|
ВАРВАРА МИХАЙЛОВНА ШАХОВСКАЯ
Она не была женой члена тайного общества, не была невестой. Но она любила, может быть, безотрадней и горше всех.
Ее звали Варвара Шаховская. Княжна, свояченица Александра Николаевича Муравьева, который состоял в Союзе благоденствия, но которого кое-кто из историков называет «первым декабристом» наряду с Владимиром Федосеевичем Раевским. Столь приметная фигура среди российских либералов не могла нравиться Николаю I, и он хоть и не лишил Александра Николаевича дворянского звания, но все же отправил его на службу государеву в Сибирь, сперва в Верхнеудинск, а потом и в Иркутск. Его жена была из рода Шаховских, и когда Муравьевы отправились в путь, Варвара упросила сестру взять ее с собой.
...История их любви человеку нынешнему покажется странной: будучи взаимно связаны высоким и чистым чувством, они не могли объединить судьбы свои, ибо брат Варвары Шаховской был женат на сестре Петра Муханова, и посему их собственный брак церковь считала противоугодным богу. Не будь замешан Муханов в делах тайного общества, в попытке свержения власти – и власть сия и церковь, возможно, поглядели бы на каноны сквозь пальцы, как это бывало нередко, но на сей раз все обстояло иначе.
«Покорно прошу ваше превосходительство,– писал Муханов иркутскому гражданскому губернатору Цейдлеру из Братска,– исходатайствовать у кого следует позволение на вступление мне в брак со девицею княжной Варварой Михайловной Шаховской по обоюдному нашему на то желанию и единогласного согласия ее и моей матери и всех наших родственников».
Варвара Михайловна решила писать не иркутским властям, а непосредственно тем, «у кого следует исходатайствовать позволение». Она призналась, что любит Муханова с детства, что он ей отвечает взаимностью, что, «...вовлеченный в мрачные события 1825 г., Муханов был осужден на 8 лет каторжных работ», и так как она не была соединена с ним узами брака, которые позволили бы ей следовать за ним в Сибирь, то «обещала ему, что, когда он будет ссыльнопоселенцем, я сделаю все, чтобы соединиться с ним, и с этого мгновения, в продолжение семи тяжких лет, эта мысль не переставала быть единственным желанием моего сердца...»
Первое, о чем пожалел Бенкендорф, когда нес письма эти на доклад его величеству,– что эта безумная уже в Сибири, что столь тщательно разработанный мучительный ритуал с уговорами не ехать, подписками об отречениях, умоляющими письмами императору и его любезными «нет», сказанными как «да», уже бессмыслен, ибо она перехитрила Третье отделение, отправившись в Иркутск безо всяких просьб, как любая из тех, кто не состоит под следствием. Второе, о чем жалел он искренне, так это то, что не увидит лица этой фанатички, когда будет читать она написанное им со слов Николая I «соизволение»: «Муханов по правилам греко-российской церкви по причине родства его со княжной Шаховской не может на ней жениться, то и не считаю себя вправе докладывать о сем государю императору» (между тем он доложил; на одном из этих прошений есть пометка: «Доложено государю. Приказано оставить»).
Муханов-весельчак, Муханов-драматург, придумывающий презабавные водевили и комические оперы, сам оказался героем безжалостного фарса, разыгранного столь искусно. Он не знал, что вместе с письмами, полученными от него и от Варвары Шаховской, в тайники Третьего отделения уже поступили доносы, в которых некий господин, желающий выслужиться и добиться своих подлых целей, представил Бенкендорфу Муханова и Шаховскую центральными фигурами нового антиниколаевского заговора, зреющего среди декабристов в Сибири.
Итак, действующие лица.
«При первом допросе,– говорится о Муханове в «Алфавите» Боровкова,– сделал во всем отрицание, но при втором сознался, что принят в Союз благоденствия в 1819 году. С настоящею целию общества не был ознакомлен; на совещаниях нигде не участвовал, и действий его по обществу никаких не видно (подчеркнуто мною.– М.С), а некоторые утверждали, что по ветрености его он даже и принят не был. После возмущения 14 декабря, будучи в Москве, он говорил некоторым членам, чтобы для избавления арестованных мятежников отправиться в С.-Петербург и покуситься на жизнь императора и что он сам готов убить его величество; но по исследованию обнаружилось, что это были одни дерзкие слова Муханова, а не замысел и что он в словах вообще не воздержан».
Так Муханов оказался в читинском остроге, а потом – в петровской тюрьме.
Александр Николаевич Муравьев был сыном основателя знаменитой Школы колонновожатых, в которой зрели идеи высокой общественной значимости,–не случайно многие выпускники ее стали декабристами или сочувствующими их делу. Александр Николаевич и сам преподавал в школе и был настроен весьма оппозиционно к правительству. Вместе с Пестелем он стал учредителем тайного общества – Союза спасения. Увлечение масонством отдалило его от революционных идей. После ареста он сумел в столь резких тонах осудить заговорщиков, что хотя и подлежал – по схеме, разработанной Верховным уголовным судом,– осуждению на каторжные работы сроком на пять лет, но был направлен в Якутск «без лишения чинов и дворянства».
Незадолго до отъезда, еще не зная своей судьбы, Александр Николаевич писал из крепости жене:
«В моем ужасном положении я часто предаюсь тягостным размышлениям. И одно из самых больших моих огорчений,– что из-за меня страдаешь ты!.. И хотя меня удерживают здесь мои заблуждения, имевшие место в довольно отдаленные времена, это не уменьшает боли моей за тебя, дорогая моя Парашенька! Ах, когда наступит миг, который вернет мне мое счастье!.. Ибо ничто в этом мире не запечатлелось в моем сердце так сильно, как ты, моя возлюбленная!»
...Они поженились восемь лет назад. В сентябре 1818 года была сыграна их скромная свадьба, потом – медовый месяц в деревне, затянувшийся весьма надолго. Это событие в жизни Александра Николаевича стало своеобразным водоразделом: трезвость размышлений сменилась на увлечение религией. Создатель тайного общества, он охладел к нему или, как представлялось близким друзьям, затаился – первый декабрист первым же и покинул заговорщиков. Его сотоварищи склонны были все эти перемены отнести за счет влияния его жены – Прасковьи Михайловны Шаховской. «Жена его, бывши невестой,– писал И.Д. Якушкин,– пела с ним Марсельезу, но потом в несколько месяцев сумела мужа своего, отчаянного либерала, обратить в отчаянного мистика, вследствие чего он отказался от Тайного общества».
Но вот, несмотря на все, он осужден. И местом поселения ему назначен Якутск. И здесь не обошлось без всяческих запретов, утеснений, унижений, страшная царская месть была еще и мелочной. В казенной бумаге, сопровождающей декабриста, которому, в отличие от всех других, сохранено дворянство, было написано: «...отправить с фельдегерем, наблюдая, чтобы он ехал в телеге, а не в своем экипаже; буде жена его пожелает с ним ехать вместе, то ей в этом отказать, дозволив ей отправиться за ним вслед». Такое впечатление, что правительство решило наказать не столько Александра Николаевича Муравьева, сколько его супругу. Ту же лошадь впрягают не в экипаж, а в телегу,– и власть торжествует.
Прежде чем он отправится в путь неизведанный, Прасковья Михайловна, Варвара, сестра Муханова Лиза встречают Александра Николаевича неподалеку от Петербурга на станции Пелла, жена и свояченица сообщают ему, что скоро и они отправятся следом за ним. Вечером Елизавета Александровна записывает в своем дневнике: «Его каземат был тесен и во все время заключения он был совершенно одинок; если же к нему и приходили офицеры из крепости, то вовсе не для того, чтобы его утешить, поддержать, но чтобы передать ему лживые сплетни. Даже священник, их духовник, был агентом государя, шпионом, который испортил жизнь многим доверившимся ему, в том числе и моему брату».
И чуть выше:
«От него осталось только четверть того, что он был раньше; черты лица его хранят следы глубокой скорби...».
Прасковья Михайловна не стала медлить. Она выехала почти тотчас же за мужем, в ее кибитке было тесновато, ибо изгнание самопожертвованно решили разделить ее сестры Варвара и Екатерина. Была и четвертая участница этой женской экспедиции в ссылку – четырехлетняя дочь Муравьевых – Сонюшка.
Варвару, как мы знаем, вела еще и надежда на соединение с любимым. Она знала, что Петра Муханова еще в Сибири нет, но была убеждена, что и его не минует чаша сия.
Александр Николаевич все оттягивал всякими способами время отъезда из Иркутска, он надеялся, что хоть здесь поймут нелепость его разделения с семьей. К тому же чувствовал он себя после тюрьмы и длинной дороги разбитым, словно телега на бесконечных верстах вытряхнула из него и силы, и бодрость, и умение переносить тяготы, остатки его прочного солдатского духа. Иркутский гражданский губернатор Цейдлер был немилосерден, единственную уступку сделал он – едва прибыла сюда «дамская экспедиция», разрешил добираться до Якутска всем вместе. И на том спасибо!
И вот двинулись. Набожная Прасковья Михайловна попросила остановиться у Знаменского монастыря, последнего городского храма на выезде из Иркутска. Шла служба, женщины, перекрестясь, купили и поставили пред пресветлым образом Богородицы тонкие восковые свечи, Александр Николаевич, склонив голову, истово и взволнованно вторил песнопению, Сонюшка заплакала – что почувствовало дитя? чего испугалось?
Вернулись к своему небольшенькому обозу, расселись. И Александр Николаевич, тронув возницу за плечо, сказал:
– С богом!
Лошади неторопливым шагом пошли по улочке, прижатой к Ангаре, двинулись в гору, на Якутский тракт.
За полосой пригородного леса лежала бурятская степь, паслись вольные табуны и желто-серыми облаками неторопливо двигались отары; дорога исходила пылью, сухая бездождливая осень уже обволокла травы яркой желтизной. Потом опять тракт обступила тайга, справа тянулась какая-то река, слева вздыбились горы. Уже пошли приленские деревеньки, глухие, небольшенькие, уже и говор людской переменился, как вдруг изгнанников догнал торопливый всадник. Он вручил Александру Николаевичу пакет: указ его величества переменить государственному преступнику Муравьеву место поселения Якутск на уездный город Верхнеудинск.
Посланец властей развернулся, пришпорил коня и умчался к Иркутску. Чуть помедлив, Александр Николаевич сообщил жене и свояченицам о перемене судьбы и тоже развернул свой караван в обратную сторону.
Казалось, неделя всего-то прошла, а все переменилось: осень заматерела, нагнала тучи, выстудила лес, по Байкалу заходили ветреные бури, отрезав дорогу на восток. Несколько дней назад Муравьев настойчиво просил у Цейдлера разрешения задержаться в Иркутске, дабы передохнуть и набраться сил, но Иван Богданович перепугался царского гнева. «Теперь,– думал Муравьев,– сама судьба распорядилась: пока подлинная стужа, которая нагрянет, по сведениям иркутян, нескоро, не скует великое озеро-море, о том, чтобы перебраться через Байкал, и мыслить нечего». По зрелому размышлению, поздним вечером 4 декабря 1826 года он пишет императору:
«Государь всемилостивейший!
Если бывает случай, когда подданный не в силах удержать глубоких чувств сердца перед государем своим,– то случай сей ныне мне предстал! Всемилостивейший государь! По первоначальному приговору Верховного уголовного суда я к смертной казни был приговорен; милосердие Ваше мне даровало жизнь! Бесчестие и работы после этого были назначены мне в удел; но Вы, августейший государь, и от ужасного сего бедствия меня спасли! Наконец, помилосердствовав о мне, Вы, о государь, отеческим оком воззрели на страждущего, вместо дальней ссылки моей всемилостивейше соизволили назначить место ближайшее и лучшее, и в другой раз продлили нить жизни моей! В обширной империи Вашей не находится подданного, который бы ощутил столько благодеяний от руки Вашего величества. Как и где найду выражения, соответствующие глубочайшей моей благодарности? Жизнь и честь, мне сохраненные, жизнь, и без сего от рождения посвященная на службу государя, теперь уже недостаточная жертва!».
И так далее, и так далее.
Если бы это письмо оказалось вдруг единственным в архиве декабриста, его и можно было бы воспринять как выражение искренней благодарности человека, которому даровано и в самом деле серьезное облегчение судьбы. Но словами откровенной лести в адрес Николая I и его правления полны и письма, где, казалось бы, ничего подобного не нужно. Но рассказывая о сибирском житье-бытье своем и семьи своей родным и близким, Александр Николаевич упорно доказывает им недоказуемое, одновременно высказывает сожаление о том, что у него нет возможности еще более плодотворно служить государю, делится своими мечтами, и вовсе не только для того, чтобы натолкнуть родственников обратиться с той или иной просьбой в Зимний дворец. Постыдное дело – перлюстрацию писем, чтение интимных посланий россиян друг другу и Третьим отделением и самим государем, декабрист решил поставить себе на службу.
Мы уже знаем, что эту возможность использовал несколько позже Михаил Лунин, в письмах к сестре он резко критиковал государственный строй, называл правление Николая бездарным и доказывал, на свой жесткий манер, это. Муравьев же, зная, что все его письма внимательно читаются в Петербурге, прежде чем попадут они в руки адресатов, решил «внушать» издалека желания свои правителю: если бы он и далее писал лично государю, обременял его просьбами, он выглядел бы обычным униженным просителем, а так его лесть и его просьбы выглядели как бы подслушанными, как бы случайно открытыми, а посему искренними...
В январе 1828 года в письме к брату Николаю он кратко, но довольно подробно описывает свой арест, приговор, и тут же замечает: «Щедротами единого августейшего благодетеля моего, государя императора, избавлен от бесчестия и, могу сказать, от жесточайших бед, ибо подумай, друг мой, что бы сделалось с моею женою, если бы приговор суда не был так милосердно смягчен!..»
И далее:
«...любезная жена моя теперь со мною и услаждает своим присутствием мое изгнание. Дочь моя София тоже со мною. Наконец, 22 ноября прошлого, 1827, года родила мне еще дочь, названную в честь превосходной матери своей Прасковьею. А 30 ноября того же года я получил новый знак всемилостивейшего ко мне снисхождения, а именно: позволение вступить в гражданскую службу в Восточной Сибири, не выезжая из оной. Итак, я теперь буду или коллежский советник, или статский советник в Сибири. Все сие зависит от единого государя, равно как и место, которое мне дано будет. Решение, думаю, последует не прежде конца февраля или начала марта».
Так постепенно его дипломатическая игра вела к добрым переменам.
Жилось Муравьевым в Верхнеудинске нелегко. К постоянным нехваткам и откровенной бедности, ибо путешествие в Сибирь потребовало больших средств и Александр Николаевич влез в долги, прибавлялось и опасливое отношение местного начальства к семье, и откровенное недоброжелательство чиновников, и отсутствие, особенно в начале пребывания в этом уездном городе, круга знакомых. Зато дом Муравьевых был открыт для нежданных гостей – партия за партией через Верхнеудинск следовали казенные возки с декабристами, и многие находили приют и тепло в этой семье. Тут главная забота ложилась на плечи Варвары Шаховской,– так было безопасней для Александра Николаевича, ибо доносчиков на Руси всегда было достаточно. Кроме того, Варвара стремилась повидать всех, чтобы не пропустить тройку, везущую на каторгу Петра Муханова. Так вершился подвиг ее любви.
«Как я счастлива, дорогая княжна, милый ангел мой
Варенька, что имею возможность выразить вам свою признательность за вашу заботу о всех нас,– писала Мария Николаевна Волконская из Читы в письме, отправленном тайно от государевой почты,– ваша настойчивость в исполнении наших малейших пожеланий давно уже вызывает мое восхищение. Поверьте, милая княжна, если я не выражаю свои чувства привязанности и преданности вам в письмах, которые просматриваются властями, то просто из-за собственного эгоизма. Если там догадаются об одной из наших частных связей, мы, узники, лишились бы утешения, а вы сами, посвятившая всю себя облегчению страданий всех тех, кто погибает от враждебного отношения, что испытали бы вы сами? Ваша миссия утешительницы слишком важна для нас, чтобы я ею злоупотребляла. Что касается тайных путей, то нас о них никогда не предупреждают. А этот я знаю только благодаря милому Муханову...
Как я благодарна милому Петру за то, что он указал мне способ вам писать, дорогой и милый друг. Я не могу называть вас иначе, продолжая обращаться к вам как к княжне. Вы своими действиями доказываете мне, что вы сестра не только Муханову, но и всем нам...
Я прощаюсь с вами, милая моя Варенька, прошу вас обнять ваших сестер со всей нежностью от моего имени. Мое почтение и дружеский привет вашему зятю».
Это письмо получено было уже в Иркутске. 19 апреля 1828 года Александр Николаевич был назначен городничим в столицу Восточной Сибири. Полковнику генерального штаба эта полицейская должность была не по душе. Человек честный и справедливый, он пытается бороться со взяточничеством и поборами, приводит в порядок город, его стараниями насажен на берегу Ангары перед Белым домом парк, и до сего дня радующий иркутян. «Признаюсь,– пишет он своему другу С.С. Ланскому, – что нет для гордости лучшего исправления, нет против нее сильнейшего лекарства, как быть городничим в Иркутске». В 1831 году Муравьев уже был председателем Иркутского губернского правления. Кто знает, куда бы двинула его дальше судьба, если бы не история с тайной перепиской, на которую намекала в своем письме княгиня Волконская.
Муравьев был обеспокоен тем, что он теперь официально не является государственным преступником, письма его все же вскрываются. На жалобы Муравьева глава почтового ведомства князь Голицын отвечал, что у сибирского городничего нет причин жаловаться: уж, дескать, ежели бы письма его и в самом деле вскрывались, то не приходили бы грубо залепленными, а печати налагались бы «столь искусно, что сего никак заметить невозможно».
Между тем Бенкендорф настоятельно требовал от Голицына именно вскрывать всю почту Муравьева, ибо «обнаружились обстоятельства, заслуживающие особого внимания правительства, и продолжение наблюдения за оною может послужить к новым и ближайшим открытиям по сим обстоятельствам». Вскоре Бенкендорф получил от иркутского агента подтверждение небезосновательности своих подозрений.
А. X. Бенкендорф – А. Н. Муравьеву:
«Получив... письма супруги и невестки вашей, писанные к государственному преступнику и отправленные ими тайным образом в ящике с семенами, имевшем двойное дно, я не излишним считаю препроводить оные при сем в подлиннике к вам.
Милостивый государь, обстоятельство сие должно служить вам убеждением, сколь необходимо вам иметь бдительное наблюдение и в самом доме вашем. Письма сии, конечно, не заключают в себе ничего преступного, но случай ведет к заключению о расположении и возможности вести скрытно от правительства переписку с государственными преступниками; и когда уже таковая переписка проистекает из среды семейства и из самого дома начальника губернии, то какую же уверенность можно иметь, что подобные скрытые переписки не ведутся с другими государственными преступниками, в управляемой вами губернии поселенными».
Александр Николаевич прочитал письмо шефа жандармов вслух, за вечерним чаем, пожурил жену и Варвару и стал искать шпиона, без коего тут не обошлось.
С некоторых пор в Иркутске появился странный ссыльный – разжалованный в рядовые Роман Медокс, сын директора императорского Большого театра в Москве. Рассказывали, что в 1812 году он, под влиянием вспышки патриотизма, направился на Кавказ, набрал войско из горских племен для борьбы с Бонапартом, и решил вести войско это на врага, но его не поняли, не увидели в нем нового Минина – Пожарского и Жанну д'Арк (его собственные определения), арестовали, посадили в Шлиссельбургскую крепость, где пробыл он со времен войны с Наполеоном до восстания на Сенатской – без малого четырнадцать лет. В крепости он познакомился с декабристами. Они сочувствовали молодому человеку, пострадавшему лишь за свою излишнюю экзальтацию. И вот Медокс появился в Иркутске, сосланный в сей град на Ангаре императорским указом. Молодой, образованный,–он читал латинских авторов no-латыни, греческих по-гречески, владел французским, немецким и аглицким,– Медокс, чтобы прокормиться в чужом городе, стал давать уроки. Из сочувствия его пригласили в учителя французского языка к юной дочери Александра Николаевича Муравьева. Здесь увидел он и «страстно полюбил» Варвару Шаховскую. Он вздыхал, намекал ей на свое чувство, ревновал ее к Муханову, портрет которого висел в спальне у Шаховской. Он начал писать любовные стихи, вел дневник, страницы которого как бы невзначай «забывал» там, где могла увидеть их Варвара Михайловна. Стиль его записей был столь возвышен, что ему могли бы позавидовать герои Карамзина.
«8 марта. Какой счастливейший, пресладчайший вечер!
Ничье, ничье перо не в силах выразить моего восхищения. Целых 4 часа, от 7-ми до 11-ти, почти беспрерывно смотрел на Вареньку, говорил с Варенькой. Я вне себя; слезы радости на глазах. Благодарю тебя, мой милый, мой прекрасный друг. Я когда-нибудь отважусь упасть к твоим ногам и расцеловать их. Какая непостижимая сила в твоих взорах! Отчего встреча с ними столь чудесно счастьетворна?.. Нет, не буду изъяснять: здесь, на земле, нет слов для райских радостей. Что-то влечет помолиться богу, богу небесному, и Вареньке, богу земному».
Вернувшись домой и помолясь богу, Роман Медокс принимался за другую работу, и сентиментальные вздохи сменяла жесткая проза: «Главная комиссионерка, пользующаяся совершенным доверием находящихся в Петровском Заводе, есть княжна Варвара Шаховская,
и так как я пользуюсь тоже доверенностью преступников и нахожусь с Шаховской в тесной связи, по сим причинам я совершенно знаю всю переписку и употребляемые средства к отправлению оной...»
Так кто же такой в действительности Роман Медокс?
В ранней юности он был изгнан из дома за безнравственность. Вступив в службу, обворовал командира своего полка, на эти деньги приобрел форму штабного офицера, подделал рекомендательные письма и отправился на Кавказ набирать ополчение из горцев против Наполеона, получив для этого большую сумму у высоких военных чинов на Кавказе. Он был разоблачен и, протомившись четырнадцать лет в Шлиссельбургской крепости как уголовный преступник, написал письмо императору и предложил свои услуги Третьему отделению.
Да, он и в самом деле положил свою руку на канал переписки, который шел через дом Муравьевых, и он не ошибался, что Варвара Шаховская играет большую роль в этом деле. И лишь одного не понял Медокс: что и Муравьевым, и Шаховской он раскрыт уже как бенкендорфовский шпион, что отныне уже не будет с ним никто откровенен, а его притязания на роль влюбленного, которые воспринимались еще недавно как забавное ухаживание, вызывают у Варвары Шаховской гадливость.
Вот их разговор, записанный Медоксом в своем дневнике. Уже из него видно, что Варвара старается скрыть от шпиона свои подлинные чувства к Муханову:
«8 сентября. Возвратясь домой, Варенька говорила со мною наедине ровно полтора часа, которые вне разряда моих блаженств. На вопрос: «может ли случиться, что она выйдет за Муханова?» — она отвечала:
– Если это будет полезно ему, а я не буду занята другим, не буду иметь случая составить счастие другого, то почему не пожертвовать собою?
– Ваша матушка может позволить подобный брак, следуя вашим желаниям; но, верно, ей будет ужасно больно, так же как и вашим сестрицам, всем родным, всем знакомым?
– Вы думаете за меня? К чему вы это говорите? Откуда взяли, что я хочу выйти за него?.. Повторяю, что если не будет случая составить счастие другого и т. п.
– Но, может быть, и при возможности составить счастье другого предпочтете его?»
Между тем прошли семь лет, определенные судом, семь лет терпения и надежд, семь лет ожидания... Муханов поселился в Братске – глухом, затерянном среди тайги селении.
«Деревня эта,– писал Муханов матери,– навела на меня такое уныние, какого ни одна тюрьма еще не наводила. Все девять тюрем, в которых я жил, были лучше этого поселения. Мне еще несовершенно известно – состою ли я на обыкновенных правах поселенца, или есть какие-нибудь исключительные? Желаю от души, чтобы их не было: до сих пор не было ни одного в нашу пользу...»
И через несколько дней: «По несчастию, любезная матушка, пишу вам из места, которое мрачно, худо, бедно и гнусно, и если письмо мое покажется слишком грустным, то вы сами увидите причину оному. Я приехал сюда вчера (27 января 1833 года.– М.С), не болен, но хвор. Я сильно простудился: дорогой у меня сделалась лихорадка и нарыв в горле. Теперь мне лучше, кроме ног моих, которые продолжают страдать. Но в месте, в котором я нахожусь, и ноги не весьма нужны.
Деревня маленькая, на берегу Ангары, вокруг лес дремучий, непроходимый, не видно ни пашни, ни луга, пустыня дикая, ненаселенная, место самое отвратительное. И генерал-губернатор сказал мне, что я поселен в самом худшем месте, сказал совершенную правду, ибо хуже Братского места я никогда не видел, несмотря на то что проехал Россию по обоим ее диаметрам.
Но отчего я поселен так худо и что руководствовало при избрании и назначении мне сего места, я определить не смею. Я знаю только, что милость государя, пройдя только через одну инстанцию, дошла до меня не вполне. А в доказательство того, как это место худо, то в этой половине Братской волости, в которой я живу, перестали селить других преступников».
В конце января в Братске морозы особенно жгучи: стужа под пятьдесят, да ветер, резкий, идущий от реки, да порой еще и туманный морок – он прилипает к лицу, забирается в уши, в носу мгновенно возникают ледяные пробки – дышать нечем, да ангина, которую прихватил в дороге, да ревматические боли в ногах. И лето пришло без облегчения: в середине июня вывелась на быстрой ангарской воде мошка, тучами налетела, ни жить, ни дышать невозможно.
И все же одна радость грела сердце, заставляла работать, обживать какой ни на есть домишко, пашню исполу с аборигеном завести: надежда на то, что можно будет соединиться с Варварой. Да и она с нетерпением ждала решения, и, не видя причины для отказа, Шаховская пишет Елизавете, сестре Муханова: «Ни Сибирь, ни уголок земли, отъединенный от всех, нисколько не страшит нас. Я наконец стану хозяйкой своего времени и своего места. Я не сравню этой глухой деревушки ни с какими городами, полными сплетен, мишенью которых становится каждый свежий человек. Это уединение только будет способствовать моему сближению с Петром, отвыкшим от общества, наши средства слишком ничтожны для жизни в городе. Я хочу надеяться, что наша взаимная твердость получит в один прекрасный день вознаграждение...»
Увы, этого вознаграждения судьба ей не дала.
Тайком, обманув Медокса и полицейские власти, Варвара Шаховская едет в Братск, чтобы обнять любимого. Нельзя никому довериться, никого взять с собой для защиты на глухих таежных дорогах. Но там, впереди, огонек его окна, а позади семь лет разлуки!
И пока едет она к Падунскому порогу, в Петербург летит очередной донос.
Источник сношений с государственными преступниками»:
«Петр Муханов, бывший адъютант генерала Раевского, был женихом и, кажется, любовником княжны Варвары Шаховской, наделенной всеми дарами природы, кроме красоты. (А в «дневнике», написанном специально для нее,– «кроме сей божественной женщины, мне ничего не нужно».– М.С.) Ей давно уже 30 лет. В Сибирь она приехала со своею сестрою Прасковьею Муравьевой, имев решительное намерение выйти за Муханова; но ее мать, ненавидя сей брак одинаково со всеми родными и желая отнять у дочери надежду быть Мухановою, позволила сыну своему, князю Валентину Шаховскому, жениться на родной сестре Муханова, вопреки прежнему намерению. (А в письмах Шаховской и Муханова к Бенкендорфу: «с полного согласия наших матерей».– М.С) Меж тем княжна Варвара, живучи целый год с семейством А.Н. Муравьева в Верхнеудинске, вела тайную переписку в читинском остроге с Мухановым, который к своим письмам всегда прилагал чужие для пересылки в Россию. Вероятно, без сего средства он не мог бы подкупать, ибо почти вовсе без состояния. (Медокс меряет Муханова на свой аршин.– М.С.) Вот истинный корень всех тайных сношений с государственными преступниками».
Дабы нарушить цепочку тайной переписки, идущую через дом Муравьева, его переводят в Тобольск, затем в Вятку и вдруг отправляют на юг – в Симферополь. Вместе с ними вынуждена покинуть Сибирь и Шаховская. Летят в Братск ее письма, и гаснут, как последние искры, надежды: темно в душе, темно в стране, темно в мире. И чем дальше от Братска она, тем слабее ее тело, ибо оно становится лишь бренной оболочкой, если дух наш слаб.
Ее не стало 24 сентября 1836 года.
Не жена. Не невеста. Прекрасная и высокая женщина, совершившая подвиг во славу любви.
Петр Муханов похоронен в Иркутске. В ограде Знаменского монастыря покоится он почти рядом с Екатериной Ивановной Трубецкой.
Вот и вернулись мы на круги своя.
...Ограда монастыря. Щелкают фотоаппаратами туристы. Из вечной земли пробивается вечная трава... Двадцатый век.
Я стою у надгробия Трубецкой и ее детей, думаю о ней, о ее подругах, о тысячах женщин, разделивших участь мужчин в борьбе за дело освобождения народа. И на память мне приходят слова замечательной революционерки Веры Фигнер, сравнившей судьбу жен декабристов и боровшихся с русским царизмом народоволок: «Жизнь изменилась, ужас перед Сибирью она преодолела другими, еще более жуткими ужасами; да, она повысила требования к личности и женщину наряду с мужчиной повела на эшафот и на расстрел. Но духовная красота остается красотой и в отдаленности времен, и обаятельный образ женщины второй четверти прошлого столетия сияет теперь в немеркнущем блеске прежних дней».
СОДЕРЖАНИЕ
Глава первая
ЕКАТЕРИНА ИВАНОВНА ТРУБЕЦКАЯ
Глава вторая
МАРИЯ НИКОЛАЕВНА ВОЛКОНСКАЯ
Глава третья
АЛЕКСАНДРА ГРИГОРЬЕВНА МУРАВЬЕВА
Глава четвертая
ЕЛИЗАВЕТА ПЕТРОВНА НАРЫШКИНА
Глава пятая .
АЛЕКСАНДРА ВАСИЛЬЕВНА ЕНТАЛЬЦЕВА
Глава шестая
НАТАЛЬЯ ДМИТРИЕВНА ФОНВИЗИНА
Глава седьмая
АЛЕКСАНДРА ИВАНОВНА ДАВЫДОВА
Глава восьмая
ПРАСКОВЬЯ ЕГОРОВНА АННЕНКОВА
(ПОЛИНА ГЕБЛЬ)
Глава девятая
АННА ВАСИЛЬЕВНА РОЗЕН
Глава десятая
МАРИЯ КАЗИМИРОВНА ЮШНЕВСКАЯ
Глава одиннадцатая
КАМИЛЛА ПЕТРОВНА ИВАШЕВА
Глава двенадцатая
ВАРВАРА МИХАЙЛОВНА ШАХОВСКАЯ
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|