ее убежденными сторонниками были Писсарро – в качестве пациента, де Беллио и Гаше, чей дом в Овер-сюр-Уаз всегда был гостеприимно открыт для художников, – в качестве практикующих врачей.

Люди эти часто встречались на бульваре Вольтера в кондитерской Эжена Мюрера. По средам Мюрер угощал ужином в комнате, расположенной в глубине магазина, тех своих друзей, которые ценили его пирожные и слоеные пирожки – последние были коронным блюдом кондитера. Через старого приятеля, с которым Мюрер дружил еще в детские годы в Мулене, довольно бесцветного художника, участвовавшего в выставках импрессионистов, Армана Гийомена, кондитер за последние годы свел знакомство со многими из них. Мюрер считал себя причастным к литературе и искусству. В начале 1877 года он даже опубликовал томик стихов и прозы «Сыновья века». За столом у Мюрера собирались Ренуар, Писсарро, Сислей, Моне, иногда Сезанн, которые встречали тут Генетта, Фран-Лами, Корде, Шанфлери, Эрнеста Ошеде, открывшего на авеню де л'Опера магазин «Доступно всем», папашу Танги, Андре Жиля, Бредена, музыканта Кабанера, гравера Герара, доктора Гаше и, конечно, Гийомена.

Это довольно пестрое на первый взгляд общество дает достаточно верное представление о тех кругах, которые оценили импрессионизм и как бы приняли эстафету от тех, кто в свое время поддерживал реализм Курбе. Внебрачный ребенок, почти совсем отвергнутый матерью, кондитер-поэт разделял откровенно антирелигиозные и близкие к социализму взгляды большинства своих гостей.

Одаренный делец, он благодаря своей ловкости сумел восторжествовать над несправедливой судьбой – в этой несправедливости он винил дурное общественное устройство. Открыв кондитерский магазин, дела которого сразу пошли весьма успешно, Мюрер работал в нем вместе со своей сводной сестрой, цветущей красавицей Мари. Впоследствии – год спустя – он построил в Овер-сюр-Уаз, прелести которого ему в один голос расхваливали Гаше, Писсарро, Сезанн и Гийомен, большой дом – настоящий «замок», по словам Гаше.

Что привлекало Мюрера в живописи импрессионистов? Влияли ли на него дружеские связи или тут проявлялся его подлинный, природный вкус? Даже самые постоянные завсегдатаи его кондитерской не могли бы ответить на этот вопрос. По собственному признанию Мюрера, он был «человеком скрытным». Впоследствии он однажды снизошел до такого «объяснения»: «Всеми моими поступками втайне движет высшая форма жизнерадостного дилетантства… Это она позволяет мне на мой собственный лад разбираться в искусстве, основываясь на точных наблюдениях, внутренней свободе и вкусе»[105]. Мюрера можно было принять за человека щедрого, поскольку он помогал непризнанным художникам, покупая у них картины. Но он так яростно торговался с ними, хотя они просили за свои картины гроши, что заранее убивал всякое чувство благодарности. Он знал счет деньгам, в обмен на свои ужины получал картины и никогда не упускал случая совершить выгодную сделку. Когда Ренуар оказался в трудном положении, потому что подошел срок очередного платежа, Мюрер забрал у него «целую кипу картин», в том числе «Парижанок в одежде алжирских женщин». В другой раз он так же поступил с Сислеем. Короче, никто не мог бы сказать наверняка, что движет этим двуликим Янусом, собирающим картины, – желание помочь обездоленным или стремление нажиться на них. Вот почему Мюрер внушал окружающим такие противоречивые чувства. Гаше не мог им нахвалиться, Ривьеру не хватало слов, чтобы его осудить. Но так или иначе, пирожки Мюрера насытили не один голодный желудок[106].

Ренуар принадлежал к числу тех, кто частенько навещал Мюрера. Он написал его портрет и собирался написать портрет Мари, которая очень к нему благоволила. Должен он был также расписать магазин. Хотя Мюрер оплачивал свои заказы весьма скудно – за портрет Мари Ренуар получил сто франков, – это вспомоществование было для художника весьма кстати. Потому что, по правде говоря, Ренуару приходилось несладко. Как-то в среду он целый день ходил из дома в дом, тщетно пытаясь продать какую-нибудь картину, и в ответ слышал одно и то же: «Вы опоздали. Я уже купил картину у Писсарро. Его нельзя не пожалеть – такая большая семья! Бедняга!» Ренуар, раздраженный этим припевом «бедняга!», воскликнул за ужином у Мюрера: «Выходит, поскольку я бездетный, холостяк, я должен умереть с голоду! А ведь мои дела ничуть не лучше, чем у Писсарро, но почему-то обо мне никто никогда не говорит: „Бедняга Ренуар“[107]».

Однако Камилю Писсарро завидовать не приходилось. Нужда довела его до того, что в ноябре он с радостью ухватился за предложение Мюрера разыграть в лотерею несколько своих картин, распространив сотню билетов по одному франку. Между прочим лотерея закончилась довольно забавно или, если угодно, плачевно. Самая лучшая из картин досталась какой-то жившей по соседству служаночке, она с досадой поглядела на «крупный выигрыш», с которым ее поздравил Мюрер, а потом сказала: «Если вы не против, я бы лучше взяла пирожное с кремом». Мюрер поспешил удовлетворить ее желание. Писсарро боялся, что ему придется отказаться от живописи и поступить на службу. Подобные страхи мучили и других художников-импрессионистов. Ренуар носился с мыслью, не оставляя живописи, найти какой-нибудь заработок.

За несколько дней до выборов в Законодательное собрание – они состоялись 14 октября – Ренуар присутствовал на приеме, который Чернусски давал в честь Гамбетты, и видел, с каким почти психопатическим восторгом принимали этого политического деятеля, как женщины теснились вокруг него, «в буквальном смысле слова готовые отдаться ему, как некоему божеству», говорил Ренуар. И Ренуар решил при первой же встрече с этим всемогущим в данную минуту человеком, который уже несколько месяцев посещал салон Шарпантье[108], попросить его об услуге: пусть Ренуару дадут место хранителя какого-нибудь провинциального музея. «Вы что, с луны свалились, дорогой Ренуар? – ответил ему Гамбетта. – Это совершенно невозможно. Ведь вы художник! Вот если бы вы попросили место кладбищенского сторожа, тут я еще кое-что мог бы сделать, но назначить вас хранителем музея, где есть живопись, – да этого никогда не допустят! Хотите стать инспектором тюрем, как брат вашего друга Мане?»

В ноябре Ривьер написал для газеты «Л'Артист» статью о выставке на улице Ле Пелетье, со времени которой прошло уже полгода. Он горячо защищал идею подобных выставок. Но Ренуар уже начал сомневаться в том, стоит ли их устраивать. Он простился с наивными надеждами молодости, когда благородные сердца верят, что люди с первого взгляда способны оценить прекрасное и правдивое и стоит им это показать, как они подпадут под его обаяние. Для того чтобы слепая толпа оценила правду и красоту, на них должны быть этикетки, по которым она могла бы их распознать. Конечно, «не всяк монах, на ком клобук», но все-таки монаху положено быть в клобуке, иначе его не узнаешь. Фальшивые одежды – источник множества заблуждений, но так уж устроен мир, и с этим нельзя не считаться. «В Париже, – говорил Ренуар, – наберется едва ли пятнадцать любителей искусства, которые способны оценить художника, не выставляющегося в Салоне. Зато восемьдесят тысяч не купят у тебя даже кончика носа, если ты не в Салоне…» Конечно, можно по примеру Дега замкнуться в высокомерном одиночестве. Но от этого люди не станут прозорливее. А ты просто лишишь себя возможности утвердиться. Такая непримиримость – ребячество, романтизм. Из этих трезвых рассуждений Ренуар сделал вывод: будущей весной, преступив запрет, который импрессионисты сами на себя наложили, он сделает попытку выставиться в Салоне. Ренуару было около тридцати семи лет. Более пятнадцати лет назад он поступил в мастерскую Глейра – в течение этих пятнадцати лет его постоянным уделом были нужда и лишения. Он хотел иметь возможность писать, удовлетворять свою страстную любовь к живописи. Все остальное суета сует. «Вот если бы меня упрекнули, что я пренебрегаю своим искусством или из глупого тщеславия жертвую своими убеждениями, я бы понял критиков. Но поскольку ничего подобного нет, им не в чем меня упрекнуть…»

 

 

* * *

В 1878 году в связи с тем, что 1 мая на Марсовом поле должна была открыться Всемирная выставка, в которую была включена Международная художественная выставка, Салон предполагалось открыть позднее обычного – 25 мая.

Жюри приняло картину Ренуара, который предусмотрительно отрекомендовался «учеником Глейра». Это была прелестная, написанная живыми красками сцена в интерьере: юная Марго, изображенная в три четверти оборота, сидит за чашкой кофе у стола в мастерской на улице Сен-Жорж[109]. Ренуар очень надеялся, что после того, как он будет представлен в Салоне, любители живописи, желающие заказать свой портрет, будут чаще обращаться к нему. Именно на портрет возлагал он самые большие надежды. Поэтому он и выбрал «Кофе» для отправки в Салон – картина была отличным образчиком этого жанра.

Импрессионисты отнеслись к поступку Ренуара снисходительно. Слишком он располагал к себе, да к тому же был слишком капризным («поплавок», «игралище волн»), чтобы долго поминать ему его «измену». Один только Дега недовольно брюзжал: сам он, если уж на то пошло, «лучше выставился бы в подсобном помещении винной лавки!». «Если бы вы так поступили, – отвечал ему Ренуар, – это значило бы только, что публика и туда пришла бы смотреть ваши картины, а вздумай я последовать вашему примеру, всех зрителей было бы у меня лакей да кучер».

В конце марта импрессионисты решили было организовать новую выставку. Но потом отказались от этого намерения. Несколько недель спустя Сислей, который пребывал в крайне подавленном настроении, снова ухватился за эту мысль и стал настаивать, чтобы импрессионисты, воспользовавшись небывалым стечением народа по случаю грандиозной ярмарки на Марсовом поле, не мешкая организовали выставку у Дюран-Рюэля. Но ему никого не удалось убедить. Толпу манила Всемирная выставка. Как бы в противовес Международной художественной выставке, где благодаря усилиям академиков отсутствовали такие имена, так Теодор Руссо, Милле и даже Делакруа, если говорить только об умерших художниках, Дюран-Рюэль, чей боевой дух не был сломлен поражениями, устроил в своей галерее весьма представительную ретроспективную выставку новой живописи за последние пятьдесят лет. Много ли она привлекла посетителей? «Гробовое молчание окружает искусство посреди всеобщего гула и гомона, выплескивающегося из горнила Марсова поля, – с негодованием писал в августе Писсарро Эжену Мюреру. – На нашу выставку рассчитывать нечего. Дюран-Рюэля, у которого собраны самые знаменитые наши художники, ждет провал. Ни души, полнейшее отсутствие интереса. Кому нужна эта печальная и взыскательная живопись, которая требует внимания и размышления? Слишком она серьезна. Прогресс на то и прогресс, чтобы можно было видеть и чувствовать, не прилагая усилий, и при этом прежде всего развлекаться, да и вообще на что оно нужно, искусство? Его ведь не съешь? Нет. Так о чем разговор?»

Горькие мысли Писсарро, старшего из группы, были вполне оправданы. Дожив до сорока восьми лет, художник не видел выхода из нужды. «Вот уже целую неделю я бегаю по Парижу из конца в конец в тщетных поисках человека необходимой мне категории – той, что покупает картины импрессионистов. Я все еще его не нашел». В другом письме: «Просто невыносимо, все мои усилия бесплодны. Я рассчитывал продать кое-что одной американской девице, а кончилось пустяком, маленькой картиной за пятьдесят франков. Это капля в море! Когда я наконец вырвусь из этой нужды?» В мае Дюре опубликовал брошюру «Художники-импрессионисты» на тридцати пяти страницах – красноречивую хвалу своим друзьям. Но брошюра не вызвала никакого отклика, ни на йоту не улучшила положения группы, даже не заинтересовала ни одного нового любителя. 5 и 6 июня в отеле Друо по решению суда была распродана с молотка коллекция обанкротившегося Эрнеста Ошеде. Экспертом на ней был торговец Жорж Пети, не скрывавший своего отношения ко всем этим Мане, Писсарро, Ренуарам, Сислеям и Моне. Итоги распродажи оказались «катастрофическими». Три картины Ренуара, находившиеся в этой коллекции, пошли за сто пятьдесят шесть франков, причем одна из них– за тридцать франков. Между тем Теодор Дюре писал о Ренуаре:

«По-моему, никогда ни один художник еще не создавал таких пленительных Ясенских образов. Кисть Ренуара, быстрая и легкая, придает им грацию, мягкость, непринужденность… Его женщины… чаровницы. Если вы введете одну из них в свой дом, она станет той, на кого вы будете бросать последний взгляд перед уходом и первый – по возвращении. Она займет место в вашей жизни».

Но результаты аукциона в отеле Друо не могли не напугать любителей. «Я отыскал наконец одного энтузиаста, – рассказывал Писсарро, – но распродажа картин Ошеде меня доконала». Надо полагать, Ренуар не сожалел о своем решении предстать перед академическим жюри. Правда, за это время покупателей у него больше не стало, но зато мадам Шарпантье заказала ему большой портрет, который можно было бы повесить на почетном месте (об этом жена издателя намеревалась позаботиться сама) в ближайшем Салоне.

Ренуар отдавал себе отчет в том, что этот огромный – метр 54 на метр 90 – портрет может стать для него решающим «шансом». Он задумал написать мадам Шарпантье сидящей в небрежной позе на диване в ее японском салоне и рядом с ней двоих ее детей – Поля и Жоржетту. Жоржетта уселась на громадного сенбернара по кличке Порто, уткнувшего морду в лапы. Художник в этом портрете постарался польстить мадам Шарпантье. Игрой изысканных красок он воссоздал на полотне элегантную обстановку, в какой она жила, настенные японские какемоно, расписанные большими птицами, пестрый шелк дивана, маленький графин, стаканы, тарелки с виноградом, вазу с розами на маленьком круглом столике. Ее белокурые дети в белой и светло-голубой одежде изображены как прекраснейшие дети в мире. Сама она на картине кажется выше, чем в жизни, благодаря длинному черному со шлейфом платью от Ворта, еще удлиненному кружевной оборкой. Ренуар не пожалел усилий. Он хотел понравиться. Поэтому в картине его больше виртуозности, чем естественной свободы. Но к счастью, он уже настолько владел мастерством, что оно скрывало некоторые натяжки, к которым он прибегнул для компоновки ансамбля.

«Ваш придворный живописец» – называл себя Ренуар в письмах к мадам Шарпантье. Особняк на улице Гренель стал центром его существования. Интересы художника и светские стремления его модели совпали. Ни при каких обстоятельствах нельзя было допустить, чтобы жюри отвергло Ренуара. Едва портрет был окончен, мадам Шарпантье «начала боевые действия» – она лично или через друзей ходатайствовала перед академиками за Ренуара. По выражению Ренуара, она «хорошенько их встряхнула». Сам художник отныне ничего не решался предпринимать, не посоветовавшись со своей покровительницей, не заручившись ее молчаливым одобрением и не воззвав к ее, как он выражался, «неистощимой доброте». Он направлял к ней тех, кто хотел посмотреть портрет, – Берту Моризо, Эфрюсси, Дедона. Двое последних, объяснял Ренуар жене издателя, – «близкие друзья Бонна», а Бонна, как это было всем известно, считался одним из самых влиятельных членов жюри. Задолго до того, как портрет был выставлен, многие его видели и расхваливали. Еще в январе 1879 года Шоке сообщал жившему в Эстаке Сезанну о «большой удаче Ренуара».

Радость художника, готовившегося снискать успех в Салоне, была, однако, омрачена печальным событием – надо полагать, что мадам Шарпантье не знала и никогда не узнала о нем. Да и что общего могло быть у элегантной, влиятельной хозяйки особняка на улице Гренель с малюткой Марго Легран? А печальное событие было связано именно с Марго. Вчера еще веселая, разбитная, Марго была теперь на краю могилы.

В начале января Ренуар обратился к доктору Гаше с настоятельной просьбой посмотреть больную. Тот не скрыл, что состояние юной пациентки, силы которой были подорваны тифом и вызванными им осложнениями, внушает ему серьезную тревогу. Ренуар был в отчаянии, а тут вдобавок Гаше вдруг перестал навещать больную. Не находя себе места от беспокойства, Ренуар посылал доктору одно письмо за другим («Я с нетерпением жду от Вас вестей, – с таким нетерпением, что целый день только и делаю, что жду Вас»), пока не узнал, что 17 января, возвращаясь из Овер-сюр-Уаз в Париж, доктор попал в Ла Шапелль в железнодорожную катастрофу[110]. Ренуар обратился к де Беллио с просьбой заменить Гаше у постели больной. Румынский врач прописал ей кое-какие лекарства, но просто из человеколюбия, чтобы она не теряла надежды на выздоровление. Девушка – он это понимал, как понимал и Ренуар, – была «приговорена окончательно». 25 февраля художник сообщил Гаше о ее смерти.

Да, вряд ли мадам Шарпантье предполагала, что в первые недели 1879 года, незадолго до открытия Салона, где ее ждал такой триумф, в убогой комнатушке на улице Ла Файетт[111]«преданнейший из придворных живописцев» в тревоге и тоске склонялся над метавшейся в жару умирающей девушкой, которую он, может быть, любил. Жизнь неожиданно сталкивает людей, судьбы их перекрещиваются и на мгновение словно бы выступают из туманной мглы. Благодаря случайным встречам, чьим-то признаниям кто-то что-то узнает о другом, но нить чужой жизни снова теряется в тумане.



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.