Сделай Сам Свою Работу на 5

Чистополь. Ноябрь 1941 года 8 глава





— Ну зачем вы меня мучаете? Ведь я все равно умру...

Может, он говорил не это, а совсем другое, или и это и другое, или вообще ничего не говорил (хотя в этой фразе есть какая-то пастернаковская интонационная подлин­ность — я ее почти слышу). Время еще не выбрало из всех действительных или апокрифических версий свою «морош­ку», которая завтра станет легендарной. Миф еще не сгу­стился.

Серой лентой змеится дорога, то в гору, то под гору. Вот, налево от нее отделяется, уходя в густой и темный лес, другое шоссе, ведущее прямо к бывшей даче Сталина. Прошло семь с лишним лет после его смерти, но все тут еще кажется полным мрачных тайн, хотя на даче уже давно разместился какой-то детский Дом отдыха, и, про­езжая мимо этой зловещей развилки, москвичи вспоми­нают былую суровую дорожную охрану, дежурных мото­циклистов и милиционеров, которые вовсе не милиционе­ры. Но это все — уже прошлое. Мы проносимся мимо него со скоростью 80 км в час. Машина летит дальше, мимо зеленых подмосковных рощ и цветущих садов. Летний день прекрасен. Вот один поворот, вот другой, едем по дач­ному поселку, вот пруд и мост, окаймленный низкими чер-



 

 

На предпоследнем повороте посредине улицы стоит милиционер. Это неспроста. Никогда ничего подобного тут не было. Он останавливает машину и строго спраши­вает: куда мы едем? Хозяин машины на всякий случай, чтобы не афишировать цели поездки, называет одну из дач, соседних с дачей Пастернака. Разгадав уловку и ни­чуть не удивившись, милиционер невозмутимо говорит, что если мы приехали на похороны, то машину нужно оставить здесь. Справа вдоль улицы уже стоит десятка пол­тора-два машин. Оставляем свою. Кто-то из спутников за­метил, что у милиционера погоны майора. Другой уви­дел среди стоящих машин несколько посольских. Не знаю, я уже ничего не замечал. Сворачиваем на улицу Павленко. Вторая или третья от угла — дача Пастернака. Входим в распахнутые настежь ворота. В саду уже поря­дочно народу. Мелькают знакомые лица. Из раскрытых окон дома слышны звуки фортепьяно. В саду полным цветом цветет белая и лиловая сирень. В розовато-белом одеянии стоят тоненькие яблони.

Проходим в комнаты к телу Б. Л. Он лежит в черном костюме и белой манишке. Гроб полузасыпан цветами. Желто-бледное, очень исхудалое, красивое лицо.



К стене рядом и к подножью гроба прислонены три больших венка. Ленты скомканы, но можно прочесть от­дельные слова: «...другу... поэту...». Потом мне сказали, что это от В. В. Иванова, от К. И. Чуковского и третий — по­меньше — от нашего родного Литфонда.

В соседней комнате громко звучит фортепьяно. Сменяя друг друга, непрерывно играют М. В. Юдина, Святослав Рихтер и Андрей Волконский.

Медленно идем мимо гроба, не сводя глаз с прекрас­ного лица.

Впервые не удивляюсь его моложавости, но это и не ли­цо старика. Я мало видел его поседевшим и не успел при­выкнуть к седине, так контрастировавшей с его молодым лицом. Хорошо помню самые первые серебряные ниточки в этих волосах, еще почти незаметные и так его красив­шие.

Уже в дверях замедляю шаги и оборачиваюсь.

Проходим через сени и выходим из дома с противо­положной стороны.

Сад постепенно наполняется народом, хотя до назначен-

 

 

В распахнутые ворота непрерывно входят все новые и новые люди. Хорошо знакомые писательские лица, му­зыканты, художники. И молодежь, много молодежи.

В саду уже порядочно и иностранных корреспондентов, фоторепортеров и кинооператоров. Они — спокойные, де­ловитые, большей частью рослые малые в серых и черных костюмах с галстуками-бабочками, многие с очкастыми переводчиками — хладнокровно и умело, без лишней суе­ты, делают свое дело. Мне показывают известного Г. Ша­пиро, представляющего в Москве самое крупное американ­ское агентство. Он выделяется небрежностью костюма, маленький, толстый.



Все они щелкают фотоаппаратами, особенно часто сни­мают Паустовского.

Я пожалел, что не взял свой «Зенит».

Почти все приходят с цветами. В комнатах уже горы цветов.

Меня тихо окликают. Потный, с облупившимся носом, с плащом через руку и книгами под мышкой, передо мной стоит Ш. Это мой товарищ по лагерю. Он живет после реабилитации в маленьком белорусском городке и учится на заочном отделении в Библиотечном институте. Приехал на экзаменационную сессию, пришел утром в институт, узнал от студентов про похороны Пастернака, бросил все и как был — с тетрадями и книгами — отправился на Ки­евский вокзал. По его словам, у кассы пригородных поез­дов висит написанное от руки большое объявление о похо­ронах, с указанием куда ехать и как найти дачу. Вспо­минаю, что Ш. писал в лагере стихи и как-то читал мне шепотом в спящем бараке. Его освободили через год после меня, и это наша первая встреча с 1954 года.

И еще одна случайная встреча — и тоже с бывшим «коллегой» по заключению. Это блестящий молодой уче­ный-филолог, исследователь восточного сказочного эпоса Мел<етинск>ий. Он уже успел после лагеря выпустить солидную книгу, а там, за колючей проволокой, был неза­метным статистиком санчасти.

Впрочем, так ли случайны эти встречи здесь сегодня? Ведь мы помним эти строки: «Душа моя — печальница о всех в кругу моем...»

Я уже рассказывал, как горячо расцеловал меня Б. Л., встретив впервые после освобождения. Иногда мне хоте­лось написать ему оттуда, но я опасался его скомпромети­ровать. Другие писали, и он отвечал, и даже незнакомым. Его письма есть у находившихся в заключении поэтов В. Ш<аламова> и К. Б<1огатырева>. Об этом можно не говорить много — достаточно перечесть стихотворение «Душа».

А народ прибывает. Невозможно перебрать всех близко и отдаленно знакомых, известных в лицо и пона­слышке, толпящихся в саду вокруг дома. Называю только первых попавшихся по случайной прихоти памяти, про­пуская многих других не по умыслу, а по невозможности перечислить. Вот Борис Ливанов, репетировавший в Ху­дожественном театре роль Гамлета в переводе Б. Л. Вот многолетний друг поэта, профессор В. Ф. Асмус, философ и историк. Вот переводчик и художник Вильгельм Левик. Вот старая поэтесса Варвара Звягинцева. Вот поэтесса Мария Петровых, приятельница Б. Л. по Чистополю. Вот историк литературы Возрождения, профессор Пинский, тоже «крестник» Эльсберга. Вот бывший эсер и эмигрант, а ныне корреспондент «Либерасьон», Сухомлин. Вот еще одна бывшая «парижанка» и тоже бывшая лагерница Н. И. Столярова. Вот П. А. Марков. В. Любимова, Л. К. Чу­ковская, Ф. Вигдорова, А. Яшин, А. Гранберг, А. В. Фев­ральский, Е. М. Голышева, Н. Д. Оттен, Н. К. Чуковский, Л. М. Эренбург, В. В. Иванов (сын). Мелькает бледное лицо Эли Нусинова. Критики: Л. Копелев, А. Синявский, А. Белинков. Молодые поэты: В. Корнилов, Н. Коржавин, Б. Окуджава. Молодая проза: Ю. Казаков, Б. Балтер. И многие, многие другие.

Очкастые молодые люди — не то гиковцы, не то буду­щие архитекторы,— юные музыканты, знакомые по кон­серваторским конкурсам, седые женщины с опухшим от слез глазами (слышу-одна из них, рассказывая о Б. Л., на­зывает его «Борей»: кто она ему?), худой подросток с от­топыренными ушами, будущий физик или поэт, а может быть, астроном. Он на всю жизнь запомнит этот день.

Все поколения, все профессиональные ответвления московской интеллигенции.

Резко бросается в глаза отсутствие Федина, Леонова и друга юности Б. Л. Асеева. Про одного известного поэта

говорят, что он уже третий день пьет и доказывает своим собутыльникам, что все люди — подлецы. О Федине слыш­но, что он сказался больным и, сидя на своей даче побли­зости, велел занавесить окна, чтобы до него не доносился с похорон гул толпы.

Я уже давно ищу глазами своего приятеля И., живуще­го неподалеку. Он гордился шапочным знакомством с Б. Л. и не раз искренне возмущался всем, что с ним произошло. Наконец, замечаю его жену. Встретив мой вопросительный взгляд, она сама подходит ко мне и торопливо, как бы извиняясь, начинает объяснять, что И. с утра «вызвали» в город, а то бы он обязательно пришел. Она слишком старается меня убедить в этом, чтобы не почувствовать фальши. Другого знакомого литератора К. я уже давно вижу стоящим за забором с женой и тоже не входящим. Они о чем-то говорят — она громко, он смущенно. Она махнула рукой и вошла в ворота, а он остался за забором. В его растерянности, как в открытой книге, читается инерция многих лет страха. Не у всех совесть так уживчива, как у И., предусмотрительно приготовившего себе алиби. Не­вольно думается, как много существует вариантов и от­тенков трусости: от респектабельной и почти благовидной до истерически-надрывной, от бесстыдной до лицемерной и прячущейся.

А вот еще одно темное пятнышко. В толпе стали очень заметны некие вовсе не праздно наблюдающие люди. Они тоже прислушиваются к разговорам и щелкают фотоаппа­ратами. Одного я заприметил и долго наблюдал за ним. Он, делая вид, что идет с толпой в дом, все время топчется на месте, зыркая вокруг; растегнутая ковбойка, низкий лоб и выражение лица, которое не спрячешь. Эти и ино­странные журналисты, тоже работающие и только за этим приехавшие,— единственный чужеродный элемент в этой пестрой, но охваченной общим настроением толпе.

А народу все больше и больше. Знаменателен удиви­тельный, никем не организуемый и не контролируемый порядок. Никто не распоряжается и не указывает, и сотни людей, не спеша и не толкаясь, проходят сквозь дом, мимо гроба Б. Л. Правда, иногда в толпе мелькают не­заменимый и умеющий быть незаметным, душевный и тактичный Арий Давыдович Ратницкий и еще один офи­циальный представитель Литфонда с испуганным и кис­лым лицом.

Толпа уже запрудила весь сад между домом и забором.
Многие стоят за воротами. , ,,

 

469 ■

Сколько здесь? Тысяча человек? Две? Три? Четыре?

Трудно сказать. Но, пожалуй, несколько тысяч (и вряд ли меньше трех). Когда мы ехали, я боялся, что все это бу­дет малолюднее, жалче. И кто мог ожидать, что это будет так. Ведь сегодня сюда никто не пришел из внешнего при­личия, из формального долга присутствовать, как это часто бывает. Для каждого здесь находящегося этот день — ог­ромное личное событие и то, что это так,— еще одна победа поэта.

Мне показывают Ольгу Ивинскую. Она сидит на ска­мейке у дома и, опустив голову, слушает что-то говоря­щего ей К. Г. Паустовского.

Это последняя героиня любовной лирики Пастернака, и, вглядываясь в ее черты, я ищу сходства с женским поэ­тическим портретом в памятных строфах...

Проходят часы, а мы все стоим в этом празднично-цве­тущем саду, и в ворота все идут и идут новые группы людей с цветами в руках.

Так прошло несколько часов, не помню точно сколько. Все это время мы говорили только об одном — о Б. Л. Пас­тернаке.

Но вот доступ к гробу закрыт на двадцать минут для всех, кроме самых близких. Ивинская осталась в саду. По­том она взбирается на скамейку и смотрит в окно. Газетчи­ки в восторге. Сразу защелкал десяток камер.

Окна раскрываются, и из них в толпу стали передавать охапки цветов с гроба. Цветов множество, и это продол­жается довольно долго. Цветы плывут над головами и воз­вращаются в руки тех, кто их принес.

Когда процессия тронулась, почти все снова шли с цветами.

Из дверей передают венки, крышку гроба, и вот уже выносят сам гроб. Что-то подступило к горлу...

Чтобы не оказаться в конце шествия, мы прошли вперед.

Предусмотрительные американцы воздвигли за ворота­ми какое-то сооружение из досок и ящиков для кино­оператора и фотографов и заранее заняли позицию.

Кладбище от дачи Пастернака метрах в 600—700, если идти по дороге, и гораздо ближе — напрямик через кар­тофельное поле. Мы идем через поле и приходим минут за двадцать до траурного шествия.

Для гроба была заранее приготовлена машина, но молодежь не дала ставить гроб на машину и понесла его на руках.

Место для могилы Б. Л. выбрано красивейшее, лучше невозможно — открытое со всех сторон, на пригорке под тремя соснами, в видимости от дома, где поэт прожил последнюю половину своей жизни.

Здесь толпа кажется еще большей, чем в саду.

Вот и процессия с гробом. Перед тем как опустить его на землю рядом с могилой, его почему-то поднимают над толпой, и я в последний раз вижу исхудалое, прекрасное лицо Бориса Леонидовича.

Я стою шагах в восьми-десяти от могилы. Проталки­ваться вперед, как это делают журналисты, не хочется. А они уже и здесь нашли (или принесли с собой) какие-то ящики и соорудили помост. Мимо меня, энергично работая локтями, пробирается Г. Шапиро.

Начинается траурное собрание. Первым говорит про­фессор Асмус.

У него нелегкая задача, но он превосходно справляется с ней. Я плохо запомнил его речь, но в ней ничто не показа­лось бестактным, ненужным, лишним...

Чтец Голубенцев читает «О, если б знал, что так быва-вает...»

И другой — незнакомый мне, совсем юный и искрен­ний — голос читает до сих пор ненапечатанного, но широ­ко известного «Гамлета»*.

Трудно сделать лучше выбор.

В ответ на последние строки «Гамлета» в толпе пробе­гает шум.

Атмосфера мгновенно накаляется, но тот же голос, ко­торый объявил об открытии траурного митинга (я не вижу этого человека за головами впереди стоящих), поспешно его закрывает.

Еще больший шум и голоса протестов.

И сразу, еще на общем шуме и возгласах, какой-то слад­кий голосок что-то говорит о росе, в которую скоро пре­вратится поэт и тому подобную приторную, мистическую чушь.

Он еще не кончил, как хриплый и едва ли трезвый голос выкрикивает, что он должен от имени рабочих Пе­ределкина (какие же в Переделкине рабочие?) заявить, что «они» не понимают, почему Пастернака не печатали и что «он любил рабочих»... Начинает попахивать поли­тической провокацией, но вездесущий Арий Давыдо-

Впоследствии я узнал, что «Гамлета» читал молодой ученый-физик Михаил Поливанов.

вич тихо распоряжается, и вот раздаются слова Ко­манды:

— Раз-два, взяли...

Это опускают в землю гроб.

Слышатся возгласы: «Прощай, самый великий!.. Про­щайте, Борис Леонидович!.. Прощайте...»

И вдруг сразу наступает тишина, и вот уже стучат комья земли по крышке гроба Бориса Пастернака.

По-прежнему жарко, но небо закрылось тонкой облач­ной пеленой.

Стрекочет портативный киноаппарат. Кто-то зарыдал: нервы не выдержали.

А вообще слез в этот день было немного — только при выносе гроба из дома и сейчас. Общее настроение: тор­жественное, приподнятое.

Но вот гроб зарыт, и сразу в нескольких кучках моло­дежи начались громкие споры. В других кучках читают стихи. Кто-то ищет валидол — говорят, М. Петровых стало дурно.

Мы медленно возвращаемся к машине. У меня в руке ветка белой сирени с гроба.

Всю обратную дорогу молчим. Разговаривать не хо­чется. Каждый несет в себе то, что надо не расплескать, сберечь навсегда.

В город вернулись уже в восьмом часу. Жаркий день сменился душным вечером.

Это был мой последний день с Борисом Леонидовичем Пастернаком.

В старинной книге, которой увлекались наши предки, в знаменитом «Ручном Оракуле», написанном еще в конце XVII века испанцем Бальтазаром Грасианом, говорится, что высшим качеством человека, кроме ума и дарований, является «непосредственность и благородная, вольнолю­бивая независимость сердца».

 

Содержание .■■» * >

ПЯТЬ ЛЕТ С МЕЙЕРХОЛЬДОМ

Часть первая

Воспоминания и размышления

ГосТИМ впервые 5

Слава Мейерхольда 14

Знакомлюсь 20

История моих блокнотов 33

Каким он был 46

Мейерхольд смеется 79

Сняв пиджак 101

Режиссер — актер 114

О природе замысла 132

«Гамлет» 156

«Борис Годунов» 164

Маяковский 180

Об успехах, ошибках и прочем 198

Трудные годы 214

Станиславский, Вахтангов 233

Ученики 252

Часть вторая

Мейерхольд говорит

Записи 1834—1939 годов

О себе 269

Об искусстве актера 280

Об искусстве режиссера 291

Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Достоевский . . 313

О Толстом, Чехове, Блоке и Маяковском . . 318

Станиславский 322

Ленский, Комиссаржевская, Дузе, Моисеи и

другие 324

Об опере. Шаляпин 329

Самоограничение, импровизация, ритм, ассо­
циации 332

О разном 336

ВСТРЕЧИ С ПАСТЕРНАКОМ345



Гладков А. К.

Г52Мейерхольд: В 2-х т.— М.: Союз театр, деятелей РСФСР, ' 1990. Т. 2. Пять лет с Мейерхольдом. Встречи с Пастернаком. 1990. 473 с, ил.

Во второй том двухтомника А. К. Гладкова «Мейерхольд» вошла книга «Пять лет с Мейерхольдом» и воспоминания о Б. Пастернаке, которые впервые публикуются в полной авторской редакции.

г 4907000000-706 ^ ББК 85.334.3(3)7

174(3)-89

 

 


Александр Константинович Гдадков МЕЙЕРХОЛЬД

Том II

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.