Сделай Сам Свою Работу на 5

Глава XIII КОЛЛИНА Д'ОРО, ИЛИ МАСТЕР ИГРЫ





 

Я не нуждаюсь в оружии против смерти, потому что Смерти нет.

Г. Гессе. «Из неопубликованного»

 

В конце марта 1933 года нацистское правительство было облечено всей полнотой власти, а работа проголосовавшего за него Рейхстага была приостановлена. В мае были распущены партии и синдикаты. Герман Гессе с печальным вниманием, но без удивления, следит за происходящим, рассматривая его как неизбежное следствие недоверия немцев веймарскому режиму, не способному заставить себя уважать. Вслед за порабощением, которого германский народ захотел сам, ему ясно виделись новая война и новый крах.

Гессе, вечный сторонник мира, пишет Томасу Манну 18 марта 1934 года: «Я не знаю хорошо, чего бы я хотел, какие решения я бы принял, если бы от меня зависела судьба человечества… Я все так же продолжаю думать, что я бы дал возможность французам форсировать Рейн, с тем чтобы Германия проиграла теперь войну, которую в течение нескольких лет она, быть может, будет выигрывать».

Первые жертвы Гитлера — это немцы: и не только политические противники и евреи. Когда 2 августа 1934 года умер президент-маршал Гинденбург, постом «фюрера и канцлера рейха» завладел преступник. Многих из тех, кто ему сопротивлялся, он уничтожил страхом быть вытесненными своими старыми союзниками. Как после «ночи длинных ножей» можно было игнорировать его варварские побуждения? Не надо оплакивать Рема, который стоил не больше своего палача. Но не нужно забывать, что и первыми противниками нацизма были немцы.



«Эти германцы, — напишет Гессе 22 августа 1945 года, — которые не только на протяжении 1939 года, но и предшествующих ему, подвергались преследованиям и вынуждены были влачить жалкое существование, теряли посты, честь, свободу, работу и способность действовать, страдали и голодали в тюрьмах и лагерях, теперь, быть может, самые мудрые и зрелые из европейцев».

Он возмущен тем, что «апатия» по отношению к Гитлеру заставила слово «немец» стать «надолго в мире ругательством», но считает «естественным, что окружающий мир ненавидит германцев, не задаваясь вопросом, как они относятся к Гитлеру».

Хотя Герман при каждом удобном случае настаивал на своем швейцарском гражданстве, его всегда считали немцем. «У меня с Германией очень тесная связь, — признает он, — хотя бы даже финансово, и морально тоже, по соображениям литературным и лингвистическим, и еще по той причине, что там у меня близкие родственники и друзья, которые там живут и чувствуют себя там дома». Он экономически зависим от страны, политические установки которой осуждает на протяжении двадцати лет. «Мне нужно рассчитывать, — говорит он, — на период, в течение которого у меня практически не будет доходов». Писатель будет продавать рукописи с автографом — средство, к которому он уже прибегал в трудные времена и главное достоинство которого состояло в возможности не чувствовать себя побежденным.



В Берлине Самюэль Фишер, храбро пренебрегая антисемитским террором, не хотел слышать об эмиграции. «Он не мог представить себе, — пишет его дочь, — как можно покинуть свое издательство и Германию». И в результате он погиб 16 октября 1934 года в своем доме в Грюневальде. По договору между наследниками и министерством пропаганды семейное предприятие в 1935 году было поделено. Часть осталась в Берлине под руководством некоего Петера Зуркампа, который не стал прислуживать нацистам, как они рассчитывали. Другая, под руководством Готфрида Бермана, зятя Фишера, обосновалась в Вене, где издавались книги авторов, преследуемых в Германии. Гессе, относившийся, конечно, к последним, был тем не менее провозглашен таковым только в 1939 году.

В 1935 году немецкие власти потребовали у Гессе подтверждения его арийского происхождения. «Речь, вероятно, идет об ошибке, — ответит он с юмором, — поскольку я Швейцарский гражданин и член Общества швейцарских писателей… Искусство Германии и ее литература у нас в Швейцарии всегда и во всех формах приняты самым дружеским образом; и Берлин другой декларацией Общества писателей к нам, швейцарцам, проявил взаимное уважение».



В конце того же года немецкие журналы серьезно атакуют Гессе, обвиняя его, «немецкого поэта», в предательстве своего народа и «в сообщничестве с евреями по распространению за границей ложных и вредоносных идей». Вил Веспер, один из предвестников литературной диктатуры, в одном из швейцарских журналов обращается к писателю «с ненавистью, несдержанностью и в выражениях, столь непристойных», что тот чувствует себя «немного испуганным». В сентябре 1936 года предположения Гессе, что нацисты будут «стремиться задушить его и его творчество, совершенно подтвердились». Только упорство Петера Зуркампа смогло помешать запрету на издание его книг. В этих условиях писателю потребовалось определенное мужество, чтобы отправиться в северную Германию для консультации со своим окулистом. Это не было, говорит он, «безмятежное путешествие». По пути он увидел «ужасную разруху, разгром всего того, что люди, подобные нам, любили, того, в чем они нуждались, чтобы'жить». «Мировая история, — пишет он немецкому другу, — не слишком благоприятствует нашему общению», намекая на контроль за его перепиской со стороны гестапо.

В 1942 году часть книг Гессе была запрещена на территории рейха, часть подверглась жестокому рецензированию.

Вероятно, можно читать книги в том темпе, в каком они написаны: одни быстро, другие медленно. «Игра в бисер» — этот собор с огромным нефом, высоким сводом, длинными галереями вокруг хоров, с запутанными и глубокими криптами. Предупреждение торопливому читателю: не старайтесь быстро пересечь паперть! Войдем под эти спокойные своды как друзья покоя и размышления. «Игра», о которой идет речь, не похожа на другие, не похож на то, что мы считаем бисером, и ее материал. Действие этого фантастического романа отнесено к 2480 году. «Игра была поначалу не чем иным, как остроумным упражнением памяти и комбинационных способностей в среде студентов и музыкантов, и играли в нее… в Англии и Германии еще до того, как она была „изобретена“ в Кёльнском высшем музыкальном училище, где и получила свое название, которое носит и ныне, столько поколений спустя, хотя давно уже не имеет никакого отношения к бисеру. Бисером вместо букв, цифр, нот и других графических знаков пользовался ее изобретатель, Бастиан Перро из Кальва, странноватый, но умный и общительный человеколюбивый теоретик музыки… Перро соорудил себе, по примеру немудреных счетов для детей, раму с несколькими десятками проволочных стержней, на которые он нанизал бисерины разных размеров, форм и цветов. Стержни соответствовали нотным линейкам, бусины — значениям нот и так далее, и таким образом он строил из бисера музыкальные цитаты или придуманные темы, изменял, транспонировал, развивал, варьировал их и сопоставлял с другими».

Исток Игры лежит, таким образом, на стыке математики и музыки — самых возвышенных, по словам писателя, областей человеческого знания. «Всем опытом, всеми высокими мыслями и произведениями искусства, рожденными человечеством в его творческие эпохи… всей этой огромной массой духовных ценностей умелец Игры играет как органист на органе, и совершенство этого органа трудно себе представить — его клавиши и педали охватывают весь духовный космос…»

Видимо, уже в 1930 году, когда писал «Паломничество в Страну Востока», Гессе думал об «Игре в бисер», которую он посвятит «паломникам Востока» — символической «утренней страны», где однажды пробудится знание. Этот вымышленный край, который так и не открыли паломники, мог бы быть Касталией, которая появляется в следующей книге и обязана своим именем чистому источнику в Дельфах, струи которого вдохновляли поэтов.

Если у Гессе и возникали трудности во время создания «великого труда старости», то не из-за отсутствия вдохновения, а из-за событий того времени. В марте 1934 года последняя из трех версий «Опыта общепонятного введения в историю Игры в бисер», написанного в 1932 году, «стала невозможной и лишенной смысла», потому что в ней присутствовала пародия на политику современной Германии, что ставило этот текст вне обсуждений.

В сентябре 1934 года Гессе заканчивает четвертую и окончательную версию «Введения», которая появится в декабре в Берлине, в «Нойе рундшау». Из нее понятно, с каким старанием, сохранив основную идею, автор ушел от действительности. «Но на протяжении этого времени, — вспоминает издатель Фолькер Михельс, — копии политической версии продолжали тайно циркулировать в Германии».

В конце 1935 года Гессе пишет: «Моя жизнь оставляет желать лучшего, и поэтому моя работа оставлена. На протяжении двух летя не продвинулся ни на шаг». Кажется, ему препятствует все: здоровье, финансовые проблемы, смерть или неверность друзей, нападки, объектом которых он является, тысяча разочарований.

В мае 1936 года он успокаивает Петера Зуркампа: «Недавно я вновь стал верить, что продолжу работать над романом». В сентябре 1939 года разразилась давно назревавшая война, и писатель повторяет свое желание «закончить труд, с которым провел последнее десятилетие, и передать его, если возможно, в мир, где он будет издан и прочтен». Однако в конце года возраст, дающий о себе знать, и война, забирающая силы, заставляют его сомневаться: «Я начал настоящий труд жизни. Самое важное, впрочем, уже закончено. Позднее, если потребуется, в нем увидят с достаточной ясностью, каковы были мои намерения; но окончание его остается весьма проблематичным».

С немного болезненным юмором Гессе замечает, как медленно движется вперед: «…Я пишу строку или две в день. Раньше я бы посмеялся над тем, кто сказал бы мне, что я буду работать с такой скоростью. Остается лишь надеяться, что моя вода, которая течет из этой маленькой тоненькой трубки, плещется не хуже, чем раньше». Но когда он измеряет результат своей работы не количеством написанного, а степенью явленности духовной субстанции и местом в его жизни, его комментарии становятся более спокойными. «Орден Кнехта, — пишет он 27 января 1942 года Фрицу Гундерту, — и „Игра в бисер“ наполняют на протяжении более чем одиннадцати лет мою внутреннюю жизнь; когда внешний мир враждебен нам, мы создаем другой, такой, где наше дыхание не было бы стеснено. Для меня существует некое количество понятий и идей, которое будет однажды воспринято тем, кто поймет вполне мою книгу». И наконец может сообщить дочери Самюэля Фишера: «Весной я написал несколько последних фраз большой работы, начавшейся одиннадцать лет назад; теперь я ее смог наконец закончить; я часто сомневался, что мне это удастся».

«Игра в бисер» должна была появиться в 1942 году, но издательскому дому Зуркампа публикация романа была запрещена министерством пропаганды доктора Геббельса под предлогом того, что «культура там представлена как элитная деятельность синода избранных умов» без участия политической власти. В Бадене, во время осеннего лечения, Гессе получил из рук Зуркампа рукопись, которую напрасно отдал семь месяцев назад в столицу рейха.

Какая еще судьба, несмотря на принятые автором меры предосторожности, могла быть уготована материалистами для книги, которая представляла собой противоядие претензиям индустриальной цивилизации? Что могли пророчить этой исполненной религиозного смысла книге любители фельетонов? что могли думать о прозе, проникнутой музыкой Баха и Моцарта, увальни, влюбленные в военные марши? Волшебная страна Касталия рухнет из-за непреодолимого человеческого противоречия между индивидуальным и коллективным. И тут таится самое замечательное проявление гения Гессе: он сумел создать метафору идеального мира и, устами Плинио Дезиньо-ри, назвать те опасности, которые ему всегда будут угрожать. урок великим мира сего должна преподать судьба магистра Игры, Йозефа Кнехта: верный своему имени, он выбирает в качестве завершения своей карьеры обязанности наставника маленького мальчика.

Какое значение имеет после этого критика швейцарского писателя Рудольфа Гумма, даже если она иногда расстраивала Гессе, даже если заставляла страдать! Что может Гумм поставить ему в упрек, прочтя книгу, изданную наконец в Швейцарии, кроме того, что авторская концепция не соответствует его собственной? Правда, пребывая в хорошо понятном приступе дурного расположения духа, писатель сам называет в 1945 году «Игру в бисер» «большой неудачей своей карьеры».

Но он признается своему сыну Мартину: «Для меня эта книга… стала большим, чем идея и Игра, — она стала защитой против мерзкой эпохи и убежищем, куда, будучи готов духовно, я мог входить, где оставался часами, и ни один звук внешнего мира не властен был там меня настичь». Что это: башня из слоновой кости, где находит приют эгоист и трус? Думать так значило бы пренебречь тем, что часто отвлекало Гессе от работы над романом: его помощь своим несчастным современникам.

«Эй! Вы отлично видите, что я теперь старый эгоист, пребывающий в дурном расположении духа, не заслуживающий ласкового солнца Женерозо, которое согрело бы его плечи», — пишет Гессе 26 декабря 1939 года своему корреспонденту, которому только что перечислил разные аспекты благотворительной деятельности, отнимающей у него много времени. Слова эти, быть может, скрывают со стыдливой осторожностью иронию в адрес тех, кто упрекает его в изнеженном уединении во времена несчастий. Его действительно осуждают, и эта несправедливость — притом, что в нем нет и доли хвастовства, — объясняет его желание рассказать о проявлениях своего милосердия. Кроме того, он хочет привлечь внимание влиятельных и богатых людей к нищете, которую они не понимают так, как он, который ежедневно сталкивается со многими из несчастных.

Больше чем за год до захвата Польши «я начинаю, — записывает Гессе, — жить примерно так, как во время войны между 1916-м и 1919 м, когда занимался помощью военнопленным. Теперь меня беспокоит судьба беженцев и эмигрантов, к решению их проблем я прилагаю много усилий… Мы сидим перед нашими печатными машинками, мы создаем curriculum vitae, прошения о приеме на работу, ходатайства в полицию для иностранцев. Короче говоря, я вновь во всей этой военной писанине, и это не легче, чем раньше».

В Аншлуссе усилился приток беженцев, спровоцировав беспокойство о тех, кто не покинул оккупированную Австрию, где родилась Нинон и где у самого Гессе было много друзей. Среди австрийских беженцев был писатель Роберт Музиль, блистательный автор «Человека без свойств», которому Гессе безуспешно пытался помочь, прося швейцарские власти продлить его разрешение на въезд в страну.

Среди стольких беспокойств Герман, по крайней мере, уверен в любви Нинон. «То, что я получаю от незнакомок любовные письма, мучительно для моей жены», — пишет он в октябре 1933 года мужу немного сумасшедшей иностранки, которая преследует его в письмах своим навязчивым вниманием. Герман и Нинон любят друг друга — это глубокое взаимное чувство. Изыскания Нинон вынуждают ее часто уезжать, но они обмениваются письмами, в которых выражения нежности не превышают размера вступления и окончания. Содержание их составляют описания повседневных дел и состояния здоровья. Взаимное уважение и восхищение, которые супруги питают друг к другу, это залог прочности отношений. По крайней мере, Герман и Нинон нашли возможность сополагать два своих одиночества, деликатно находя грань в потребности общения. Это искусство семейной жизни, достойное уважения. Правда, в признании Гессе одному корреспонденту сквозит грусть по этому поводу: «Я не знаю совершенной формы любви, брака или дружеских отношений, которые вы пережили. Что касается меня, часть моего существования всегда была подспудной и отмеченной одиночеством, без чьего-либо участия».

В ноябре 1945 года после заключения мира Гессе адресует своим друзьям и читателям циркуляр, в котором сообщает, что продает в пользу жертв нацизма свое частное издательство «Журнальдю Рижи».

«Воскресенье, скоро полдень, вокруг нашего дома глубокий снег, и он продолжает падать, тяжелый и сырой. Мои чувства и мысли, совершенно лишенные на протяжении трех четвертей часа живости и свежести, вдруг взлетают стремительным потоком, когда я слышу по радио два „Бранденбургских концерта“, которые наполняют мое сердце чистотой». Так зимним днем 1950 года говорит Герман Гессе. С тех пор как покинул свое цюрихское пристанище в Шанденграбен, чтобы провести с Нинон зиму в Коллина д'Оро, он все чаще и чаще слушает концерты по радио.

«Чем была бы наша жизнь без музыки?» — спрашивал он себя в 1915 году. Она ему будет необходима до самой смерти, и потребность в ней будет у него тем больше, чем менее он сможет вкусить другие радости, отнимавшие некогда его силы и его угасающее зрение. Музыка была для него всегда больше чем отдыхом. Для него это духовная и интеллектуальная пища, доступ к «внутреннему пути», который ведет к знанию и ясности, мудрому веселью, озаряющему жителей Касталии. «…Настоящий игрок должен быть налит весельем, как спелый плод своим сладким соком…» — пишет он в «Игре в бисер».

Чтобы подарить Плинио Дезиньори внутреннюю безмятежность, без которой тот не смог бы заснуть, Иозеф Кнехт «стал играть часть той сонаты Пёрселла165, которую так любил отец Иаков. Каплями золотого света падали в тишину звуки, падали так тихо, что сквозь них было слышно пение старого фонтана, бившего во дворе. Мягко и строго, скупо и сладостно встречались и скрещивались голоса этой прелестной музыки, храбро, весело и самозабвенно шествуя сквозь пустоту времени и бренности, делая комнату и этот ночной час на малыйсрок своего звучанья широкими и большими, как мир, и когда Йозеф Кнехт прощался со своим гостем, у того было изменившееся, просветленное лицо и на глазах слёзы».

Чтобы столь полно передать могущество музыки, необходимо было самому чувствовать это. Среди композиторов Гессе выделял Баха, Пёрселла и особенно Моцарта, которого давно полюбил за «мимолетную магическую прелесть», особенно явную в операх. По отношению к Бетховену он более сдержан, не склонен видеть в нем «ни святого, ни ангела»: «Я совсем не ощущаю его принадлежности к традициям Баха и Моцарта, он для меня олицетворяет начало декаданса, нечто грандиозное, героическое, великолепное, но тем не менее содержащее изначально в себе нечто негативное». Приходится удивляться равнодушию писателя к современным ему романтикам. «Я плохо воспринимаю современную музыку, — пишет он в 1952 году. Я не иду дальше Равеля и Бартока».

Гессе всегда испытывал особую радость, слушая живую музыку. Так, в 1937 году он ездил в Цюрих на «Страсти по Матфею» с участием Илоны Дюриго и под управлением своего друга Волкмара Андреа. Французский виолончелист Сильс-Мариа играл однажды целый день ему одному, и тогда Гессе пережил ощущение чуда, которое так трепетно позднее воссоздал в «Игре в бисер».

«…День этот выдался несчастный, — пишет он в „Энгадинских впечатлениях“. — Это оказался один из тех дней недомогания, недовольства, усталости и дурного настроения, какие и на ступени мнимой старческой мудрости все еще доставляют нам наша среда и порывы собственной души. Я чуть ли не силой заставил себя отправиться к назначенному послеполуденному часу в номер артиста, из-за моего дурного настроения и уныния у меня было такое чувство, будто я сажусь немытым за праздничный стол. Я вошел туда, опустился на стул, маэстро сел, настроил свой инструмент, и вместо атмосферы усталости, разочарования, недовольства собой и миром меня вскоре охватила строгая атмосфера Себастьяна Баха; казалось, будто из нашей высокогорной долины, волшебство которой сегодня на меня не действовало, меня вдруг подняли в какой-то еще гораздо более высокий, более ясный, более хрустальный горный мир, открывавший, будораживший и обострявший все органы чувств. То, что не удавалось весь этот день мне самому — шагнуть из обыденности в Касталию, — это мгновенно совершила со мной музыка».

За исключением премии Баурнфельд, которой Вена наградила в 1904 году «Петера Каменцинда», Гессе не получал официальных наград, пока 28 марта 1936 года Мартин Бодмер от имени цюрихской организации не вручил ему премию Готфри-да Келлера. Поскольку он «на своей собственной шкуре» испытывал серьезный кризис, в котором находилась тогда немецкая литература, его радость от получения этой премии «возросла вдвое». Писатель был польщен, а вознаграждение в шесть тысяч франков его тем более не оставило равнодушным. В письме Волкмару Андреа его впечатления окрашены легкой иронией: «Мир дает нам понять, что мы стареем и слабеем, самым неприятным образом. В течение десяти лет, если я еще буду жить, меня сделают почетным доктором, а когда меня хватит первый апоплексический удар — почетным гражданином».

В отношении этих дат Гессе проявил поистине пророческую проницательность! Как ему это удалось, совершенно необьм нимо. В 1946 году немецкий город Франкфурт прост его принять премию Гёте. Он долго колебался и согласился в итоге только потому, что комитет, распределявший премии, имел безупречную репутацию.

О самой высокой международной награде — Нобелевской премии — Гессе думал, вероятно, еще меньше. Его кандидатура была предложена еще в 1933 году Томасом Манном, лауреатом 1929 года. Не успел Гессе в начале ноября 1946 года приехать в санаторий в Марен, рядом с Невшателем, где надеялся «скомпенсировать одиночеством, покоем и скукой чрезмерное переутомление этого года», как ему официально сообщили о присуждении этой высокой награды. В первую очередь он отблагодарил Томаса Манна, который ежегодно обновлял свою рекомендацию. Эти годы, сказал писатель не без оттенка черного юмора, принесли много радостей: долгое пребывание у него двух сестер, премия Гёте, наконец, Нобелевская премия. Друзья и особенно жена радовались его успеху, как дети, и «обливали его шампанским». Однако он с грустью признается Максу Вассмеру: «Жалко, что чаще всего внешние благодеяния приходят тогда, когда они нас уже не радуют». Гессе не присутствовал на крупной шведской церемонии по вручению премий. Он отпраздновал это событие вместе с Нинон, директором санатория, мадам Риггенбах, при участии хора.

В конце февраля 1947 года Гессе ответил Андре Жиду, говоря, что из всех, написавших ему после вручения премии, вряд ли найдется корреспондент, поздравление которого ему доставило бы столько же удовольствия. «Принимая этот приз, я был сильно удивлен, почему вы не получили его раньше меня». Два месяца спустя он пишет кузине Фанни: «Недавно к нам совершенно внезапно приехал знаменитый и уважаемый гость, Андре Жид. Я высоко ценю этого писателя нашего поколения. В семьдесят семь лет он очень свежий и живой. Его сопровождали дочь, очень миленькая, и ее муж, который переводит „Паломничество в Страну Востока“». В «Листках памяти» Гессе рассказывает об этом посещении. «Я страшно обрадовался и в то же время немного испугался, ибо был небрит и одет в мой старый костюм для садовых работ. Заставлять долго ждать таких гостей я не мог, необходимо было по крайней мере побриться. Никогда я так стремительно не справлялся с этой задачей. И явился в потрепанной одежде в библиотеку, где с гостями уже сидела моя жена».

И вот оказываются лицом к лицу, в «первый и единственный раз», Гессе, которому скоро исполнится семьдесят, и Андре Жид, который старше его на семь лет. Жаль, что в дневнике Жида нет ни слова об этой встрече: портрет Гессе, созданный им, был бы неоценим. Однако есть много фотографий этого времени, по которым можно представить Гессе в простом костюме с болтающимися брюками и с поясом, едва придерживающим блузу из светлого полотна. Лицо, прорезанное глубокими морщинами, совсем не напоминает лицо Степного волка сейчас в нем этот образ выдают лишь остроконечные уши и резкий профиль. Сморщенный лоб и седые волосы свидетельствуют о возрасте, но в линии рта и выражении глаз таятся проницательность и ум.

Гессе, со своей стороны, подробно описал внешность и поведение француза: «Он был меньше ростом, чем я его представлял себе, да и старше, тише, спокойнее, но в серьезно-умном лице со светлыми глазами и выражением одновременно испытующим и созерцательным было все, что намечали и обещали немногие известные мне фотографии… В комнате, однако, мы находились не только впятером — на полу стояла большая мелкая корзинка, а в ней лежала наша кошка с котенком. Ему не было и двух недель, лежа рядом с матерью, он то спал, то сосал, го еще неуклюжими, но энергичными движениями пытался обойти и исследовать окружающий мир… Оживленно и интересно шла беседа, которую Жид вел без труда, ни на секунду не но шикало впечатления, что он не полностью сосредоточен на разговоре. И все же полностью сосредоточен он не был. Моя жена, наблюдавшая за многочтимым гостем не менее внимательно, чем я, может подтвердить: в те полтора или два часа, что он сидел на диване, спиной к большому окну и к Женерозо, его пытливые, любопытные, влюбленные наперекор всякой серьезности в жизнь глаза возвращались, независимо от разговора, к корзинке с кошками: матерью и ее детенышем. С любопытством и удовольствием следил он за ними, особенно за котенком, когда тот поднимал головку и едва прозревшими глазками удивленно разглядывал большой неведомый мир… Этот взгляд, — эта великая человеческая открытость, тянущаяся к чудесам мира, — был способен к любви и состраданию, но был совершенно не сентиментален, при всей увлеченности в нем была какая-то объективность, его первопричиной была жажда познания».

Этих двух писателей, несмотря на имеющиеся расхождения, объединяла общая страсть к освобождающему бунту. Но Жид отказался от религии, Гессе — черпая из разных источников, пытался создать собственную.

На пороге глубокой старости Гессе смог наблюдать, как завершались, более или менее торопливыми шагами, судьбы сто родственников, друзей — близких и далеких. Чужая смерть на учила его смотреть на собственный конец без содрогания. «Страдать, стонать вот наш первый и естественный ответ на потерю чего-то дорогого», признает он в одном из неопубликованных писем. Однако, пишет Гессе, те, кого «знал, любил и потерял», «теперь часть меня и моей жизни, как раньше, когда они были еще живы. Я думаю о них, я о них мечтаю… Но я знаю скорбь, которая происходит от этой эфемерности, я испытываю ее перед каждым увядающим цветком. Но эта скорбь лишена безнадежности».

В ноябре 1935 года трагически закончилась жизнь его брата Ганса, который работал на заводе в Бадене. Он постоянно нервничал из-за боязни потерять место. «В последние недели, — писал Герман, — это приобрело просто маниакальный характер.

8 бюро его все сердило и раздражало, вызывало неприязнь. Ему мерещилось, что девушки-работницы замышляют что-то против него, шпионят за ним…» Не справившись с депрессией, Ганс вскрыл себе вены перочинным ножом… «Никто не может себя в чем-либо упрекнуть по отношению к Гансу. В противном случае я был бы первым, у кого для этого были основания, потому что на протяжении лет мы стали далеки друг от друга, Гансу было неприятно, его стесняло, что у него брат такой известный интеллектуал. Потом я узнал, что он всегда при случае об этом говорил…»

О кончине в Тюбингене сводного брата Карла Изенберга в 1937 года Гессе сообщит сыну Хайнеру как о «великой боли». «Он был самым здоровым и жизнерадостным среди нас». В 1939 и 1944 годах уходят подряд несколько друзей: его окулист, граф фон Визер, Рейнхольд Гехеб, доктор Фридрих Вельти. В 1941 году умер Тео Изенберг. В апреле 1942 года Гессе пишет Отто Базлеру: «Угасла в возрасте семидесяти четырех лет наша старая Наталина, которая на протяжении двенадцати лет единственная заботилась обо мне, занималась уборкой, потом на протяжении других десяти лет царила в нашем доме и саду как добрый гений».

В 1941 году Гессе беспокоит судьба его старинного близкого друга, автора латинского эпиграфа к «Игре в Бисер», Франца Шалла, который был брошен гестапо в тюрьму. В июле 1943 года Гессе узнает, что Шалл умер.

В 1944 году в Везелау умер Ромен Роллан — соратник Гессе во время Первой мировой войны, человек, близкий ему по образу мысли, словам, действиям. Гессе его хорошо помнил и не мог отделить его имя от имени Льва Толстого, «разбудившего» Роллана, от Махатмы Ганди, его индийского друга. «Они умерли, — пишет он, — три великих утешителя, но они живы в миллионах сердец и помогают тысячам оставаться верными себе и излучать свет в мир, исполненный апатии и лишенный смысла».

В одном из писем, посвященных «Игре в бисер», Гессе пишет такие строки: «Есть только один персонаж моего романа, который почти портретен, — это Карло Ферромонте. Карло был одним из моих самых близких друзей и моим близким родственником, моего поколения, но чуть меня моложе… Это органист, дирижер хора, клавесинист и одержимый коллекционер всех еще бытующих образцов народной музыки… Так случилось, что мой дорогой племянник Карл Изенберг участвовал как солдат санитарной службы в этой бессмысленной войне. По последним известиям, он был в Польше, в военном госпитале. В конце войны он бесследно исчез».

В сентябре 1949 года угасает старшая сестра Гессе Адель: «…С детства существо для меня самое близкое, самое дорогое.

Эта новость меня парализовала, я почувствовал, будто наполовину умер сам».

В марте 1951 года он вспоминает недавнюю кончину Андре Жида, нобелевского лауреата 1947 года: «Жид значил для меня очень много, и, за исключением Томаса Манна, больше не существует коллеги моего поколения, с которым я мог бы поддерживать подобные отношения». В 1953 году потребовалось расширить могилу Иоганнеса, чтобы она смогла принять и останки Маруллы: «…Потому что это твое место, подле нашего отца, чью одинокую старость ты еще так недавно облегчала, часто жертвуя собой». В 1955 году в окружном госпитале Цюриха умирает восьмидесятилетний Томас Манн, о котором Гессе думал, что «никогда не смог бы его пережить… дорогого друга и великого коллегу, мастера немецкой прозы», мастера Томаса в «Игре в бисер».

Наконец, в 1959 году Петер Зуркамп, которого гестапо арестовало в 1944 году и который 8 февраля 1945 года покинул концентрационный лагерь Сашзенхаузен с больными легкими, воспаленной плеврой, пополнил пантеон в душе Гессе. «Каждый раз, — говорит Гессе, открыв ему это теплое пристанище, — когда я сталкиваюсь во время чтения или в разговоре с банальным выражением об „истинной, настоящей или скрытой Германии“, передо мной тут же встает силуэт Петера». «То, что он опередил меня в смерти, — пишет Гессе доктору Зигфриду Юн-зелю, директору издательского дома „Зуркамп“, который также вскоре покинет этот мир, — мне действительно приносит боль».

Жизнь для писателя течет, подобная крестному пути и богатая утешениями, активная и созерцательная, верная своим благородным привычкам и спокойному ожиданию смерти, за которой он не видит ни кару, ни вознаграждение, но на которую втайне надеется более чем на простое избавление от болей.

После «Игры в бисер» он больше не пишет больших произведений, но продолжает тем не менее работать. Так рождаются стихотворения и короткие отрывки прозы, большей частью воспоминания. Из них будут составлены сборники.

То, что он рассказывал в 1932 году Георгу Рейнхарту о своих занятиях садоводством, так и не изменится за тридцать лет: «Я целыми днями выпалываю сорняки. Это для меня, учитывая мое плохое состояние здоровья, что-то вроде опиума, что меня занимает иногда по целому дню… В этой работе есть что-то религиозное: надо встать на колени и выкорчевывать траву, это похоже на молитву». Когда холодно, он собирает ветки, чтобы разжечь огонь, в котором видит печать божественности и который сам является объектом его поклонения.

Каждый раз до 1961 года он будет проводить июль и август в Энгандине, чтобы избежать жары и неизбежного скопления туристов в Монтаньоле, а в сентябре с радостью возвращаться на Коллина д'Оро, к своему саду, кошкам, к своей почте. Он редко принимает гостей только избранных, — и все более ограничивается кругом родных: сыновья и их внуки.

В письме, адресованном Гертруде фон ле Форт, Герман Гессе описывает свой восемьдесят пятый день рождения: «Я был очень болен всю зиму, очень слаб, находился почти без движения, но, как обычно, в хороших вещах недостатка не было. Я с удовольствием читал и слушал музыку, и мы очень весело отпраздновали мой день рождения: пиршеством с моими сыновьями и их женами, с нашей Дамой, моим врачом, и, разумеется, владельцем замка Максом фон Бремгартеном, который и устроил праздник, пригласил отличный квартет струнных, игравший Моцарта. Мы праздновали все вместе часов пять, потом я ушел с Нинон к себе, а другие еще долго продолжали сходить с ума».

«Весь декабрь и январь 1962 года, — вспоминает Нинон, — Гессе чувствовал себя все хуже и хуже. У него развилась лейкемия. Он об этом не знал, слава Богу; я — тем более, если бы узнала, тоска меня бы выдала. Доктор мне сказал об этом только 2 июля… Весь этот последний год Гессе был так спокоен, как никогда раньше. Ему столько вещей доставляли радость: луна, вечерние облака… красивая занавесь при входе, к которой он прикоснулся рукой, словно к дурной траве, перед тем как передумать и отпустить. За несколько дней до смерти он остановился у подножия дерева, посмотрел на него с восхищением и показал мне его, шутя: „Смогу я его выдернуть?“».

Он посвятил утро 8 августа сбору веток для костра. После полудня побыл с Ядвигой Фридландер, французской переводчицей «Гертруды». Их оживленный разговор касался в основном Сартра, Камю и французской литературы вообще. Когда наступил вечер, Нинон почитала для него, потом, перед тем как уйти к себе, он послушал по радио сонату Моцарта. Так до конца пути его сопровождали огонь, книги, музыка, поэзия — бо'лыпая часть того, что он любил на Земле.

Герман Гессе умер во сне от кровоизлияния в мозг. несколько дней назад, узнав, что один из его друзей ушел из жизни во сне, без агонии, он воскрикнул в возбуждении: «Как это замечательно! Ты только представь! Как замечательно!», — и Нинон поняла меру «его надежды на подобную смерть». Хорошо, что его желание исполнилось: в этом завершающем аккорде судьбы можно увидеть последний штрих к истории человека, пришедшего в жизнь, чтобы прославить мир и гармонию.

Это гармония, о которой вечно на кладбище Сан-Аббондио говорят умершим высокая кампанилла и стройные черные кипарисы, под которыми в субботу 11 августа 1962 года в четыре часа пронесли гроб Германа Гессе его сыновья Хайнер и Мартин и внуки Сильвер и Симон. Под простым каменным надгробием, в месте, которое он сам выбрал, поэт покоится рядом со своими близкими друзьями: Гуго и Эммой Балль, Нинон Гессе. И Бруно Вальтер словно нарочно нашел здесь последний приют, чтобы играть Моцарта.

Карандашный набросок внучки Изы оставил нам облик усопшего: его черты преобразила та ясность, которая часто превращалась в страдание, ясность, заслуженная верностью в течение всей жизни великому слову немецкого языка «Uber-winden» — «преодолевать»! Небо Монтаньолы — вечный кристалл над его могилой, как небо Греции, которое он научился любить во время учебы в Маульбронне.

Спокойствие двадцати трех послевоенных лет, прожитых Гессе на Коллина д'Оро, контрастирует с чередованием эйфории и смятения, которые вплоть до этого периода составляли доминанту его жизни. Ему было необходимо, чтобы дни и годы летели быстро. Было бы ошибкой думать, что безумные цвета его внутренней драмы вдруг вырвались наружу и, обернувшись мирным пастельным колоритом, исчезли внезапно в просторной глади озера — в душе, которая наконец постигла себя. Ее можно понять, следуя сквозь духовное завещание писателя — «Игру в бисер», которое являет собой не только последнее, но и самое значительное его произведение. Гессе ждал более десяти лет, прежде чем в нем произойдет духовная метаморфоза, о которой человек никогда не узнает, если ничего не испытает в своей жизни. «Так с осеннего дерева спадает листва, оно этого не чувствует, по нему течет дождь, или на него светит солнце, или его обжигает мороз, а в нем жизнь медленно уплотняется, уходит вглубь. Оно не умирает. Оно ждет…»

«Ту долю жизни, которую я отобрал у темных сил, — писал Гессе, — я принес в жертву светлым. Не наслаждение было моей целью, а чистота, не счастье, а красота и духовность».

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.