Сделай Сам Свою Работу на 5

II. Римское судопроизводство





 

Закон Моисея, увековеченный, хотя и в измененном виде, христианством, был едва ли не самым влиятельным законодательством в мире. Но этот закон имел соперника в законе могущественного Рима. Писаный разум римского закона перелился "во всю нашу новейшую жизнь", и законоведы всех новых народов смотрят с сыновним уважением на своих предшественников - великих юрисконсультов императорской республики. Но между этими двумя влияниями есть важное различие.

В еврейском обществе закон был продуктом религии. Ему усвоялось божественное происхождение, признанное за ним и христианством. Нет никаких указаний на то, чтобы иудейское племя отличалось врожденным чувством справедливости или непреодолимым стремлением к правде, которые сами по себе без религии повели бы народ к созданию и развитию национального права и которые бы даже предупредили религию. Вся история и литература евреев показывают, напротив, что именно религия отлила народ еврейский в данную форму и повела впоследствии к широкой, хотя и несовершенной, разработке искусства добра и правды (ars boni et aequi), или юриспруденции. Раввинская разработка богодарованного права, как мы видели, отличается постоянными преувеличениями и хитросплетениями, обнаруживающими природную неспособность племени к высшим степеням судебного совершенства. Потому-то и в то время, которым занимаемся мы теперь, оно оставалось слабым, обособившимся от посторонних влияний, азиатским племенем, пропитанным насквозь национальными и религиозными предрассудками. Не у таких племен надо искать образцов равномерных законов и справедливого и умного приложения их к жизни. Но в мире были, равно как существуют и теперь, племена, одаренные в превосходной степени тем глубоким чувством правды, которое лежит в основании всякого закона. И между всеми этими племенами, древними и новыми, следует признать самым великим то, которое владычествовало в разбираемую эпоху над Палестиной и миром. Когда скипетр, отнятый у Иуды, перешел в мощные и грозные руки Рима, тогда все народы начали уже сменять свой страх перед воинственной державой на удивление к ее правительственной мудрости - удивление, не умаляющееся до сих пор. Удивление это соединялось вдобавок с доверием и покорной преданностью этой мудрости. Восточные племена инстинктивно чувствовали тогда то, что теперь, спустя два тысячелетия, мы можем проследить исторически, - именно, что римский закон был обязан своим несравненным авторитетом суровым доблестям латинского племени и доимператорской республики. Влиятельную силу этого закона признавали тогда безотчетно, а теперь возможно проследить с ясностью, как закон произошел из того инстинкта правды, который руководил претора и проконсула в каждой покоренной стране задолго прежде, чем Ульпиан или Гай дали этому инстинкту вид бессмертного писаного закона.





Понтий Пилат был в это время представителем Рима в Иудее, правителем, как он называется в евангелиях*(725). Он был Procurator Caesaris, т.е. уполномоченным представителем, или наместником, Тиверия в этой провинции. Он не был только procurator fiscalis с полномочиями, не превышавшими полномочий квестора. Сан Пилата не был подчиненною или финансового должностью. Пилат был прокуратором cumpotestate, правителем с гражданской, судебной и военной властью, подчиненным, без сомнения, по своему месту соседнему правителю Сирии, но прямо ответственным только перед великим владыкой в Риме. В каком же отношении находился сам император к обитателям Иудеи и к миру? Ответ на это имеет великую важность. Император был не более не менее как представителем Рима. В новые времена с императорским титулом привыкли соединять понятие о власти неограниченной, превышающей царскую власть. Для римлян, даже в дни Тиверия, имя царя было невыносимо, и абсолютизм, если он не скрывался под республиканскими формами, возбуждал в них негодование. Поэтому Август, сделавшись неоспоримым главой республики и решившись упрочить такой порядок вещей, оставался по имени просто частным патрицием, или гражданином. "Спаситель общества не осмелился нарушить установленное государственное устройство. Он забрал в свои собственные руки все власти и должности, все почести и преимущества, которые распределяло государство в течение прошлых веков между своими главными сановниками и представителями. Он сделался несменяемым Princeps Senatus, или президентом законодательного собрания. Он сделался несменяемым Pontifex Maximus, или главой национальной религии. Он сделался несменяемым трибуном, или охранителем народа, вследствие чего его лицо делалось священным и неприкосновенным. Он сделался несменяемым консулом, или верховным сановником, над всем римским миром с правом поверять доходы, распоряжаться войсками и силою приводить в исполнение законы. Наконец, он сделался несменяемым императором, или военным главой, которому присягал каждый воин в легионе и которого меч от Инда и Гибралтара достигал до полюса. И при всем этом он был простым гражданином, только сановником республики. В этом одном человеке было теперь собрано и сосредоточено видимым образом все то, что в течение веков Рим приобретал и распространял и что Риму именно приписывали покоренные народы. Таким образом, Тиверий, первый наследник государственного строя, созданного Цезарем Августом, был в самом строгом смысле представителем того великого города, который владычествовал над царями земли. В свою очередь, римский всадник, управлявший теперь Иудеей, был представителем Тиверия и его общественного значения. Август, как известно, разделил провинции на два класса. Он предоставил сенату право посылать проконсулов в более мирные и центральные провинции, но сохранил и над ними свою консульскую и военачальническую власть. Некоторые же провинции, подобно Иудее, он удержал в своих собственных руках в качестве их проконсула, или правителя. В строгом и законном смысле правителем иудейского народа в то время, о котором мы пишем, был не Пилат в Кесарии или Вителлий в Антиохии, но Тиверий в Риме. Он был проконсулом, или правителем, Иудеи от лица существовавшей еще республики - республики, теперь почти отождествленной с ним самим. И Пилат, которого иудеи называли обыкновенно своим правителем, был в строгом смысле прокуратором, или наместником, этого великого проконсула, пользовался гражданской и военной властью как уполномоченный того, в ком была сосредоточена тогда безграничная власть Рима. Пред этот-то трибунал совет синедриона привел в пятницу своего Узника.



Утром в эту пятницу Пилат заседал в своей претории, решал дела и отправлял правосудие, как обыкновенно. Нельзя определить наверно, в каком месте Иерусалима находилось на этот раз его судейское седалище. Может быть, в крепости под башней Антония, под этим видимым символом римского владычества, грозно возвышавшимся около храма, а быть может (что гораздо более вероятно)*(726), римский суд происходил в "претории Ирода", великолепном дворце к северу от храма, описанном Иосифом Флавием и выстроенном незадолго до этого времени идумейскими царями. Перед дворцом лежало белое мраморное полукружие, представлявшее собою открытое пространство, обращенное к священному городу и бывшее почти таким же общественным местом, как пространство между крепостью Антония и храмом. На этом помосте мог быть воздвигнут в самое короткое время подвижный трибунал (Bеma или ). В это утро Пилат еще заседал в палате суда - внутри дворца; извне слышался шум восточного города, пробуждающегося накануне пасхи: внутри раздавался лязг римского оружия, возвышались алтари римских богов и, может быть, стояло скульптурное изображение далекого полубога Тиверия. Священники и учители народа, строго соблюдавшего свои народные обычаи, не могли входить в эту языческую палату в продолжение всей священной недели пасхи; и римлянин, со своей римской усмешкой, охотно устранил это затруднение, сам вышедши за ворота со своими воинами-ликторами. Когда взор Пилата упал на Узника, стоявшего пред ним со связанными руками, то первыми словами правителя были следующие: в чем вы обвиняете человека сего*(727)? Мы узнаем здесь сразу подлинный голос римского правосудия. Нет сомнения, эти слова прямо указывали на собственное право и власть Пилата переисследовать дело. Иначе их нельзя и понимать. Они, кроме того, напоминают благородное изречение Пилатова преемника на этом седалище: "У римлян нет обыкновения выдавать какого-нибудь человека на смерть прежде, нежели обвиняемый будет иметь обвинителей на лицо и получит свободу защищаться против обвинения"*(728). Так всегда говорил худший из римских правителей (а ни Пилат, ни Фест не принадлежали к лучшим) - по одному инстинкту и преданию правосудия, не оставлявшим их и среди вероломных племен. Главные священники и книжники не желали представить требуемое обвинение в определенных чертах. "Если бы Он, - говорили они, - не был злодей, мы не предали бы Его тебе"*(729). Это наглое уклонение от прямого ответа на вопрос Пилата не могло расположить его в пользу обвинителей, и он тотчас же становит дело на его законную почву спокойным, но несколько презрительным возражением: "Возьмите Его вы, и по закону вашему судите Его"*(730). На это обвинители отвечали с упорством: "Нам не позволено ( ) предавать смерти никого". Ответ объяснял то, что, может быть, заключалось уже в слове "злодей", и на что указывало ясно представление Узника на суд Пилата, - именно, что они явились для принесения уголовного обвинения. Этим закончилось предварительное объяснение*(731).

В этом пункте настоящей истории возникает вопрос о столкновении судебных властей и о юрисдикции. Зачем иудеи пошли к Пилату, когда их синедрион произнес над Иисусом приговор: повинен смерти*(732)? Были ли иудеи вправе произнести такой приговор? Или, имея это право, они не имели только власти привести его в исполнение? Как далеко простиралась власть правителя: мог ли он отменить приговор синедриона или только приостановить исполнение его? Кто из них - правитель или синедрион - имел ius vitae aut necis (право жизни или смерти)? В каком отношении находились во времена Иисуса друг к другу две власти - иудейская и римская? Вопросы эти весьма трудны, и ученые в своих ответах высказывают различные, даже до противоположности, мнения. В споре между Сальвадором и Дюпеном первый (оставаясь в этом случае верным роковому воплю своего народа: кровь Его на нас и на чадах наших) пытался доказать, что синедрион имел полное право судить даже уголовные преступления и что его смертный приговор нуждался только в утверждении римского правителя. Противник Сальвадора утверждал, что иудейский суд не имел вовсе права судить тяжкие или, по крайней мере, уголовные преступления, что все его действия в настоящем процессе были злоупотреблением власти и что единственно действительным, или законным, судом был тот, который происходил у Пилата. Мы не имеем намерения разбирать громадную массу исторических исследований, которые были сделаны относительно этого, бесспорно, трудного пункта. В исторических памятниках не сохранилось точных и решительных указаний для решения постановленных вопросов. Так, было бы слишком поспешно приписать достоинство хронологической точности свидетельству Талмуда, что "за сорок лет до разрушения храма суд в уголовных делах был отнят у Израиля". Но оно очень замечательно в том отношении, что указывает время, около которого, по признанию учителей еврейского закона, власть над жизнью и смертью (без сомнения, уже ограниченная или отмененная при деспотическом владычестве Ирода) была отнята у них окончательно. Но вообще об отношении двух рассматриваемых властей можно представить, однако, несколько соображений, которые, кажется, не всегда имелись в виду у исследователей. Вот эти соображения: 1) Относительно этого предмета между римлянами и иудеями не было договора. Последние были народ покоренный; их судебные права, включительно с властью над жизнью и смертью, были отняты у них de facto (на деле), и они были обязаны покориться. Но de jure (по праву) они никогда не признавали этого. Для них, по крайней мере для громадной массы народа, синедрион оставался все-таки народной властью, особенно по обвинениям, касавшимся религиозных предметов. 2) С римской точки зрения это дело имело совершенно иной вид. Взгляд римлян на судебные права покоренных народов вообще и иудеев в частности был тот, что они должны иметь такие права, какие признают за лучшее дать им они - повелители. В большей части случаев эти права были весьма обширны. Римский правитель утверждал или даже сам заботился о точном исполнении прежних законов страны; при этом политика правящей власти делала все возможные уступки местному самоуправлению. Эти уступки, естественно, имели самые широкие размеры там, где со стороны провинции не замечалось расположения к борьбе с покорителями. В римском законе, как и в римских войнах, в вопросах правосудия, как и в вопросах политики, правилом мудрых и надменных властителей мира было parcere subjectis et debellare superbos (щадить покорных и покорять гордых). 3) Очевидно, что в отношении к этому предмету давался широкий простор высшим римским сановникам - проконсулам или прокураторам при исполнении ими обязанностей высшего правосудия. Республика и император дозволяли и даже требовали, чтобы они усиливали или ослабляли свою власть сообразно с тем, как это требовалось частным случаем или обстоятельствами. Правило, которым они руководствовались в обыкновенных делах, представляемых пред их трибуналы, выражено в совершенстве спустя несколько лет после события, занимающего нас теперь, Аннеем Галлионом, гуманным проконсулом Ахайи и братом философа Сенеки: "Если бы дело касалось проступка или преступления, то я имел бы основание вести его с вами, иудеи; но если оно возникает из вопросов о словах, именах и вашем законе, то разбирайте его сами; я не хочу быть судьей в таких делах". Хотя римские сановники и устраняли от себя такие вопросы, пока они не касались прав верховной власти, но малейший намек на то, что одно из этих слов или имен или один из этих вопросов другого закона может вредить верховной власти, давал правителю полнейшее право "погрузить свою секиру с быстрою и лютою жестокостью в подозрительную часть политического тела".

Эти общие соображения никогда не должно упускать из виду при чтении отрывочных и часто взаимно несовместимых исторических известий об этом предмете. Они показывают, что крайние взгляды, поддерживаемые новейшими критиками, были защищаемы и в древности противоположными властями - римскою и местного. Но самые веские доказательства находятся на стороне того положения, что в это время все дела, влекшие за собой смертную казнь, были предоставлены римским законом и практикой окончательному решению римского правителя. В таких случаях иудеям принадлежало только исследование дела (cognitio causae). И не может быть сомнения, что власть правителя не ограничивалась в этих случаях одним правом на утверждение и исполнение приговора (executio); он имел еще право на пересмотр (recognitio) дела, по крайней мере в таких случаях, когда хотел воспользоваться этим правом. В отношении к обыкновенным преступлениям - грабежам и убийствам - иудейские начальники могли довольствоваться тем, что предавали виновных суду римского трибунала и дальше не вмешивались в дело. Римский правитель, с другой стороны, мог без всякого противоречия и без дальнейших исследований со своей стороны посылать на крест обыкновенных злодеев, против которых являлись обвинителями туземные власти, уже исследовавшие дело. Но, очевидно, возникало затруднение, когда преступление, составлявшее предмет обвинения, принадлежало к области религии, заключалось в покушении изменить, в качестве пророка или Мессии, церковные учреждения. В таком случае синедрион, опираясь на общее убеждение всех иудеев, без сомнения, удерживал за собою исключительное право суда первой инстанции и старался всеми мерами отклонять всякий пересмотр дела (recognitio) со стороны римской власти или, не обращаясь вовсе к этой власти или ограничивая ее, одним правом утверждать его приговоры. Так думали и должны были думать иудеи; но римский правитель в том случае, если бы такое дело было представлено его суду, мог держаться совсем другого взгляда.

Повествование четвертого евангелия, приводящее подлинные речи действующих лиц, удивительным образом живописует исторические отношения изображаемых партий в это время, и его повествование, в соединении с известиями других евангелий, освобождает нас от необходимости доказывать высказанные нами общие положения. Было ли законно со стороны иудеев осуждать за уголовное преступление или нет, но в настоящем случае они сделали это. Было ли законно или нет для Пилата допрашивать снова обвиняемого, которого они осудили, но в настоящем случае он сделал это. Очевидно, здесь происходило два судопроизводства. И приведенный уже нами разговор изображает с поразительным искусством борьбу (которой должно было ожидать) между усилиями иудеев получить простое утверждение их приговора и решением Пилата принять на себя полную судебную ответственность и за суд в первой инстанции, и за пересмотр дела. Сопротивление иудеев в настоящем случае имело свое основание, без сомнения, не столько в их обыкновенной церковной независимости, сколько в опасении, чтобы Пилат, перерасследовав дело, не отказался исполнить их план. Как бы то ни было, но начавшееся пререкание вызвало прокуратора на публичное объявление перед людьми, принадлежавшими к обоим народам и окружавшими в то время его судейское седалище, - на объявление своего права и обязанности заняться этим уголовным делом в качестве судьи. С этих пор оно не было уже ни простым делом администрации, ни предметом короткого полицейского разбирательства или военного суда; оно было теперь настоящим судом о жизни и смерти, который производился верховным гражданским правителем, ставшим со своей юрисдикцией между обвиняемым и главными властями покоренного народа.

Обвинение, потребованное Пилатом, пришлось принести, потому что он решительно настаивал на своем праве судьи в этом деле. Обвинение описано со значительной подробностью в евангелии от Луки; и хотя опущено в трех других евангелиях, но первый вопрос, обращенный Пилатом к Иисусу и упоминаемый во всех евангелиях, дает нам право заключить, что вопросу его предшествовало обвинение. Лука передает обвинение в следующем виде: "мы нашли, что Он развращает народ наш и запрещает давать подать Кесарю, называя Себя Христом Царем"*(733). Если бы обвинение сохранило тот свой вид, какой оно получило на синедрионе, если бы теперь была указана чисто религиозная или церковная вина, то был бы предложен и иной вопрос. Если бы главные священники, когда они начали обвинять Иисуса, сказали прямо то, что вопияли в страстном увлечении при окончании дела: "мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божьим"*(734), то могло быть сомнительным, как поступил бы в этом случае Пилат. Он, как правитель, имел полномочие приводить в действие их закон или имел право надсмотра и контроля при этом; но он мог подобно Галлиону увидеть во всем этом деле не что иное, как спор о словах, хотя мог остановиться и на той мысли, что эти слова заключают в себе важные последствия для государства. Выбор для него, однако, был устранен переменой в форме обвинения. Если мы признаем выражения, приводимые Лукою, равносильными доносу (nominis delatio) no римскому закону или клятвенному показанию двух (не менее) свидетелей-обвинителей по еврейскому закону, то и предыдущее и последующее сделаются для нас яснее. Обвинение в развращении ( ), заключающее в себе, быть может, понятия как о "возмущении", так и "обольщении" народа, было совершенно искренно и ясно высказываемо в иудейском судопроизводстве предшествовавшей ночи. Без сомнения, это обвинение было двусмысленно для римского слуха, но эта двусмысленность не остановила обвинителей от принесения его. Они гораздо раньше еще рассудили: "Если оставим Его так, то все уверуют в Него, и придут римляне, и овладеют и местом нашим и народом"*(735). Главное обвинение в том, что Иисус называл себя Христом Царем, было также верно и было признано верным самим Обвиняемым, хотя едва ли в том смысле, в каком, по ожиданию обвинителей, должен был понять его правитель. Но если мы обратимся к повествованию Луки, то убедимся, что обвинение не остановилось на этой сомнительной и не достигающей своей цели форме. Руководители обвинения, без сомнения, не хотели представить пред языческим судилищем намеренно неверное обвинение. Они хотели с возможно малой затратой лжи обратить на иноземную власть ту ненависть, которую должна была возбудить в народе смертная казнь пророка. Но объявление Христа невинным, сделанное Пилатом*(736) совершенно неожиданно для них, кажется, вынудило их к той гнусности, которой они сами по себе признали бы за лучшее избежать: к неопределенным обвинениям в развращении народа и присвоении царского достоинства Мессии они прибавляют в виде пояснения запрещение давать подать Кесарю*(737). Последнее обвинение было чистой ложью, и некоторые из обвинителей должны были знать, что оно стояло в прямом противоречии с известным ответом Иисуса Христа по этому вопросу. В этом фальшивом обвинении указывалась такая подробность, которая, как они были уверены, могла придать смертоносную силу другим, более неопределенным, хотя и верным, пунктам обвинения и поставить правителя в невозможность отклонить уголовный процесс.

Таким образом, мы можем теперь безошибочно определить то преступление, какое выставлено было обвинением. Это - "оскорбление величества", величайшее преступление, по римскому закону, величайшее преступление, какое только могло быть представлено римским воображением, т.е. нападение на верховную власть или верховное величество Римского государства*(738). В ранние времена республики название perduellio употреблялось для обозначения измены и восстания, и гражданин, осужденный народом за это преступление, "лишался огня и воды" или подвергался повешению на злосчастном дереве (arbor infelix). Когда закон города Рима распространил свою власть до пределов мира, тогда измена получила смысл нападения на величество миродержавного города, были изданы разные законы для определения этого преступления и правил суда над ним, и главное место между ними занимал закон Юлиев (Lex Julia). По этому закону каждое обвинение в измене, направленное против римского гражданина, должно было излагаться в виде письменного доноса. Гражданин иудейской провинции, само собою разумеется, не пользовался таким покровительством закона. Он, стоя перед прокуратором кесаря, не имел иной защиты против неправильного употребления неограниченной власти, кроме доводов правосудия.

Теперь мы переходим к защите. Все евангелия согласно говорят, что Пилат предложил Иисусу один и тот же вопрос в одних и тех же словах: "Ты Царь Иудейский?"*(739), и что после Его утвердительного ответа этот римлянин пришел к парадоксальному заключению, что не находит в Нем никакой вины*(740).

В четвертом евангелии мы находим разговор, объясняющий вполне эту кажущуюся парадоксальность. Утвердительный ответ Иисуса поражает своей силой. Иисус, как видно из всех евангелий, употреблял по временам этот сильный способ выражения, и особенно в трудных обстоятельствах Своего служения, или когда Он касался сокровенных "тайн царства", проповеданного Им, или когда подвергались сомнению Его собственные права. Эта особенность в Его образе выражения все более и более усиливалась к концу Его земного поприща. Поэтому мы утверждаем, что рассматриваемый ответ, хотя упоминается только в последнем евангелии, но предполагается необходимо и всеми другими, имеет все внутренние признаки исторической подлинности. Этот разговор происходил в преториуме*(741), где Иисус мог быть задержан, пока Пилат толковал с обвинителями о подсудности ему настоящего дела. Теперь Пилат призвал своего Узника во внутреннюю часть претории и предложил ему внезапный вопрос: "Ты Царь Иудейский?"*(742) Иисус отвечал: "От себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе о Мне?"*(743), и этот ответ выражает собой не желание узнать, что было сказано иудеями в Его отсутствие, а имеет более глубокое значение. Слова его равносильны такой речи: "в каком смысле употребляешь ты это выражение? Если ты говоришь это от себя, - в том смысле, в каком римлянин естественно употребил бы это слово, то я - не царь иудейский. Но если другие говорили тебе это о Мне, если ты имеешь в виду слова еврейских пророков о царе в смысле чаяния всего мира, то они требуют дальнейшего разъяснения". Пилат поспешно отвечает, как следовало отвечать римлянину: "Разве я иудей? Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?"*(744). Этими словами Пилат слагал - и не без искусства - бремя объяснения на Обвиняемого; и Тот, который хранил молчание ночью перед синедрионом и не дал никакого ответа даже теперь на приносимые против него ложные обвинения, тотчас отвечал откровенно языческому сановнику, желавшему знать истину об этом деле: "Царство Мое не от мира сего: если бы от мира сего было царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня... но царство Мое не отсюда"*(745). Рассматривая эти достопамятные слова, мы разберем их только с исторической и, в частности, с судебной точки зрения. Какое бы значение ни имели эти слова в других отношениях, по содержанию и по форме они составляют защиту. Хотя они и заключают в себе прикровенное заявление Обвиняемого о своем царском достоинстве, все-таки они выражают желание точнее определить свойства того царства, притязание на которое составляло предмет обвинения. Они, по-видимому, выражают признание, что царство от мира сего было бы законным предметом преследования для наместника кесаря, но отвергают, что царство Иисуса может быть поставлено Ему в вину. Самым важным объяснением этих слов служит известная сцена, когда решался вопрос об уплате подати, когда Иисус, будучи спрошен, как иудейский ревнитель отечества и пророк, о том, позволительно ли давать подать Кесарю или нет, отвечал: покажите мне динарий, и, предложив глубоко знаменательный вопрос об изображении и надписи, отчеканенных на нем, заключил рассуждение словами: "и так отдавайте Кесарево Кесарю, а Божие Богу"*(746). Это обстоятельство, в связи со всей настоящей историей, удостоверяет нас в том, что нападение на римскую власть не входило в план Его царства, равно как и в план христианства. Но это решительное изречение, сказанное Пилату (как и прежнее решение Его относительно дани кесарю), показывало, что столкновение между царством, которое Иисус приготовлялся признать Своим собственным, и между тем великим царством от мира сего*(747), представителем которого являлся теперь Его судья, не было неизбежно по существу, хотя в действительности оно с большою вероятностью могло произойти. Эти слова не имели бы значения, если не признать, что ими устанавливается отдельность областей при которой возможно каждой власти ограничить себя и, ограничив себя таким образом, избежать взаимного столкновения.

Положительно описано Христом только одно из двух царств, и это царство определено вообще как царство от мира сего; такое определение пояснено указанием на то, что в каждом таком царстве властитель может защитить себя вооруженной силой своих подданных. Другое царство определено только посредством отрицания у него этих признаков. На Пилата, как показывают последствия, эти слова Христа произвели впечатление и, может быть, убедили его в том, что Обвиняемый невиновен ни в каком заговоре против Рима. И тем не менее Иисус говорил о царстве - царстве в сем мире, хотя и не от мира сего*(748), и Его слова отречения от царства были в существе дела царственнее, чем все царственные изречения, когда-либо слышанные этим римлянином. С истинным тактом судьи правитель касается затем того самого пункта, который следовало вывести из отрицательной темноты на степень ясного утверждения.

"Итак, Ты Царь?"*(749) - спросил он Узника, царство которого было не от мира сего. И как прежде на заклинание первосвященника, так и теперь на вопрос представителя земного величия был дан ответ, совершивший решительный переворот в мировой истории: "Ты говоришь, что Я Царь"*(750). Тот, кто говорил так с римским правителем, знал, что этими словами Он сам возводил себя на крест и что последующие немногие часы будут последними в Его полной судеб жизни. И эта мысль представлялась Его уму, ибо Он намеренно прибавил: "Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать о истине"*(751). Какой бы иной смысл ни заключался в словах столь великих, это свидетельство об истине, конечно, заключало уже в себе то свидетельство, которое раньше дано было Им, когда Он "засвидетельствовал пред Понтием Пилатом благое исповедание" о существовании царства истинного и реального, хотя и не от мира сего. Но это прибавление к прежним словам имело более глубокое значение, чем одно утверждение существования царства духовного, отдельного от мирского. Оно провозглашало существование того, что служит основанием всякой человеческой добродетели и справедливости, но что в последние века сделалось чуждым для римского слуха, - существование вечного мира истины вне человека, всеобщей божественной системы вещей, стоящей выше всякого местного или народного предания и, конечно, выше всех человеческих верований и желаний. Над этой объективной истиной люди не имеют никакой власти: их высшее преимущество состоит в том, чтобы признавать и исповедовать ее. И ее признает тот, кто уже имеет родственное влечение к этой средоточной (центральной) истине, - всякий, кто от истины. Последние слова Того, Кто заявлял теперь право на достоинство как свидетеля, так и царя этого великого мира истины, были: "Всякий, кто от истины, слушает гласа Моего"*(752).

"Пилат сказал ему в ответ: что есть истина?"*(753). Этот бессодержательный вопрос, полусаркастический, полупрезрительный, но всецело скептический, мы разъясним впоследствии, а теперь последуем за действиями судьи*(754). Не дождавшись ответа на случайно представившийся ему вопрос, Пилат снова обращается к обвинению и Обвиняемому. Все повествования согласны между собой в том, что Пилат составил и высказал такое заключение, что не находит в Обвиняемом никакой вины*(755). Последнее евангелие раздельно говорит, что публичное выражение этого убеждения сделано было Пилатом именно на том самом пункте в разговоре и защите, до которого мы достигли теперь. Как бы то ни было, это была единственная защита, которую, как известно, представил Обвиняемый во все время суда над Ним; и Пилат тотчас же вышел из претории и объявил свой приговор, быть может, даже с судейского седалища. Но это изречение, как оказалось впоследствии, было только первым шагом в том непрестанно затем ускоряющемся движении слабости, которое так хорошо известно в свете, и движении, которое начинается нерешительностью и мягкостью, потом переходит попеременно все последующие степени самовосхваления и желания подслужиться, - убеждения, колебания, протеста и компромисса, суеверного страха, борьбы с совестью осторожной двуличности - и наконец достигает полной нравственной трусости. Этот римлянин остался навеки типом неправедного судьи, решающего дела "вопреки своему лучшему убеждению". Нам нет надобности долго останавливаться на некоторых из пунктов этого евангельского повествования. То вполне верное истории обстоятельство, что судья, схватив на лету употребление о Галилее и удостоверившись, что Обвиняемый был галилеянин (значит, принадлежал к области Иродовой), послал его к Ироду, может быть отмечено лишь мимоходом. Здесь употреблено слово (remisit, возвратил), которое, по-видимому, служило специальным техническим термином, обозначавшим возвращение обвиняемого к тому суду, которому он, собственно, подлежит, что произошло и здесь, когда Спаситель был переслан от forum apprehensionis (суда по месту лишения свободы) к forum originis (суду по месту происхождения). Уклонение Ирода от суда над Иисусом было сколько благоразумно, столько же и вежливо, если припомнить пункты обвинения. Не только римский гражданин, но даже гражданин провинции, обвиняемый в оскорблении величества, должен был быть судим пред судом кесаревым*(756). Идумейский "лис" (т.е. Ирод), боявшийся когтей льва, очень любезно обменялся при этом вежливостями с наместником этого льва. При втором появлении Подсудимого пред трибуналом правителя очень ясно стали обнаруживаться все более и более возрастающая слабость судьи и усиленное давление на него со стороны обвинителей. Утреннее сообщение жены*(757) тревожит его совесть, но не очищает его сердца. Пилат соглашался теперь, наказав Его, отпустить*(758), т.е. истерзать невинного человека тяжким римским бичом! Иудейские обвинители отвергают эту сделку; и Пилат (весьма характерная черта в нем), решив уже, по-видимому, послать Его на крест, пробует подействовать на сострадание обвинителей и выгородить себя из дела. Он омывает свои руки и произносит вполне праздные слова: "Не повинен я в крови Праведника сего"*(759). После бичевания три евангелиста упоминают только о поруганиях, нанесенных грубыми римскими воинами Иисусу, который отдан был в их власть, как иудейский изменник их императору. Но последний евангелист вставляет ряд событий, которые и теперь, как прежде, он описывает с поразительной живостью и с неотразимой правдивостью. Он один упоминает об изречении - се человек*(760), которым пытался тронуть иудейскую толпу прокуратор, испытывавший тяжелую внутреннюю борьбу и остававшийся "неправо справедливым" вследствие своей "неверующей веры". Он один также упоминает об ответе обвинителей: "мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божьим"*(761), - ответе, вполне согласном с тем повествованием о еврейском суде, которое находится у трех синоптиков, но опущено у Иоанна. Он упоминает о неожиданном, но весьма естественном действии этого заявления на правителя, уже находившегося под сильным впечатлением прежних выражений "Царя, пришедшего в мир"*(762). "Откуда Ты?"*(763) - спрашивает он почти с трепетом. Но еще с первого мгновения, как началось его колебание, Иисус перестал отвечать ему. Он молчит и теперь. И Пилат именно в это время, когда он, по словам евангелиста, больше убоялся*(764), усвояет тот грубый тон, который, по словам менее точных светских историков, был его характеристическою принадлежностью: "мне ли не отвечаешь: не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть отпустить Тебя"*(765), Иисус прерывает молчание последним ответным словом, имеющим для нас высокую важность: "Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе"*(766).

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.