Сделай Сам Свою Работу на 5

Письма к родным. Август 1902 – май 1907 5 глава





Товарищ мой рассказал мне, что рядом с ним сидел приговоренный к смертной казни бандит Ценюк, который в течение 13 дней был уверен, что его повесят; в конце концов ему сообщили, что смертная казнь заменена ему уже давно 15 годами каторги.

С 24 сентября я сижу в одной камере с офицером, поручиком артиллерии Б. Он сидит уже десятый месяц, обвиняемый лишь в том, что он не донес на своего товарища, якобы принадлежавшего к Всероссийскому офицерскому союзу. Его обвиняют лишь на том основании, что он жил вместе с этим товарищем. Это дело ведет известный мерзавец жандармский подполковник Вонсяцкий. По этому делу привлекаются шесть офицеров и около 40 солдат. Вонсяцкий с мая обещает кончить дело и оттягивает с недели на неделю. В последний раз он сказал, что 14 сентября предъявит всем обвинительные акты и перешлет дело прокурору, но до сих пор все еще ничего неизвестно. Все офицеры вынуждены были подать в отставку, в противном случае их уволили бы со службы в дисциплинарном порядке. Вонсяцкий объявил Б., что он его не освободит даже под залог, если не будет получено сообщение об его отставке.

В высшей степени характерен разговор Вонсяцкого с начальником X павильона Успенским в марте, когда последний возвратился из зала судебных заседаний. Вонсяцкий: «Ну, все в порядке?» – «Да! Все пять приговорены к смерти».



Анархист Ватерлос и офицер Калинин (из камеры № 19) уже семь дней сидят в карцере, анархисту Кацу из этой же камеры предстоит отсидеть в карцере четыре дня, а Марчевской-Островской и работнице из камеры № 20 Теодоре Малиновской – по три дня. У нас (теперь камера № 52) и над нами были проведены «телефоны» из камеры в камеру, попросту говоря, пробуравлены дыры в стене. Недавно эти дыры были заделаны. Но в тот же день заключенные их вновь пробуравили. На следующий день это было обнаружено, и дыры вновь заделали уже за наш счет. Многие из нас после этого отказались продолжать эту канитель… Анархисты, наоборот, предлагали держать пробуравленные дыры «демонстративно» открытыми. С этим предложением согласились лишь три камеры: 18, 19, 20. Начальник Елкин приказал отвести Ватерлоса в карцер. Пришли пять здоровенных жандармов во главе с вахмистром и увели его в карцер, не считаясь с тем, что заключенные в других камерах колотили в двери. Камеры № 18, 19, 20 потребовали прокурора, несмотря на то, что их уговаривали не делать этого, так как прокурор мерзавец и еще хуже расправится с ними.



Явился товарищ прокурора. Через несколько дней после его посещения от прокурора пришло распоряжение посадить в карцер заключенных всех трех камер. После этого столкновения отношения между заключенными стали более холодными и напряженными.

Тактика анархистов: борьба из-за каждого пустяка, постоянная, никогда не прекращающаяся. Тактика других – прямо противоположная: заботиться прежде всего о сохранении своих сил, избегать по возможности столкновений, но вместе с тем отстаивать свои права и свое достоинство. Недавно дело чуть не дошло до суда над одним из анархистов, пытавшимся вызвать столкновение и вовлечь в него другие коридоры ложным сообщением, якобы весь его коридор решил устроить скандал, в то время как в его коридоре никто не имел об этом ни малейшего представления.

Вот уже несколько недель у нас новый вахмистр, по слухам, отъявленный мерзавец. Приглашен он сюда Вонсяцким. Я видел его во время свидания. Он внимательно следил за нашим разговором и для того, чтобы быть ближе, нагло развалился на столе и то и дело вмешивался в разговор. Возмутительный нахал! Мне принесли галоши, он отказался их принять, уверяя, что здесь галоши совершенно не нужны.

С тех пор как он пришел сюда, нельзя допроситься ни ванны, ни книг из библиотеки; так называемые «покупки»[77]производятся вместо двух раз – всего один раз в неделю. Несомненно, это он обнаружил, что среди местных жандармов есть революционеры. В связи с этим у них забрали и сожгли русские книги, взятые из библиотеки, а многих жандармов заменили новыми. Говорят, что всех «развращенных» отправят в «эскадрон», а сюда пришлют новых. Начальник эскадрона отказывается их принять и умоляет генерала не отправлять их к нему, потому что они «развратят» весь эскадрон, а те, которых ему придется прислать на замену их, тоже «развратятся», сталкиваясь с нами. Несомненно одно, что армия вообще «развращена», что многие пришедшие в армию по набору «развращены» и в свою очередь «развращают» остальных, сама ужасная служба «развращает» их.



Тревога была вызвана тем, что один из жандармов отправил генералу Утгофу анонимное письмо, написанное печатными буквами, с требованием выплаты им, кроме 50 коп., выплачиваемых каждому солдату, еще 1 руб. 50 коп. в месяц «добавочно» за их службу в X павильоне. Этих денег начальство им не дает, а вносит в какую-то кассу.

 

Октября

 

Уже неделю я сижу один в камере № 3 первого коридора. В этом коридоре всего пять камер. Окно выходит в парк лазарета. Тихо здесь, одиноко, да и жандармы в большинстве новые. Из старых остались лишь худшие. Сегодня сосед простучал мне, что Ватерлос голодает уже 12 дней, требуя улучшения пищи, письменных принадлежностей, ванны и вызова консула. По слухам, он уже без сознания. После того как он просидел семь дней в карцере, его посадили в камеру № 50, совершенно изолированную, в прежнем коридоре смертников, теперь предназначенном, главным образом, для бандитов. Говорят, что его и Килачицкого собираются держать здесь долгие годы, опасаясь, что их в случае отправки отобьют или же они убегут.

 

Ноября

 

Три дня (7, 8 и 9-го) слушалось дело мое и моих сотоварищей; три дня у меня было большое развлечение. Суд происходил в Судебной палате. Меня возили туда в ручных кандалах на извозчике. Я был возбужден и обрадован тем, что вижу уличное движение, лица свободных людей, вывески и объявления магазинов, трамваи. Обрадовала меня встреча с товарищами и то, что я увидел нескольких знакомых. Зал судебных заседаний – большие окна, всевозможные аксессуары и, наконец, самый суд, состоящий из семи человек, прокурор, эксперты, поп и ксендз, свидетели, защитники, близкие, родные. Приведение к присяге свидетелей, экспертов и переводчика, показания свидетелей, обвинительная речь прокурора, требовавшего высшего наказания по второй части 126-й статьи, заявившего при этом, что мы подвергаемся каре не для исправления, а для устранения. Потом была речь Ротштадта, который сам себя защищал, и выступления защитников. После более чем часового обсуждения был объявлен приговор. Я получил ссылку на поселение, Рот-штадт и Аусем – по четыре года каторги, а Ляндау – год заключения в крепости… Нас все-таки признали виновными по второй части 126-й статьи, несмотря на то, что было доказано, что у Социал-демократии Польши и Литвы не было складов оружия и взрывчатых веществ, и достаточных доказательств моей и Аусема принадлежности к партии тоже не было (Ротштадта еще в мае Палата приговорила в Люблине к 6 годам каторги; он сознался в принадлежности к партии, но отрицал, что у партии есть склады оружия), несмотря на то, что по отношению к Ляндау не было ни одного доказательства, что собрание у него пяти лиц носило партийный характер и что он знал об этом. Нам вынесли приговор, руководствуясь исключительно «голосом совести», а эта «совесть» оказалась но менее чуткой к требованиям властей, чем «совесть» военных судей. Только меня одного приговорили к ссылке на поселение, по всей вероятности, только потому, что им было известно, что по другому числящемуся за мной делу они смогут закатать меня на каторгу. Говорят, что жандармы возбуждают против меня уже третье дело. Теперь все дела о социал-демократах будут подводиться Судебной палатой под 102-ю статью.

Во время суда я совершенно не думал о том, что это именно нас судят и закатают на долгие годы. Я не думал об этом, хотя у меня не было никаких иллюзий относительно приговора. Я глядел на судей, на прокурора, на всех присутствовавших на суде, на стены, украшения, глядел с большим интересом, с большим удовлетворением оттого, что вижу свежие краски и цвета и других людей, другие лица. Я словно присутствовал на каком-то торжестве, не печальном, не ужасном, – на торжестве, которое вовсе меня не касалось. Мои глаза насыщались свежими впечатлениями, и я радовался, и хотелось каждому сказать какое-нибудь доброе слово.

Был только один момент, когда я почувствовал, словно собираются кого-то хоронить. Это было тогда, когда нас ввели в зал суда для выслушивания приговора, когда нас вдруг окружили 15–20 жандармов, и вынутые из ножен сабли блеснули перед нами в воздухе. Но это настроение рассеялось, как только председатель начал читать приговор: «По указу его императорского величества» и т. д.

Сегодня я опять один в камере. Я не сомневаюсь в том, что меня ждет каторга. Выдержу ли я? Когда я начинаю думать о том, что столько долгих дней мне придется жить в тюрьме, день за днем, час за часом, – по всей вероятности, здесь же, в X павильоне, – мной овладевает ужас и из груди вырывается крик: «Не могу!» И все же я смогу, необходимо смочь, как могут другие, как смогли многие вынести гораздо худшие муки и страдания. Мыслью я не в состоянии понять, как это можно выдержать, но я сознаю, что это возможно, и рождается гордое желание выдержать. Горячая жажда жизни прячется куда-то вглубь, остается лишь спокойствие кладбища. Если не хватит сил, придет смерть, освободит от чувства бессилия и разрешит все. И я спокоен.

Пока я совершенно один. Ни с кем в коридоре я не веду переписки и отрезан от всего павильона. Вахмистр уже другой, того, к счастью, убрали. Он был невыносимо злой. Новый, кажется, недурной. Я его еще не знаю. Новые жандармы в общем не придираются к нам. Только с одним у меня было столкновение. Поздно ночью я читал. Он ежеминутно подходил к моим дверям, терся об них, поднимал крышку «глазка», подглядывал, со стуком опускал крышку и, не отходя от дверей, опять ее поднимал. Я попросил его, чтобы он этого не делал; пусть, мол, себе подглядывает, если это доставляет ему удовольствие, но пусть не стучит и не трется о дверь. Минуту спустя он нарочно начал стучать. Я устроил скандал. Он довел меня до такого бешенства, что я в состоянии был бы броситься на него, но пришел дежурный и велел ему прекратить эту игру.

 

Ноября

 

Хочется писать. Вот уже несколько дней царит в моем коридоре могильная тишина. В коридоре я и кто-то напротив меня – и больше никого. Остальные камеры пустые. Несколько дней тому назад всех, кроме нас, перевели в другие коридоры. Я не переписывался с ними… Но я их чувствовал, слышал… А теперь я остался один, и мне тяжело в моем одиночестве…

 

Декабря

 

Хочется сегодня вновь вернуться к нашему суду.

Неделю спустя после объявления приговора меня вновь повезли в Судебную палату и прочитали мне приговор в окончательной форме. Оказалось, что я признан виновным не только в принадлежности к партии, но и во всем том, что голословно вменялось мне в вину и в обвинительном акте и в речи прокурора. Так, например, в приговоре устанавливается как факт, что у меня была связь с агитационно-пропагандистской комиссией партии только на том основании, что в письме одного из обвиняемых упоминалось об этой комиссии, но в этом письме не было ни малейшего указания на какое бы то ни было мое отношение к ней. Суд решил, что я разъезжал по партийным делам по Польше и России, хотя не было ни малейшего доказательства и даже малейшего указания, что я вообще разъезжал. Дальше в качестве самого основного доказательства моей принадлежности к партии и моей деятельности в Польше фигурировали мои письма, написанные из Кракова в Цюрих в 1904 г. Прокурор мимоходом упомянул в своей речи, что эти письма были написаны из Варшавы; при этом он подчеркнул, что эти мои действия в 1904 г. не подлежат амнистии по октябрьскому манифесту 1905 г., так как амнистия касалась только первой, а не второй части 126-й статьи. Блестящая речь адвоката М., доказавшего, что письма были написаны из Кракова и что они уже хотя бы поэтому не могут повлечь за собой наказания, что амнистия распространялась на эти проступки (тогда по манифесту были освобождены от ответственности все обвиняемые в принадлежности к социал-демократии, так же как и привлекавшиеся по делу варшавской типографии социал-демократов), оставлена без ответа прокурором, настолько он был уверен в судьях, и судьи не обманули возлагаемых на них надежд. Говорят, что один из судей на чье-то выражение удивления по поводу суровости наказания ответил: «Теперь мы их не боимся». Необходимость применения второй части прокурор доказывал не программой и принципами партии, а отдельными фактами убийств, совершаемых отдельными организациями партии уже после издания манифеста; на этом же основании применена эта часть и к якобы доказанной принадлежности к партии до 1905 г., когда о боевых организациях и т. п. не могло быть и речи. Защиты словно вовсе не было. Я подал кассационную жалобу. Само собой разумеется, что дело не в уменьшении наказания.

Третьего дня мне был вручен второй обвинительный акт по другому делу, уже по обвинению по второй части 102-й статьи. Ссылка на поселение – по этой статье самая меньшая мера наказания, но я хочу попытаться добиться всеми мерами замены второй части первой, учитывая, что суду предстоит разбирать целый ряд подобных дел. Если ничего из моих попыток не выйдет, то это будет доказательством того, что вся Судебная палата руководствуется только местью.

Второе мое дело будет, вероятно, слушаться палатой через два-три месяца. Теперь все дела социал-демократов идут уже по 102-й статье, а не по 126-й. Наказание по этой статье гораздо более строгое. Такова инструкция из Петербурга, по всей вероятности, благодаря настояниям Скалона и Заварзина. К первому моему делу была применена статья 126-я только потому, что обвинительный акт был составлен год тому назад, и потому, что военная прокуратура отказалась принять это дело. Второе мое дело было направлено в Судебную палату разве только потому, что доказательства настолько ничтожны, что не было уверенности, как отнесутся к этому офицеры.

Несколько дней тому назад в военном суде слушалось дело 19 социал-демократов, захваченных на собрании. Приговор очень строгий. Четыре человека – по шесть лет каторги, девять – по четыре года, шесть – на поселение. Судили их по первой части 102-й статьи. Вчера слушалось дело 13 бундовцев из Кола, Калишской губернии. Большинство из них пятнадцатилетние мальчуганы. Один оправдан, двух приговорили к четырем годам каторги, пятерых – к двум годам восьми месяцам, остальных – на поселение.

 

Декабря

 

Четыре дня тому назад отобрали у меня и моего товарища по камере все письменные принадлежности. Во время нашей прогулки в камере был произведен тщательный обыск. Мы вернулись с прогулки как раз в тот момент, когда вахмистр рылся на полу в наших вещах и, злой и покрасневший от стыда, обрушился на жандарма за то, что он привел нас слишком рано. Начальник тоже собирался войти в камеру, но, увидев нас, поторопился повернуть. Мы вызвали его через жандарма, требуя, чтобы он пришел, но он до сих пор не изволил явиться, и нам не известно, по какому поводу обрушилось на нас наказание. Два месяца тому назад у кого-то на воле захвачено мое письмо. Начальник сказал мне тогда, что он отнимет письменные принадлежности, если это повторится. С этого времени я не отправлял ничего на волю, но несомненно, что этот обыск производился из-за меня, а не из-за моего товарища. Вчера был день, когда обычно пишут письма, и нам велено было писать их в присутствии жандарма, чтобы не отлить себе чернил.

Вчера ночью казнен кто-то, сидевший под нами в камере № 29. Неделю тому назад повесили двоих из этой же камеры. В окно слышно, как идут на место казни солдаты, затем доносится беготня из канцелярии, слышно, как выводят приговоренных из камеры в канцелярию, а затем из канцелярии со связанными руками в тюремную карету. После этого целые дни, когда слышишь шагающие отряды войск, кажется все, что это опять ведут кого-нибудь на казнь.

Я теперь в камере № 1 – рядом с канцелярией. Меня перевели сюда четыре недели тому назад и посадили с другим товарищем, несмотря на то, что я просил, чтобы не сажали меня ни с кем. По-видимому, сделано это для того, чтобы ограничить мою возможность агитировать жандармов. Жандармы боятся разговаривать с сидящими вдвоем. Правда, на следующий день хотели удовлетворить мою просьбу и перевести моего сокамерника в другую камеру, но тут мы сами запротестовали. Мой товарищ по камере, рабочий, обвинявшийся в принадлежности к ППС, оправдан военным судом 3 августа, но его продолжают держать вместе с другими его сопроцессниками, также оправданными: Денелем и д-ром Беднажем. Собираются сослать их административно в Сибирь на 5 лет каждого, ждут только решения из Петербурга.

Рядом с нами сидела Мария Рудницкая. Оправданную в четверг второй раз военным судом (теперь по обвинению в убийстве стражника, раньше – в принадлежности к варшавской боевой организации ППС), в субботу ее увезли в ратушу. Теперь, говорят, она в «Сербии» (женская тюрьма) дожидается из Петербурга решения об административной ссылке. В павильоне чуть ли не все любили ее за веселый характер и за молодость, а многие влюблялись в нее, черпая отсюда силы к жизни и наполняя свое время писанием писем и изысканием способов их пересылки. Некоторые целыми днями простаивали на столе, чтобы не пропустить минуты, когда она пойдет на прогулку или будет возвращаться с нее. Приходили в отчаяние, когда не получали писем или не могли их передать. Тысячу раз решали уже не писать, порвать с ней и т. д. Я вспоминаю при этом рассказ Горького: «Двадцать шесть и одна». Несколько дней сидела с ней вместе шпионка, присланная сюда охранкой и получившая за это 15 руб. с тем, чтобы заключенные заводили с ней романы и чтобы она могла этим путем выудить сведения у легковерных людей. Но она недостаточно ловко это проделывала и немедленно же была разоблачена. Она называла себя Юдицкой, письма для нее направлялись, как Жебровской, а жандармы именовали ее Кондрацкой. Во втором коридоре тоже сидел шпион, выдававший себя за доктора Чаплицкого из Стараховиц, Радомской губернии. Оказалось, что он вовсе не знает этой местности. К нему обратились за медицинской помощью: кто-то жаловался на болезнь почек. Он предложил ему самому прослушать свои почки: «Если звук ясный, отчетливый, тогда почки здоровые, если глухой – необходимо лечиться», и т. д.

Относительно Островской-Марчевской я получил сведения с воли, что некоторые находят, что она невиновна в аресте тех, кто увез ее из Творок. Я не знаю, как примирить с этим ее собственные рассказы о другой Островской в то время, когда я не знал, что она-то и есть эта Островская. Впрочем, я дал знать об этом товарищам. Она отрицала свое предательство и выдумала сказку о том, что совершила его другая женщина по своей неосторожности, принявши шпиков за адвокатов; но почему же она мне раньше рассказывала совершенно иное, когда я спросил ее, знает ли она эту Островскую.

Ватерлос был после голодовки все время в больнице, кандалы с него сняли. Теперь его опять перевели в X павильон, кажется, опасаясь, чтобы он не убежал из лазарета. Врач будто бы сказал, что он дольше месяца не проживет.

Аветисянц, бывший офицер, отбывающий здесь срок заключения в крепости, тоже очень плох, хотя и не подозревает этого. У него туберкулез.

Дней 7 – 10 тому назад здесь арестован солдат по фамилии Лобанов, производивший для нас покупки. Он сидит теперь во втором номере. За что арестован, не знаю. Жандармы теперь запуганы и боятся разговаривать с нами; только по глазам можно узнать, кто сочувствует нам. А начальник, хоть мил, предупредителен и любезен, но кажется жандарм до мозга костей. Он постепенно вводит все более и более строгий режим, все чаще и чаще сажает людей в карцер и подбирает как можно более «желательных» для власти жандармов. Когда он боится, что «размякнет», он вовсе не является и присылает записку с распоряжением, какое наложить наказание. По его приказу во время прогулки заключенных в их камерах производятся обыски. Он, по-видимому, сознает всю низость своей службы, но и все выгоды ее. На прошлой неделе он посадил в карцер больного Каца. Четвертый и девятый коридоры заступились за Каца и потребовали, чтобы начальник пришел для объяснений. Он не пришел, и только в два часа ночи в четвертый коридор, где сидят офицеры, явился вахмистр и солгал, что Кац уже освобожден из карцера. На следующий день посадили в карцер Калинина. Группу офицеров рассадили по всему павильону, несмотря на то, что еще недавно, по окончании следствия по их делу, девять человек из них поместили в трех смежных камерах и разрешили им выходить вместе на прогулку. Сегодня офицера Запольского опять перевели к нам, взяв с него честное слово, что он будет писать на волю исключительно через канцелярию (недавно на воле провалились их письма, и в связи с этим у них отобрали письменные принадлежности).

Следствие по их делу закончено только месяц тому назад. К делу привлекаются до 60 человек. Вонсяцкий ухитрился превратить Всероссийский офицерский союз в военно-революционную организацию социал-демократов только на том основании, что кое-кто из офицеров находился в связи с социал-демократами. Главным свидетелем по этому делу является некто Гогман, бывший офицер из Брест-Литовска, обокравший военную кассу, бежавший, пойманный и приговоренный к полутора годам арестантских рот. Его перевел сюда Вонсяцкий, и его подсаживали по очереди ко всем привлеченным по этому делу офицерам. Все знали, что он шпион, остерегались его и ничего не говорили при нем, а он на дознании передавал всевозможные небылицы и показывал все, в чем Вонсяцкий обвинял офицеров. Он проделывал и не такие еще фокусы. Он оставался в камере, когда другие ходили на прогулку, и в отсутствие того или иного офицера точками в книгах писал компрометирующие его данные. Об одном из офицеров, Калинине, он, например, показал, что когда он, Гогман, гулял по двору с двумя солдатами, тот крикнул в окно: «Товарищи, это негодяй, шпион» и т. д. В действительности это крикнул я, и Гогман прекрасно меня видел, так как довольно долго присматривался ко мне.

В камере № 2 теперь сидит Килачицкий, один из десяти увезенных из «Павиака», впоследствии выданный русским властям Швейцарией. Он обвинялся в убийстве Иванова и, хотя мотивы этого убийства были политические, осужден как уголовный и 1 февраля текущего года приговорен окружным судом к шести годам каторги. Пока он содержится здесь, так как если бы его сослали в Сибирь, то уже 1 февраля 1910 г. его пришлось бы сдать в вольную команду, а освободить от кандалов еще 1 февраля 1909 г. По всей вероятности, его будут держать здесь все шесть лет. Кроме него здесь отбывают наказание Гжечнаровский, Шеня (из Радома), Ватерлос и еще несколько человек.

Сегодня – последний день 1908 г. Пятый раз я встречаю в тюрьме Новый год (1898, 1901, 1902, 1907); первый раз – 11 лет тому назад. В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнения в правоте нашего дела. И теперь, когда, быть может, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, – я горжусь. Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, – массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы. Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно… И, тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня – органическая необходимость.

Тюрьма сделала только то, что наше дело стало для меня чем-то ощутимым, реальным, как для матери ребенок, вскормленный ее плотью и кровью. Тюрьма лишила меня очень многого: не только обычных условий жизни, без которых человек становится самым несчастным из несчастных, но и самой способности пользоваться этими условиями, лишила способности к плодотворному умственному труду… Столько лет тюрьмы, в большинстве случаев в одиночном заключении, не могли пройти бесследно. Но когда я в своем сознании, в своей душе взвешиваю, что тюрьма у меня отняла и что она мне дала, – то хотя я и не могу сказать, что объективно перевесило бы в глазах постороннего наблюдателя, но я не проклинаю ни своей судьбы, ни многих лет тюрьмы, так как знаю, что это нужно для того, чтобы разрушить другую огромную тюрьму, которая находится за стенами этого ужасного павильона. Это не праздное умствование, не холодный расчет, а результат непреодолимого стремления к свободе, к полной жизни. Там теперь товарищи и друзья пьют за наше здоровье, а я здесь один в камере думаю о них: пусть живут, пусть куют оружие и будут достойны того дела, за которое ведется борьба.

Сегодня мне сообщили, что мое дело будет слушаться через четыре недели – 15 (28) января 1909 г. Теперь уже каторги не миновать, и тогда придется здесь сидеть четыре – шесть лет. Брр… Это мне не очень улыбается. Со вчерашнего дня я вновь сижу один. Моего товарища по его же просьбе перевели в другую камеру, во второй коридор, поближе к его сопроцессникам, от которых он желает узнать новые данные, относящиеся к его делу. Он все время волновался. Рудницкая, уезжая, сказала нам, что ее приговорили к ссылке на пять лет в Якутскую область по старому делу, общему с К. (это неверно: очевидно, Рудницкая сама не поняла, что ей сказал начальник, отправляя ее отсюда), жена же Денеля (товарищ К.), вернувшись из Петербурга, первоначально дала знать, что все будут освобождены и высланы за границу, а затем сообщила о получении из Петербурга телеграммы, что ничего еще неизвестно. И вот человек от волнения не был в состоянии ни читать, ни что-либо делать, все метался по камере и ждал, прислушиваясь к малейшему шороху в коридоре. Каждый стук двери из канцелярии, когда кто-нибудь шел оттуда, возбуждал его, привлекал его внимание, а потом раздражал. Одни и те же мысли толпились в голове – мысли почти без всякого содержания, и отогнать их было немыслимо.

Это бывает здесь почти со всеми. Иной раз даже необъяснимо, чем вызвано такое беспокойное ожидание чего-то, крайне неприятное, напоминающее ожидание поезда где-нибудь в деревне осенью, когда холодно, сыро и дождливо. Но здесь это состояние значительно тяжелее. Бегаешь из угла в угол, время от времени делаешь попытку прочитать что-нибудь, но ни одно слово не доходит до сознания, и бросаешь книгу и вновь начинаешь бегать по камере, прислушиваясь к хлопанью дверьми, и все в глубине души надеешься, что вот-вот явятся к тебе и сообщат что-нибудь очень важное. Это бывает обыкновенно в дни свиданий, или когда человек ждет книг, или когда должен прийти начальник, или еще что-нибудь в этом роде. В таких случаях, хотя это ожидание тоже крайне тяжело и напряжение вовсе не отвечает ожидаемым результатам, все же есть определенная цель, что делает состояние менее тяжелым. Ожидание же без всякого повода по временам становится ужасным.

С того времени, когда я в последний раз писал этот дневник, здесь было казнено пять человек. Вечером между 4 и 6 час. их перевели в камеру № 29, под нами, и ночью между 12 и 1 час. повезли на казнь…

Вот уже несколько дней из второго коридора доносится пение Марчевской. Теперь оно меня раздражает. Она сидит в двадцатом номере. По-видимому, ее перевели туда в связи с устраиваемыми ею скандалами.

Опять говорят о вновь разоблаченном провокаторе из ППС. Он сидит здесь уже давно. Арестован в феврале 1907 г. Это некто Ром, безусый мальчишка.

Заключенные возмущены Ватерлосом. Из-за его неосторожности арестован солдат Лобанов. Он переписывался с ним, не сжигал писем, и они были найдены в его камере во время обыска. Он сидит в камере № 50 один и опять в кандалах.

 

Февраля 1909 г

 

Зимний, солнечный, тихий день. На прогулке чудесно, камера залита солнечным светом. А в душе узника творится ужасное: тихое, застывшее отчаяние. Осталось одно воспоминание о радостях жизни, и оно-то постоянно терзает человека, как упрек совести. Недавно я разговорился с солдатом. На вид печальный, удрученный, он караулил нас. Я спросил его, что с ним. Он ответил, что дома хлеба пет, что казаки в его деревне засекли розгами нескольких мужчин и женщин, что там творятся ужасы. В другой раз он как-то сказал: «Мы здесь страдаем, а дома сидят голодные». Вся Россия «сидит голодная», во всем государстве раздается свист розог. Стоны всей России проникают и сюда, за тюремные решетки, заглушая стоны тюрьмы. И эти оплеванные, избиваемые караулят нас, пряча глубоко в душе ужасную ненависть, и ведут на казнь тех, кто их же защищает. Каждый боится за себя и покорно тащит ярмо. И я чувствую, что теперь народ остался одиноким, что он, как земля, сожженная солнцем, теперь именно жаждет слов любви, которые объединили бы его и дали бы ему силы для действия. Найдутся ли те, которые пойдут к народу с этими словами? Где же отряды нашей молодежи, где те, которые до недавнего времени были в наших рядах? Все разбежались, каждый в погоне за обманчивым счастьем своего «я», коверкая свою душу и втискивая ее в тесные и подчас отвратительные рамки. Слышат ли они голос народа? Пусть же этот голос дойдет до них и будет для них ужасным бичом.

Подо мной уже несколько дней сидят два человека. Они ожидают казни. Не перестукиваются, сидят тихо. 8 прошлом месяце в числе других были казнены два человека по обвинению в убийстве помощника генерал-губернатора Маркграфского… Оба казнены без всякой вины. Один из карауливших нас жандармов арестован, а шесть жандармов переведены отсюда на другую службу. Солдат Лобанов приговорен к арестантским ротам на два с половиной года за то, что передавал по назначению письма заключенных. Почти все служители-солдаты как ненадежные заменены новыми. На месте казни установлены постоянные, а не временные виселицы.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.