Сделай Сам Свою Работу на 5

V. ГОРОД ВИДИМЫЙ, НО НЕЗАМЕТНЫЙ 21 глава





Когда несколько позже новости были доставлены Анахитой и Мишалой Суфьян на чердак Чамчи, тот впал в самый жестокий гнев, на который был способен; в самую настоящую ярость, чьё ужасающее влияние заставляло его голос подниматься на столь невообразимые высоты, что, казалось, рвало его в клочья, будто бы из горла Саладина выросли ножи, разрезающие его крики на части; его тлетворное дыхание чуть не вынесло девушек из комнаты, и с высоко воздетыми руками, с ногами танцующего козла он стал смотреться, наконец, подобием самого дьявола, чьим образом ему довелось стать.

— Лжец! — вопил он в адрес отсутствующего Джабраила. — Предатель, дезертир, подонок! Пропущенный самолёт, говоришь? — Тогда чья голова, на моих собственных коленях, с моими собственными руками?.. — кто получал утешение, рассказывал о кошмарах и, наконец, с песней падал с небес?

— Стойте, стойте, — умоляла испуганная Мишала. — Успокойтесь. Мама будет здесь с минуты на минуту.

Саладин затих, жалкая козья кучка появилась снова, угрозы кончились.

— Это неправда, — причитал он. — Это случилось, случилось с нами обоими.

— Вот именно, — согласилась Анахита. — Всё равно никто не верит этим киношным журналам. Враки всё.



Сёстры покидали комнату, задержав дыхание, оставляя Чамчу наедине со своими страданиями, так и не обратив внимания на кое-что весьма примечательное. В чём их не стоит винить; ибо проделок Чамчи хватило бы, чтобы отвлечь и самые острые глаза. Тем более, по всей справедливости, даже сам Саладин не сумел разглядеть произошедших с ним изменений.

Что же случилось? Вот что: во время краткой, но сильной вспышки гнева Чамчи против Джабраила рожки на его голове (которые, следует также заметить, выросли на несколько дюймов за время его томлений на чердаке Шаандаара) несомненно, явственно — примерно на три четверти дюйма — уменьшились .

В интересах строжайшей точности нужно ещё добавить, что в нижней части его изменившегося туловища — внутри позаимствованных панталонов (деликатность не позволяет предавать огласке более конкретные детали) — кое-что ещё, не скажу что, тоже немного уменьшилось.

Далее же случилось следующее: как оказалось, оптимизм статьи из импортного киножурнала дал пищу для злопыхателей, ибо в день его публикации местные газеты раструбили об аресте Билли Баттуты в одном из суши-баров нью-йоркского городского центра вместе с женщиной-компаньоном Милдред Мамульян, упомянутой как актриса сорока лет от роду. История гласила, что он явился к неким сёстрам милосердия, «ведущим и убеждающим», требуя «весьма солидной» суммы денег, которые, как он уверял, нужны ему, чтобы купить свою свободу от секты дьяволопоклонников. Мошенник всегда мошенник: так, без сомнения, опишет это красивый и острый язычок Мими Мамульян. Проникнув в сердце американской религиозности с мольбой о спасении — «если ты продал свою душу, не жди, что дёшево выкупишь её», — Билли банковал, утверждало следствие, «шестизначной суммой». Мировое сообщество верующих в конце восьмидесятых весьма жаждало прямого контакта с божественным , и Билли, желающий вырваться из сетей адских извергов (и потому нуждающийся в спасении от них), пришёлся весьма кстати, тем более что преподнесённый им Дьявол оказался столь демократически отзывчивым к диктату Всесильного Доллара. Всё, что Билли предложил сёстрам милосердия Вестсайда{785} взамен их жирных чеков — это подтверждение: да, Дьявол есть; я видел его своими собственными глазами — Боже, это было ужасно! — и если Люцифер существует, то должен быть и Гавриил{786}; если Адский огонь жжёт нещадно, значит, где-нибудь выше радуги должно быть, конечно же, и райское сияние. Мими Мамульян, как предполагалось, играла не последнюю роль в этой лжи, заливая слезами и мольбами всех, кого требовалось. Они были погублены собственной самонадеянностью, опознанные в суши-баре (где веселились и обмениваясь шуточками с шеф-поваром) Мадам Ульяной{787} Струвелпетер{788}, которая всего лишь днём раньше вручила полуобезумевшей и перепуганной паре чек на пять тысяч долларов. У госпожи Струвелпетер были хорошие связи в Полицейском департаменте Нью-Йорка, и парни в синем прибыли прежде, чем Мими прикончила свою темпуру. Оба сохраняли спокойствие. На фото в газетах Мими была одета, как предположил Чамча, в ту самую норковую шубку за сорок тысяч долларов, и выражение её лица можно было прочитать единственным верным образом.





К чертям вас всех.

Более о фильме Фаришты — до поры до времени — ничего не было слышно.

 

*

 

Было ли, не было , что Саладин Чамча прожил запертым в теле дьявола и на чердаке УНЗ Шаандаар долгие недели и месяцы, но спустя некоторые время стало невозможно не замечать, что его состояние устойчиво ухудшалось. Его рожки (несмотря на их единственное — мимолётное и незамеченное — уменьшение) становились всё толще и всё длиннее, завиваясь в причудливые арабески, выглядывая сквозь тюрбан из головы темнеющей костью. Он отрастил густую длинную бороду, дезориентирующе развитую для того, чьё округлое, луноподобное лицо никогда прежде не могло похвастаться обилием волос; по правде говоря, всё его тело покрылось непостижимо густой шерстью, и от основания его позвоночника даже вырос прекрасный хвост, увеличивающийся день ото дня и уже вынудивший Саладина отказаться от ношения брюк; вместо этого он подворачивал новую часть тела внутрь мешковатых шальвар [141], похищенных Анахитой Суфьян из богатого гардероба матери, шитого на заказ. Стресс, порождённый в нём продолжающимися метаморфозами в некое подобие бутылочного джинна{789}, легко себе представить. Даже аппетит его претерпел изменения. Всегда озабоченный своим питанием, он был потрясён, обнаружив своё нёбо столь огрубевшим, что все продукты казались ему практически одинаковыми на вкус, и иногда рассеянно грыз свои простыни или старые газеты, и собственные чувства обличали и стыдили Чамчу этим очередным свидетельством его продвижения прочь от человекоподобия, прямо — да — к козлиности. Требовалось непрестанное увеличение количества зелёной жидкости для полоскания рта, чтобы придерживать запах его дыхания в допустимых пределах. Оно действительно было столь мучительным, что его с трудом можно было терпеть.

Его пребывание в доме было неизменным бельмом на глазу Хинд, в которой сожаление о потерянной прибыли смешивалось с остатками её первоначального ужаса, хотя, говоря по правде, успокоительная сила привычки оказала чудодейственное влияние на неё, помогая ей рассматривать состояние Саладина как некую разновидность слоновьей болезни{790} — явление, вызывающее отвращение, но не обязательно устрашающее.

— Пусть он не попадается мне под ноги, и я буду содержать его, — сообщила она своим дочерям. — А вы, дети моего отчаяния, зачем вы тратите своё время, сидя с этим больным человеком, пока ваша молодость, можно сказать, пролетает мимо? Но в этом Вилайете считают ложью все мои прошлые убеждения, вроде идей, что молодые девушки должны помогать своим матерям, думать о замужестве, проявлять внимание к учёбе, а не сидеть с козлами, чьё горло, по нашей старой традиции, режут на Великий Ид{791}

Её муж, однако, остался радушным даже после странного инцидента, случившегося, когда он поднялся на чердак и напомнил Саладину: возможно, девочки не так уж и неправы, полагая, что одержимость его тела может быть прекращена заступничеством муллы{792}? При упоминании о священнике Чамча вскочил на ноги, воздев руки над головой, и комната тут же наполнилась густым сернистым дымом, тогда как высокое вибрато душераздирающего визга пронзило слух Суфьяна подобно игле. Дым достаточно быстро выветрился, ибо Чамча тут же бросился открывать окно и принялся лихорадочно разгонять испарения, с острым смущением извиняясь перед Суфьяном:

— Я правда не могу сказать, что на меня нашло, но иногда я боюсь, что превращаюсь во что-то: что-то очень и очень плохое .

Суфьян, сама любезность, подошёл к сидящему Чамче, схватившему себя за рога, погладил по плечу и попробовал в меру сил ободрить его.

— Вопрос об изменчивости собственной сущности, — начал он неловко, — долго был причиной глубоких дебатов. Например, великий Лукреций сообщает нам в своей «De Rerum Natura»{793} вот о чём: quodcumque suis mutatum finibus exit, continuo hoc mors est illius quod fuit ante . Что переводится, простите мою неуклюжесть, так: «Ведь если что-нибудь, изменяясь, выходит из граней своих» (то есть — разрывает свои оболочки; или, быть может, покидают свои границы; или, если можно так выразиться, игнорируют собственные правила, — но это, мне кажется, слишком вольное толкование)… «Оно тем самым», считает, во всяком случае, Лукреций, «становится смертью для того, чем оно было раньше»{794}. Однако, — поднял палец экс-учитель, — поэт Овидий{795} в «Метаморфозах»{796} придерживается диаметрально противоположных представлений. Он утверждает: «Словно податливый воск» (нагретый, заметьте, скорее всего, для запечатывания документов или чего-то в этом роде), «что в новые лепится формы, Не пребывает одним, не имеет единого вида, Но остаётся собой, — так точно душа» (Вы слышите, любезный сэр? Наша душа! Наши бессмертная сущность!) «оставаясь Тою же, — так я учу, — переходит в различные плоти»{797}.

Теперь уже он прыгал с ноги на ногу, исполненный трепета перед этим древними изречениями.

— Я всегда предпочитал Овидия Лукрецию, — заявил он. — Ваша душа, мой добрый бедный уважаемый сэр, остаётся прежней. Только перешла в другую плоть.

— Это прекрасное, но слабое утешение, — вытер слёзы Чамча. — Или я верю Лукрецию и решаю, что какая-то демоническая и необратимая мутация произошла в моих сокровенных глубинах, или я следую за Овидием и соглашаюсь, что всё со мной происходящее — не более чем проявление того, чем я всегда являлся.

— Я привёл не лучшие аргументы, — сокрушённо принёс извинения Суфьян. — Я всего лишь хотел вас подбодрить.

— Какое может быть утешение, — горькой риторикой ответил Чамча; его ирония рассыпалась под тяжестью обрушившихся на него несчастий, — для человека, чей старый друг и спаситель — ещё и еженощный любовник его жены, превративший его — что, несомненно, могли бы подтвердить и Ваши старинные книги — в самого настоящего рогоносца?

 

*

 

Старый друг, Нервин Джоши, был неспособен ни на единственный миг часов своего бодрствования избавиться от мысли, что он, впервые на своей памяти, утратил всякое желание продолжать жить согласно собственным моральным стандартам. В спорткомплексе, где он обучал методике боевых искусств множество студентов, подчёркивая духовные аспекты дисциплины и тем самым изрядно забавляя своих учеников («Ах так, Кузнечик{798}, — дразнила его Мишала Суфьян — его звёздная ученица, — когда гадская фашистская свинья набросится на вас в тёмной подворотне, ты предложишь ему учение Будды прежде, чем врежешь ему по его гадским яйцам!»), — он стал демонстрировать такую неистовую страсть {799}, что его ученики, видящие в этом проявление каких-то внутренних мучений, начали тревожиться. Когда Мишала спросила его об этом после спарринга (оставившего их обоих побитыми и задыхающимися), в котором эти двое, учитель и звезда, бросались друг на друга, подобно изголодавшимся любовникам, он отшвырнул её вопрос обратно с несвойственной для него нехваткой открытости.

— Разговор о горшке и чайнике, — сказал он. — Вопрос о соринке и бревне{800}.

Они отошли к автомату.

— Ладно, — пожала плечами она. — У меня есть секреты, но я умею и хранить их.

Он налил себе колы{801}:

— Какие секреты?

Невинный Нервин. Мишала шепнула ему на ухо:

— Я трахалась. С твоим приятелем: господином Ханифом Джонсоном, адвокатом. — Он был потрясён, и это её раздражало. — О, брось . Разве я похожа на пятнадцатилетнюю ?

Он слабо попытался возразить:

— Если твоя мать когда-нибудь… — но она снова перебила его.

— Если хочешь знать, — раздражённо, — я беспокоюсь об Анахите. Она хочет то, что есть у меня. И ей, между прочим, действительно пятнадцать. — Нервин заметил, что задел свой бумажный стаканчик и пролил кока-колу на ботинки. — Ну, давай! — подначивала Мишала. — Я созналась. Теперь ты колись.

Но Нервин не мог вымолвить ни слова; всё сокрушался по поводу Ханифа.

— Ему конец, — произнёс он.

Свершилось. Мишала держала нос по ветру.

— О, я уговорю его, — ответила она. — Не слишком приятно для него, имейте в виду. — И над его удаляющимся плечом: — Что ж, Кузнечик. Разве святые никогда не трахаются?

Не такой уж и святой. Он подходил для причисления к лику святых не более, чем персонаж Дэвида Кэррадайна{802} в старых программах «Кунг-фу»{803}: как Кузнечик, как Нервин. Каждый день он выдавливал из себя попытки остаться вдали от большого дома в Ноттинг-хилле, и каждый вечер он заканчивал у дверей Памелы, с большим пальцем в рту, покусывая кожицу у края ногтя, созерцая собаку и собственную вину в её глазах и при этом не тратя впустую времени, проводимого в спальне. Где они падали друг на друга, их губы отыскивали избранные уголочки или узнавали новые: сначала его уста, обвившиеся вокруг её сосков, потом её, спускающиеся к его двадцать первому пальцу чуть пониже пояса.

Она полюбила его за эту нетерпеливость, ибо та следовала за терпением того типа, которого она никогда не испытывала: терпением человека, никогда не считавшегося «привлекательным» и потому готового как следует оценить предложенное (или, во всяком случае, так она думала поначалу); но потом она научилась ценить его ум и озабоченность её собственной внутренней напряжённостью, его знание времени, его понимание, позволявшее ему обнаружить, изучить и, наконец, свести на нет те трудности, с которыми приходилось сталкиваться её стройному телу с выпирающими костями и маленькими грудями. Она любила в нём и его самопреодоление; любила (зная, что это — дурная причина) его готовность преодолеть свои угрызения совести так, чтобы они смогли быть вместе: любила его желание проехаться по всему, что было ему дорого. Любила это, не желая видеть в этой любви начало конца.

Когда их любовные ласки близились к завершению, она становилась шумной. «Да! — кричала она, всю аристократичность голоса вкладывая в бессмысленные слоги своей отрешённости. — А-а! Ооо! Ахх ».

Она продолжала тяжко пить — скотч, бурбон, ржаную водку; полоса нездорового румянца расползалась по её лицу. Под влиянием алкоголя её правый глаз сузился до размера вдвое меньше левого, и она начала, к своему ужасу, внушать ему отвращение. Никакое обсуждение её пьянства, однако, не допускалось: однажды, когда он попытался это сделать, он оказался на улице, сжимая ботинки в правой руке, а пальто — в левой. Несмотря на это, он вернулся: она открыла дверь и, как ни в чём не бывало, поднялась наверх. Табу Памелы: шутки о её внешнем виде, упоминания о бутылочном виски «мёртвые солдаты» и всякие слова о том, что её последний муж, актёр Саладин Чамча, всё ещё жив, проживает в городе, в учреждении для ночлега и завтрака, в облике сверхъестественной твари.

Теперь Нервин (имевший сперва неосторожность регулярно говорить ей о Саладине, напоминая, что ей следует пойти и развестись с ним, но все эти отговорки по причине вдовства недопустимы: как там насчёт активов человека, его права на долю собственности и так далее? конечно же, она не оставит его в нищете?) больше не возражал на её безрассудство.

— У меня есть свидетельство о его смерти, — сказала она ему в тот единственный раз, когда вообще снизошла до каких-либо слов. — И чего ты добиваешься? Козёл, цирковой уродец; мне такого не надо.

И это тоже, как и её пьянство, повисло между ними. Занятия Мервина по боевым искусствам наполнились страстностью, поскольку эти проблемы заняли весь его разум.

Как ни странно, пока Памела отказывалась лицом к лицу встречаться с фактами о своём ушедшем супруге, она оказалась впутанной, благодаря работе в комитете общественных отношений, в расследование заявления о распространении колдовства среди офицеров местного отделения полиции. Различные станции время от времени приобретали репутацию «неуправляемых» — Ноттинг-хилл, Кентиштаун, Айслингтон, — но колдовство? Нервин был настроен скептически.

— Беда с тобой в том, — поведала ему Памела, стреляя самым высоким своим голосом, — что ты всё ещё думаешь о нормальности как о нормальном явлении. Боже мой: взгляни, что случается в этой стране. Гнуть медь, раздеваться и пить мочу из шлемов — это ещё не так странно. Называй это франкмасонством{804} рабочего класса, если хочешь. Ко мне каждый день приходят чернокожие, перепуганные до чёртиков, говорящие про обеа [142]и цыплячьи потроха {805}, целыми толпами. Проклятые ублюдки наслаждаются этим: напугай этих лис их собственными уга-буга — и превратишь несколько никчёмных ночей в сделку. Не веришь? Проклятое пробуждение .

Охота на ведьм, казалось, была семейной: от Мэтью Хопкинса до Памелы Ловелас. В голосе Памелы, вещающей на общественных встречах, по местному радио, даже по региональным программам теленовостей, можно было услышать весь пыл и авторитет старого следователя по делам ведьм, и только из-за этого голоса Глорианы{806} двадцатого века её кампании не тонули в немедленном смехе. Новая Метла Должна Вымести Ведьм . Так говорилось в официальном обращении. Что, тем не менее, казалось Нервину диким, так это отказ Памелы соединить свои аргументы в деле о таинственных полицейских с вопросом о собственного муже: потому что, в конце концов, преображение Саладина Чамчи наверняка должно было породить идею, что нормальность более не состоит (если это и было когда-то) из банальных — «нормальных» — элементов. «Мне такого не надо», — категорически поставила она точку в ответ на его попытки: властная, думал он, как заправский судья-вешатель.

 

*

 

Когда Мишала Суфьян поведала о своих незаконных сексуальных отношениях с Ханифом Джонсоном, Нервина всю дорогу к Памеле Чамче душило множество фанатичных мыслей, вроде того, что, не будь его отец белым, он никогда не сотворил бы этого ; Ханиф, бушевал он, этот недоносок, наверное, ставит зарубки у себя на члене, чтобы вести счёт своим завоеваниям, этот Джонсон со своим стремлением полагать, что девушки не могут дождаться подходящего возраста прежде, чем он им впердолит!.. разве он не видит, что Мишала с её всезнающим телом — это всего лишь, всего лишь ребёнок? — Она — нет. — Тогда будь он проклят, будь он проклят (и здесь Нервин сам испугался своей горячности) на веки вечные.

По пути к даме своего сердца Нервин попытался убедить себя, что его негодование по отношению к Ханифу, его другу Ханифу , было прежде всего — как бы это сказать? — лингвистическим . Ханиф в совершенстве владел важными языками: социологическим, социалистическим, чёрно-радикальным, анти-анти-анти-расистским, демагогическим, ораторским, проповедническим: словарём власти. Но ты подлец ты роешься в моих ящиках и смеёшься над моими глупыми стихами. Настоящая языковая проблема: как формировать, сгибая, как добиться нашей свободы, как вернуться к отравленному колодцу, как справиться с рекой слов времени крови: ко всему этому у тебя нет ключа. Как трудна борьба, как неизбежно поражение. Никто не придёт, чтобы избрать меня куда-нибудь. Никакой силой не завоюешь избирателей: но только словесными баталиями. Но он, Нервин, вынужден был признать и то, что его зависть к Ханифу была вызвана также лучшими способностями последнего по части языков желания. Мишала Суфьян обладала особой, удлинённой, трубчатой красотой, но он не мог постичь её, даже если бы захотел, он никогда не осмелился бы. Язык — это смелость: способность породить мысль, чтобы оформить её в слова и заставить стать истиной.

Когда Памела Чамча открыла дверь, он обнаружил, что её волосы за прошедшие сутки стали белоснежными, и что в ответ на это необъяснимое бедствие она была вынуждена выбрить себе голову прямо до скальпа, а потом скрыть её под нелепым бургундским тюрбаном, который она отказалась снимать.

— Это случилось только что, — объяснила она. — Нельзя исключать возможности, что я была околдована.

Он не поверил.

— Или это естественная, хотя и запоздалая, реакция на вести о твоём муже, изменившем состояние, но всё ещё существующем.

Она развернулась к нему на середине лестницы, ведущей в спальню, и драматично зашагала к открытой двери гостиной.

— В том случае, — торжествовала она, — почему то же самое случилось с собакой?

 

*

 

Он мог бы рассказать ей той ночью, что хочет покончить с этим, что его совесть больше не позволяет, — он мог бы пожелать столкнуться с её гневом и жить с парадоксом, что решение это являлось одновременно добросовестным и безнравственным (поскольку было жестоким, односторонним, эгоистичным); но едва он переступил порог спальни, она обхватила его лицо ладонями и, глядя ему прямо в глаза, смотрела, как он воспримет известие о том, что она солгала ему о принятых противозачаточных мерах. Она была беременна. Она оказалась лучше него подготовленной к принятию односторонних решений и просто заполучила от него ребёнка, которого ей не смог подарить Саладин Чамча. «Я хотела этого, — вызывающе кричала она ему в лицо. — И теперь я собираюсь получить это».

Её эгоистичность была подкупающей. Он обнаружил, что чувствует облегчение; освобождение от ответственности за содеянное и от воздействия нравственных терзаний, — ибо как он может оставить её теперь? — он выкинул эти мысли из головы и позволил ей — мягко, но с безошибочным намерением — подтолкнуть себя обратно к постели.

 

*

 

Превращался ли постепенно трансмигрирующий Саладин Чамча в какой-нибудь научно-фантастический вид или мута {807} из видеоужастика, некую случайную мутацию, введённую в существование естественным отбором, — эволюционировал ли он в аватару Владыки Ада, — или же вся причина была в том (и к этому взгляду на вещи мы сейчас тоже осторожно перейдём, ступая от установленного факта до установленного факта и не приходя ни к какому заключению, пока наша ливерпульская подземная лодка, следующая по пути самых-неоспоримых-истин, не достигнет станции возле места нашего назначения{808}), что две дочери хаджи Суфьяна приняли его под своё крыло, заботясь о Чудовище так, как способны только Красавицы; но время шло, и он всё больше влюблялся в них обеих. Долгое время Мишала и Анахита поражали его неотделимо — кулак и тень, выстрел и эхо, младшая из девушек, вечно стремящаяся подражать своей высокой, злющей родной сестрице, практикуя каратистские удары ногами и винчунские разбивания предплечьем в манере лестной имитации бескомпромиссных путей Мишалы. Позднее, однако, он стал отмечать опечаливающий рост враждебности между сёстрами. Однажды вечером из окна чердака Мишала показывала ему некоторых персонажей Улицы: вот Сикх, давным-давно потрясённый до полной немоты нападением расистов; он безмолвствует, сказала она, почти семь лет, до которых он был одним из немногих в городе «чёрных» мировых судей… Теперь, однако, он перестал и говорить, и приговаривать, и повсюду сопровождался своей неуравновешенной женой, отзывающейся о нём в неподобающе раздражительных тонах: О, не обращайте на него внимания, он нем как рыба ; — а вот вполне ординарный «бухгалтерский типчик» (термин Мишалы) на пути домой с портфелем и коробкой конфет; этот, как известно всей Улице, развил в себе странную потребность каждый вечер на тридцать минут переставлять мебель в гостиной, располагая стулья прерванными проходом рядами и притворяясь кондуктором одноэтажного автобуса до Бангладеш, одержимый фантазией, в которой было обязано участвовать всё его семейство, и ровно через тридцать минут он избавляется от этого, и всё остальное время он — самый скучный парень, которого вы могли бы встретить ; — и после нескольких таких моментов ворвалась разгневанная пятнадцатилетняя Анахита: «Она хочет этим сказать, что ты — не единственный несчастный случай, тут вокруг сплошные уроды по два пенни за штуку, успевай глазеть».

Мишала привыкла говорить об Улице, словно это было мифическое поле битвы, а она, взирающая с высоты чердачного Саладиновского окна — ангел-регистратор, да и истребитель тоже{809}. От неё Чамча узнавал истории новых Кауравов и Пандавов{810}, белых расистов и чёрных «самоспасителей», или отрядов линчевателей, в главных ролях этой современной Махабхараты {811} или, точнее, этого Махавилайета {812}. Там, под железнодорожным мостом, Национальный Фронт имел обыкновение сражаться с бесстрашными радикалами Социалистической рабочей партии{813}, «каждое воскресенье со времени закрытия до времени открытия, — посмеивалась она, — партия покидает нас, чтобы обсуждать свои провалы весь свой поганый остаток недели». Вниз по переулку некогда располагалась «Спитлбрикская Троица», ныне переделанная полицией, а затем благоустроенная, вербализованная, огороженная; на этой боковой улочке можно было найти место убийства ямайца, Улисса Э. Ли, а в той пивнушке — пятно на ковровой дорожке, где испустил свой последний вздох Джетиндер Сингх Мехта.

— Тэтчеризм по-своему эффективен, — заявила она, когда Чамча не находил уже ни слов, ни желания спорить с нею, говорить о правосудии и власти закона, глядя на растущий гнев Анахиты. — В наши дни никаких генеральных сражений, — объяснила Мишала. — Акцент делается на малых производителей и культ индивидуальности, понимаешь? Иначе говоря, пять или шесть белых ублюдков убивают нас, так сказать, индивидуально, по одному. — В эти дни отряды бродили по ночной Улице, готовые к обострению. — Это — наша сфера влияния, — кивнула Мишала Суфьян в сторону закованной в асфальт Улицы. — Пусть они придут и заберут её, если смогут.

— Гляньте-ка на неё! — вспылила Анахита. — Какие мы благовоспитанные, ты посмотри! Какие рафинированные! Представьте, что скажет маманя, если узнает.

— Если узнает что, ты, мелкая шмакодявка?

Но Анахиту было непросто запугать:

— О да, — вопила она. — О да, мы знаем, даже не думай, что нет. Как она идёт в бхангра-бит-шоу [143]воскресным утром и превращается в дамочку в этой гадской-блядской одёжке — и там прыгает и дрыгает на дневной дискотеке «Горячий Воск», о которой, думает она, я никогда раньше и не слыхала; — а потом шевелит ластами на своём блюз-дэнсе с этим Сами-знаете-каким мистером Самоуверенное-недоразумение; — такая вот большая сестричка, — подошла она к завершению своей речи, — она, наверное, помрёт от… от своей наивности.

Полагая, что Чамче и Мишале всё прекрасно известно (этот коммерческий синематограф, надгробные плиты экспрессионизма, вздымающиеся из земли и моря), она оставила свой слоган незавершённым, подразумевая, несомненно, вот что — от своего Спида {814}.

Мишала бросилась на сестру, схватила за волосы, — но Анахита, несмотря на боль, осталась способной продолжать свои выпады:

— Я не стригла свои волосы не для того, чтобы какая-нибудь дура вцеплялась в них своими когтями, нужно быть психом, чтобы мечтать об этом , — и они обе покинули комнату, оставляя Чамчу недоумевать по поводу внезапной и абсолютной поддержки Анахитой женской этики своей матери. Назревают неприятности , подытожил он.

Неприятности начались: довольно скоро.

 

*

 

Всё чаще и чаще, оставаясь в одиночестве, он чувствовал медленную тяжесть, толкающую его, пока он не выпадал из сознания, останавливаясь, как игрушка, у которой закончился завод; и в эти моменты застоя, всегда заканчивающиеся как раз перед появлением посетителей, его тело испускало тревожные шумы, скрипящий вой адских педалей, грохот сатанинских костей, бьющих в шаманские барабаны. Это были периоды его постепенного роста. И пока он рос, то же самое происходило и со слухами о его пребывании; нельзя держать дьявола запертым на чердаке и надеяться, что он останется там навсегда.

Новости были таковы (те, кто узнал их, безмолвствовали: Суфьяны — из страха потерять бизнес, временные проживальцы — ибо чувство непостоянства сделало их неспособными к действию ни на момент, — и все стороны — опасаясь появления полиции, что в заведениях такого рода никогда не обходится без случайного сокрушения мелких деталей интерьера и нечаянного наступания на некоторые руки-ноги-шеи): он начал являться местным жителям во снах. Муллы в Джами-Масджиде{815}, который прежде был синагогой Мажикель ХаДат, сменившей, в свою очередь, Церковь Гугенотов-Кальвинистов{816}; — и доктор Ухуру Симба, человек-гора в африканской шляпе-таблетке и красно-жёлто-чёрном пончо, который провёл успешную кампанию против «Шоу Чужаков» и которого Мишала Суфьян ненавидела более любого другого чернокожего за его склонность трахать несчастных женщин в рот — на собраниях, при множестве свидетелей (это не останавливало доктора, он — сумасшедший ублюдок , — однажды поведала она Чамче, указывая с чердака на Симбу, — способный на всё; он может убить меня, и всё потому, что я говорю всем и каждому, что он никакой не африканец, я знала его, когда он был известен как Сильвестр Робертс из Пути Нового Креста; грёбаный знахарь, скажу я тебе ); — и сама Мишала, и Нервин, и Ханиф; — и даже Кондуктор Автобуса, — все они видели его во сне, восстающего над Улицей подобно Откровению и сжигающего город, словно тост. И в каждом из тысячи и одного сновидения он, Саладин Чамча, с гигантскими конечностями и рогато-тюрбанистой головой, пел голосом столь дьявольски жутким и гортанным, что было совершенно невозможно идентифицировать стихи, даже несмотря на то, что сны, как оказалось, имели ужасающее свойство продолжаться следующей ночью после прежней и так далее, ночь за ночью; и даже Молчаливый Человек, этот бывший мировой судья, не говоривший с той ночи в индийском ресторане, когда пьяный молодчик приставил нож к его носу, угрожая его отрезать, а затем совершил гораздо более отвратительное нарушение, заплевав судье всю еду, — этот прежде уравновешенный джентльмен ныне изумлял свою жену, сидя во сне с прямой спиной, наклоняя шею, как голубь, хлопая в ладоши возле своего правого уха и ревя на пределе своего голоса песню, казавшуюся столь чуждой и полной странной статичности, что она не могла понять ни слова.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.