Сделай Сам Свою Работу на 5

ЧЕЛОВЕК С ПЕЧАТЬЮ НА УСТАХ 17 глава

"Он вернулся таким же, каким уехал, - писала она в письме к Шуффу, закосневший в самом чудовищном, зверином эгоизме, в моих глазах неслыханном, непостижимом. Нет, Шуфф, на него нет никаких надежд! Он всегда будет думать только о себе, о своем благополучии, и в восторге созерцать собственное великодушие!.. Да, на этот раз я возмущена... Можете ли вы представить себе отца, который ничего - Ничегошеньки не чувствует! Уверена, умри мы все на его глазах, это его тоже ничуть не растрогает! Какое счастье, что я окружена любящей семьей и не знаю иных печалей, кроме заботы о завтрашнем дне да еще одной, правда, очень горькой, что отец моих детей не любит меня".

Какое бы чувство ни двигало Метте, она, вероятно, по временам все-таки сознавала, что ее позиция недостаточно убедительна. "Обещайте мне, что не покажете мое письмо ни одной живой душе", - просила она Шуффа в постскриптуме к этому письму.

Гоген попросил Метте вернуть ему таитянские картины, которые были ему нужны для выставки. Датчанка не торопилась исполнить его просьбу. Когда же наконец после многих писем Гоген получил свои картины, он недосчитался двух, причем из самых лучших - Метте продала их Брандесу. "Будь любезна сообщить мне, что с ними сталось", - писал Гоген. В нем пробудилось недоверие к жене - неужели жена "лукавит"?

Гоген вел в эту пору утомительное, напряженное, нервное существование. Вернисаж у Дюран-Рюэля должен был состояться 4 ноября. "Скоро я, наконец, узнаю, - писал Гоген жене, - совершил ли я безумство, поехав на Таити". Он делал все, чтобы обеспечить выставке как можно более широкий отзвук. Октав Мирбо снова обещал ему свою поддержку. Он должен был написать большую статью для "Эко де Пари". Предисловие к каталогу взял на себя Шарль Морис. Гоген встретился с Морисом и простил ему его "небрежность". Художник и писатель снова стали неразлучны. Гоген часто поднимался на Монмартр, в бедную квартирку на улице Абесс, 57. где Морис жил с молодой вдовой, матерью шести-семилетней девочки. Гоген извлек свои заметки, сделанные на Таити, и с помощью Мориса начал перерабатывать их в книгу - "Ноа Ноа", посвященную его пребыванию в Океании. Морис должен был "отредактировать" текст и добавить несколько глав, а также поэмы. Эта книга, утверждал художник, "очень важна для понимания моей живописи".



Гоген был вовсе не прочь, чтобы накануне открытия выставки его талант был признан официально. Поэтому он предложил в дар Люксембургскому музею одну из своих лучших таитянских картин - "Иа Орана Мариа". Но тщетно. Хранитель Люксембургского музея Леонс Бенедит отверг этот дар, по-видимому, сочтя его неприличным. Так же тщетно просил Гоген дирекцию Департамента изящных искусств, чтобы государство купило у него одну или две картины, как ему было обещано, когда на него возложили его бесплатную миссию. Однако с той поры в Департаменте изящных искусств сменился директор. На место Ларруме пришел Анри Ружон[250], - человек совершенно академических вкусов[251]. Он с решительным видом заявил Гогену:

- Я не стану поощрять ваше искусство, которое меня возмущает и которое я не понимаю. Оно слишком революционно и вызовет скандал в наших изящных искусствах.

- В искусстве, - ответил Гоген, - все те, кто шли другим путем, чем их предшественники, заслужили прозвище революционеров и, однако, только они и были настоящими мастерами.

И так как Гоген продолжал настаивать на своей просьбе, ссылаясь на обещание Ларруме, Ружон оборвал его:

- Вы можете подтвердить это документом?

Письменного обязательства Ларруме у Гогена не было, и на этом беседа закончилась.

В начале ноября в галерее Дюран-Рюэля на улице Лаффит Гоген выставил сорок одну картину, написанную на Таити, а кроме того еще три картины, написанные в Бретани, и две скульптуры. Бретонские картины призваны были как бы напомнить о единой линии его творчества.

В Океании при тамошнем ярком свете да еще из-за своего слабого зрения Гоген находил, что его картины очень "тусклы по цвету". Теперь он, конечно, судил о них совсем по-другому. Он был настолько уверен в значении своих таитянских произведений, считал их настолько выдающимся явлением в современном искусстве, что назначил за каждую из картин довольно высокую цену, а за некоторые, не задумываясь, запросил три тысячи франков. Дюран-Рюэль счел, что цены эти непомерно высоки, и, очевидно, был прав, потому что до той поры еще ни одно из произведений Гогена не было продано дороже, чем за девятьсот франков. Но Гоген, неколебимый в своем высоком мнении о себе и о своем искусстве, не желал слушать никаких разумных советов. Ставка в этой игре была для него слишком важна. Он не хотел ее снижать. Недаром его мать ответила когда-то Эченикве, предложившему ей полюбовно договориться после смерти дона Пио: "Либо все, либо ничего". Ответ, характерный для мечтателей. Они плывут, глядя на звезды, но не замечая мелей и подводных камней.

В том, что его выставка вызовет большой интерес, Гоген не ошибся - он мог убедиться в этом уже в субботу, в день вернисажа. Судьба художника, уехавшего на край света, жившего среди туземцев и по слухам пожертвовавшего ради живописи обеспеченным положением, женой и детьми, возбуждала любопытство публики. Однако, наблюдая за реакцией первых посетителей, Гоген почувствовал сомнение, а вскоре ему пришлось смириться с очевидностью: его таитянские работы вызывали недоумение всех этих мужчин и женщин, которые, покачивая головой и сдерживая смешки, разбирали названия на маорийском языке. Вокруг Гогена толпились его друзья-литераторы - Шарль Морис, Жюльен Леклерк, художники-наби Боннар и Вюйар, они выражали ему свое восхищение. Дега выказал свое, купив одну из картин[252]. Малларме, этот певец белизны, "чистых ледников эстетики", восхищался ясными красками картин: "Непостижимо, - говорил он, - как можно вложить столько тайны в такую яркость". Но, несмотря на эти восторги, Гоген понимал, что провалился. А он-то был уверен, что публика сразу оценит его таитянские картины и он получит наконец признание, которое положит конец его заботам, нищете и горестям, бессмысленной погоне за деньгами, разлуке с семьей. Но он уже понял, что этого не будет. Довольно было прислушаться к разговорам вокруг. Его не понимали. Его не приняли. "Red dog!" в ужасе восклицала какая-то англичанка, показывая на одну из картин. Виданное ли это дело - красные собаки, синие деревья? "Из рук вон плохо и бессмысленно!" - заявил доктор де Беллио.

Жребий был брошен - Гоген проиграл. Появившаяся 14 ноября статья Мирбо уже не могла изменить отношения публики. "Если хотите позабавить ваших детей, сводите их на выставку Гогена, - писали газеты. - Они посмеются, глядя на раскрашенные картинки с изображением четвероруких самок, возлежащих на биллиардной сукне, которые еще расцвечены туземными словечками". Моне и Ренуар не скрывали своего враждебного отношения. Писсарро, посетивший выставку одним из последних, обвинил Гогена в том, что он "ограбил дикарей Океании", и напрямик заявил художнику, что манера, в которой написаны его таитянские картины, ему не принадлежит.

Гоген безмолвно присутствовал при крахе своих мечтаний. Его снедала тоска. Серовато-зеленые глаза ("глаза человека с планеты Марс" - по выражению Ван Гога) все глубже прятались под тяжелыми веками. С болью в сердце смотрел он на свои картины. Насмешки, издевки не могли поколебать его уверенности. Никто, ничто, никакой провал не разубедит его в том, что его произведения хороши, что он "величайший художник нового времени". Он страдал, замыкаясь в горделивой неприступности. Больше чем когда бы то ни было, он требовал всего или ничего. Высокомерно и презрительно он отвергал предложения любителей живописи, которые просили его сделать скидку. Такое поведение возмущало Дюран-Рюэля, оскорбляя в нем не только коммерсанта, но в первую очередь человека. Богатый буржуа, католик, благомыслящий консерватор, сторонник старых традиций ("ваша ужасная Революция" - говорил он о событиях 1789 года), Дюран-Рюэль не мог испытывать к Гогену ничего, кроме неприязни. Дело кончилось тем, что он перестал появляться в своей галерее, когда там находился художник.

А Гоген стал теперь щеголять в весьма эксцентрическом одеянии. На седеющих волосах высокая каракулевая папаха, длинный и широкий синий плащ с галуном накинут на коричневый китель. На руках белые перчатки. Он опирался на резную трость с жемчужиной в набалдашнике. Это причудливое одеяние было как бы вызовом Парижу, который его отверг. Разрыв углублялся. "Мне здесь не на что надеяться", - говорил Гоген.

Невзгоды, перенесенные Гогеном за десять лет со времени жизни в Копенгагене, лежали на нем тяжелым грузом. У него уже не было прежних сил, былого задора. В сорок пять лет, с больным сердцем, он чувствовал себя усталым, "почти стариком", и день ото дня у него оставалось меньше энергии для борьбы, все такой же тщетной. Никогда не добиться Гогену того, к чему он стремится. Никогда не будет у него уверенности в завтрашнем дне. Никогда не сможет он с торжеством объявить жене, что победил, и их совместная жизнь снова наладится. Никогда! "Прошу тебя не забывать, что у тебя есть дети", сухо твердила ему Метте, упорно требуя половины орлеанского наследства, а формальности с его получением затягивались. Гоген потерпел поражение на всех фронтах. Иногда, в гостях у Мориса, глядя на играющую в доме девочку, художник гладил ее светлые волосы и рассказывал о своих собственных детях. Закрыв глаза, он говорил глухим голосом, точно обращаясь к самому себе. Он говорил о них так, как говорят о мертвых. И машинально перебирал локоны девочки. Никогда Гогену не стать снова отцом Алины и четырех сыновей... Никогда! "Дочурка моя",- бормотал он...

"Я не хочу больше видеть европейцев", - признавался Гоген Морису. Будущее было беспросветным, и поэтому в памяти оживали озаренные светом юга острова Океании. В зелени деревьев сверкали красные цветы кенафа, длинные белые цветы панданусового дерева, желтые цветы бурао. По лиственной крыше его хижины скользили ящерицы. Дни и ночи Таити. Души живых и души мертвых. Гоген снова вслушивался в безмолвие таитянской ночи, великое таинственное "по"...

Дега привел на вернисаж в галерею Дюран-Рюэля одного из сыновей Руара[253]и в ответ на расспросы Руара о Гогене напомнил ему басню Лафонтена "Волк и Собака". "Гоген, - сказал Дега, - и есть тот самый тощий волк без ошейника", а "тощий волк" спрашивал себя, не правильней ли будет снова уехать подальше от человеческого жилья на свои уединенные острова.

На выставке были проданы лишь немногие картины. Вырученных денег не хватило, чтобы покрыть расходы. Манци, который, не раздумывая, заплатил за "Иа Орана Мариа" две тысячи франков, остался исключением. Но и Манци внес только третью часть суммы в задаток. Метте, куда более ловкая коммерсантка, чем Гоген, предполагала, что выставка принесет гораздо больше денег. Смягчившись, она приглашала мужа в Копенгаген и заставила Алину написать отцу письмо, в котором девочка спрашивала, много ли картин он продал.

"Увы, нет, - отвечал ей Гоген, - иначе я с большим удовольствием послал бы вам какие-нибудь хорошенькие подарки, чтобы они украсили вашу рождественскую елку. Не сердитесь на вашего отца, бедные мои дети, за то, что в доме мало денег; придет время, когда вы, быть может, узнаете, на чьей стороне правда".

Отношения Гогена с женой становились все более натянутыми. В большей части писем, которые он получал из Копенгагена, содержались одни только раздраженные требования денег из наследства дяди Зизи. "Как ты можешь думать, что я получил деньги и не посылаю их вам?". Гоген терпеливо объяснял жене, что выплата наследства задерживается, что придется еще подождать, что сам он кое-как перебивается, делая долги, но все это не производило на Метте ни малейшего впечатления. Гогена начали раздражать эти "бесконечные причитания, от которых толку нет, а вреда много". Тем более что он был в отнюдь не подходящем настроении, чтобы их выслушивать. Его любовь выстояла против всех испытаний, которые ему пришлось пережить за десять лет. Несмотря на резкие слова, которыми они обменивались с Метте, несмотря на обоюдное молчание - а оно было самым горьким, - образ любимой женщины сохранился в сердце Гогена почти без изменений. Теперь этот образ рушился. Гоген увидел Метте не такой, какой он ее любил, а какой она была на самом деле - холодной, черствой, неспособной на душевное движение, не продиктованное личной, причем самой непосредственной, выгодой. С тех пор как Гоген высадился в Марселе, его отношения с женой доказывали ему, как беспочвенны были иллюзии, которыми он тешил себя десять лет. Метте его не любила. Его охватывало чувство одиночества - безысходного одиночества. Действительность снова обманула его мечты. И на этот раз особенно жестоко. Потому что на этот раз он был ранен в самое сердце. Рухнул мир его чувств. Крах был полным.

С каждой неделей тон переписки с женой становился резче. В ответ на очередные вопли Метте он написал: "Поскольку ты недавно заявила мне, что я должен выпутываться сам (мне это слишком хорошо известно), и указала, как с помощью моего товара (а он весь находится у тебя), - я позволю себе принять меры предосторожности, чтобы в будущем со мной не могло случиться то, что случилось по приезде в Марсель". И все же он обещал послать Метте тысячу франков "в свое время", а позже прислать еще. Но он поставил условием, чтобы она "точно" сообщала ему обо всех своих сделках с картинами. До сих пор ему так и не удалось добиться от нее списка произведений, какие она продала, и хотя недоверие было совершенно не в его характере[254], ему пришлось признаться самому себе, что Метте ведет себя по отношению к нему не только недружелюбно, но и неискренно. Однако датчанка не собиралась ни в чем отчитываться мужу и упрямо, яростно продолжала требовать свое.

"На Таити я едва не умер, - писал ей Гоген. - Из-за лишений и горестей у меня развилась болезнь сердца, и кровохарканье едва удалось остановить. Доктор сказал, что в следующий раз мне не выкарабкаться и надо в будущем быть осторожным. Поэтому, если ты и впредь собираешься писать такие письма, какие писала с моего приезда, я прошу тебя прекратить. Моя работа не кончена и мне надо жить".

*

Владелец дома, где находилась мастерская Гогена, выстроил на старом пустыре, неподалеку от улицы Мэн, большое здание барачного типа - в этом доме, на улице Верцингеторикса, 6, разместились мастерские. Хозяин предложил Гогену занять одну из них.

Здание на улице Верцингеторикса выглядело убого и на первый взгляд довольно необычно, главным образом, вероятно, из-за того, что при строительстве его был использован купленный по дешевке материал, из которого были сооружены павильоны Всемирной выставки 1889 года, - после ее закрытия они пошли на слом. Дом стоял посреди мощеного двора, где росло одно рахитичное деревцо. Двор был обнесен оградой, а вдоль нее громоздились мраморные и каменные глыбы, частью обтесанные, частью еще нетронутые, которые принадлежали скульпторам, работавшим на первом этаже. Мастерская Гогена помещалась наверху. В нее вела наружная лестница, которая переходила в деревянный балкон, идущий вдоль фасада. В конце балкона находилась маленькая дверь в мастерскую- ее стекла Гоген расписал таитянскими мотивами, и на одном из них сделал надпись: "Те фаруру" - "Здесь занимаются любовью"[255]. Открыв дверь, посетитель попадал в темное помещение. Слева находилась узкая комната, где стояла железная кровать. Сделав еще несколько шагов и приподняв портьеру, посетитель оказывался уже в мастерской, которую освещало большое окно, выходившее в садик.

Мастерская, обставленная на скорую руку, но при этом довольно причудливо - большой фотографический аппарат на треножнике соседствовал здесь с мольбертом, пианино с ветхим диванчиком, - производила несколько странное впечатление. На стенах, выкрашенных желтым хромом, Гоген развесил часть своих таитянских работ, рядом с ними рисунки Редона, натюрморт Сезанна, две картины с "Подсолнухами" Ван Гога и его же пейзаж в лиловом, японские эстампы, репродукции с картин Кранаха[256], Гольбейна[257], Боттичелли[258], Мане, а между ними разместил оружие - бумеранги, копья, кастеты - и полинезийские музыкальные инструменты из красноватого, черного или оранжевого дерева. На камине розового мрамора, рядом с обломками таитянских скал, были разложены ракушки из южных морей. Этот художественно-экзотический ансамбль дополнял последний штрих - Гоген жил в мастерской с цветной женщиной, приземистой, похожей на обезьяну мулаткой с острова Ява, по имени Аннах, которая всюду появлялась с маленькой мартышкой, откликавшейся на кличку Таоа.

Гоген создал вокруг себя эту довольно-таки театральную обстановку по той же причине, по какой вырядился в костюм, в котором, по словам одного из его знакомых[259], он "походил не на величавого мадьяра или Рембрандта, а, скорее, на конферансье из какого-нибудь ревю". Гоген хорохорился, бросал вызов, разыгрывал роль. Он устраивал приемы. У него был свой "день" четверг. Работал ли он? Нет, мало. Написал несколько портретов - яванку Аннах, обнаженную, в кресле, автопортрет и, наконец, по фотографии, портрет матери, воспоминание о которой всегда преследовало его в критические минуты жизни. В эту зиму 1893/94 года Гоген был похож на человека, который оскорблен в своей вере и теперь сыплет богохульствами. Цинична была надпись на двери его мастерской. Цинична связь с яванкой - таким образом он оскорблял то, что прежде любил. Но это был цинизм человека в смятении, человека, у которого отняли смысл жизни и который чувствует, что оборвались все его связи с миром, где он прежде существовал.

На четвергах Гогена собирались Морис, Леклерк, Серюзье. До середины января приходил Монфред, намеревавшийся уехать в Алжир. Заходил Шуффенекер, а также Максим Мофра[260]- художник, с которым Гоген когда-то встречался в Бретани и который теперь жил на Монмартре. Наряду с соседями Гогена, композитором Вильямом Моларом[261]и его женой, скульпторшей Идой Эриксон, здесь бывали художники - молодой Майоль[262]и испанец Пако Дуррио[263], виолончелист Фриц Шнеклюд, портрет которого написал Гоген, более или менее нищие литераторы, вроде Габриэля Рандона, который еще не прославил своего псевдонима - Жеан Риктюс. Время от времени появлялись здесь Дега и Малларме. На этих вечерах, которые обычно затягивались далеко за полночь, яванка Аннах подавала гостям чай с маленькими пирожными. Гости музицировали. Читали стихи. Разыгрывали шарады. Иногда выступала испанская танцовщица. Гоген, продолжавший работать над "Ноа Ноа", читал отрывки из своей книги. Впрочем, ему довольно было любого повода, чтобы начать вспоминать свое пребывание на Таити. Это были воспоминания о безоблачном, ничем не замутненном счастье. Рассказывая, художник все больше воодушевлялся, говорил все более проникновенным голосом. Перед лицом европейского общества, которое он проклинал и громил и которое в его глазах было виновно в том, что в нем нет достойного места художнику, а следовательно, оно "преступно и плохо организованно", Гоген с тоской воскрешал образ счастливых островов...

В начале 1894 года Гоген получил, наконец, от орлеанского нотариуса тринадцать тысяч франков своего наследства. Он расплатился с долгами, которые с каждой неделей росли, послал полторы тысячи франков Метте, и дал также немного денег Жюльетте Юэ. Жюльетта, хотя и родила от Гогена дочь Жермену[264], отказалась жить с художником, опасаясь, в простоте душевной, что он по праву отца отберет у нее дочь. Это также оскорбило Гогена, и, возможно, мулатка никогда не появилась бы на улице Верцингеторикса, если бы не поведение Жюльетты, которая, кстати сказать, ревновала Гогена к яванке. Однажды, когда маленькой швейке пришлось зайти в мастерскую Гогена, она не выдержала и стала осыпать Аннах оскорблениями. "Будь у меня под рукой мои ножницы!" - кричала она.

"Скопидомничать нам нечего", - писал Гоген Монфреду. Жизненный опыт ничему его не научил. Он сорил деньгами, помогал всем, кому мог, Леклерку, Морису, чете Молар. Когда бельгийская группа "Свободной эстетики"[265], сменившая в этом году "Группу двадцати", пригласила его участвовать в февральской выставке в Брюсселе, Гоген повез на ее открытие в королевском Музее изящных искусств 17 февраля Жюльена Леклерка и провел с ним в Бельгии шесть дней. Они побывали в Брюгге, чтобы посмотреть картины Мемлинга[266]("Какое чудо!") в Антверпене, чтобы посмотреть Рубенса[267]. Разыгрывая роль непризнанного, непонятого гения, Гоген у картин, выставленных группой "Свободной эстетики", изрекал категорические суждения, негодуя против "хитрецов", которые ремесленной ловкостью, поверхностным изяществом вводят публику в заблуждение относительно своих подлинных достоинств. "Выходит, эти люди знают все и не могут создать произведение искусства?" - удивленно спрашивали его. "Нет, - отвечал Гоген, - эти люди не знают всего, вернее, они не знают ничего, раз они не могут создать произведение искусства".

Гоген никогда не отличался покладистым нравом. Теперь его характер стал еще трудней, подозрительность росла. Некоторые друзья, в частности Серюзье, жаловались на его резкое обхождение.

Гоген бродил по Парижу. Он прожил в нем уже около восьми месяцев, и столичная среда, которая никогда ему не нравилась, начала его утомлять. Он вообще с трудом привыкал к ней заново. Ему все время было не по себе, он чувствовал себя выбитым из колеи. Каждую минуту он уносился мыслью далеко от этих улиц и домов. Он написал одну из лучших картин своей таитянской серии - сцену с громадным идолом - "Махана но атуа" ("День божества")[268]. А для издания "Оригинальный эстамп" выполнил литографию с "Манао тупапау"[269]. "Побывать бы нам еще раз на семнадцатой параллели...".

В апреле, прекратив свои приемы, Гоген уехал в Бретань с Аннах и ее обезьянкой. Он надеялся, что "страна печали", как когда-то, по-братски приютит его.

*

Прошло почти четыре года с тех пор, как Гоген в последний раз жил в Бретани. За эти четыре года произошло много перемен. Дела Мари-Жанны Глоанек процветали, и она выстроила на центральной площади Понт-Авена большую комфортабельную гостиницу[270]. Сатр с прекрасной Анжелой переехал в Конкарно. Из группы художников, когда-то окружавших Гогена, в Понт-Авене остался один Журдан - он женился на трактирной служанке, с которой прижил ребенка, а в Ле Пульдю - Филижер и Море.

Гоген рассчитывал остановиться в Ле Пульдю у Мари Куклы. Но она в минувшем ноябре, покинув Гран-Сабль, перебралась со своим очередным дружком в поселок Моэлан, на дороге в Понт-Авен. Это не просто нарушило планы Гогена, но и нанесло ему жестокий удар. Он мечтал снова поселиться в стоящем на отлете трактире, который он расписал и украсил своими работами. Впрочем, он решил непременно вернуть себе работы, которые остались у Мари Анри.

Гоген ненадолго воспользовался гостеприимством польского художника Слевинского, с которым подружился перед отъездом на Таити, когда жил на улице Гранд-Шомьер. Слевинский приютил Гогена на вилле в Нижнем Ле Пульдю. Потом Гоген снова вернулся в Понт-Авен к Мари-Жанне Глоанек и в то же время снял мастерскую в Лезавене.

Он снова начал работать, писать пейзажи. Но Бретань не вызывала в нем былого вдохновения. Его бретонские пейзажи[271]пылали экзотическими красками. В Понт-Авене угадывалась Матаиеа. Более того, как и в Париже, Гоген отворачивался от местных сюжетов, чтобы по памяти писать сцены таитянской жизни[272].

В гостинице Глоанек Гоген познакомился с двадцатипятилетним художником Арманом Сегеном[273], о котором ему рассказывал Серюзье. Мягкий, робкий, несколько даже женственный, Сеген был болен костным туберкулезом - должно быть, из-за этого он и прихрамывал. Изящная простота сочеталась в нем с поэтичной и деликатной душой. Сеген с первой минуты подпал под влияние Гогена. Он полностью подчинялся его наставлениям, буквально следовал его советам, хотя изредка еще все-таки уступал своей склонности к сопоставлению дополнительных цветов, которую Гоген безоговорочно осуждал. Гоген никогда не критиковал Сегена, не повторял ему лишний раз, что дополнительные цвета создают "не гармонию, а столкновение". Он просто вынимал из кармана револьвер и, взведя курок, клал его рядом с собой - Сеген отказывался от дополнительных цветов.

Как-то в мае Гоген решил посмотреть с друзьями Конкарно - порт и старинные городские укрепления. С этой целью он даже специально побывал в Ле Пульдю, чтобы пригласить на эту прогулку Филижера, но эльзасец, который жил теперь на ферме в деревушке Керселлек и стал еще большим нелюдимом, чем прежде, уклонился от приглашения. В пятницу 25 мая Гоген, Журдан, Сеген и ирландский художник О'Коннор[274]отправились в Конкарно в сопровождении своих законных и незаконных спутниц, среди которых была и Аннах.

Из-за Аннах и ее обезьянки прогулка закончилась весьма плачевно. На улицах Конкарно за мулаткой увязались мальчишки, которые передразнивали ее и осыпали насмешками. На набережной Пенерофф[275]у художников произошла первая стычка с матросами. Позднее, когда художники вновь должны были выйти на эту набережную, Журдан предложил пойти другой дорогой. Но Гоген, указав ему на улицу, ведущую в противоположную сторону, заявил: "Если вы боитесь, Журдан, ступайте туда!" А тем временем мальчишки осмелели, стали даже бросаться камнями. Сеген поймал одного из сорванцов и надрал ему уши. И тут же из кафе на набережной до художников донеслись крики, угрозы. Моряк лет сорока - потом выяснилось, что это отец мальчишки, лоцман Рене Coбан, налетел на Сегена и с силой ударил его кулаком в лицо. Гоген кинулся на помощь Сегену и одним ударом отшвырнул лоцмана на землю. Пока лоцман вставал на ноги, подбежали еще трое матросов, выскочивших из кафе. Женщины подняли крик. Потерявший голову от страха, Сеген пустился бежать и одетый бросился в бассейн. Гоген, сокрушая своих врагов, яростно молотил кулаками направо и налево. Но удар, нанесенный Собаном, заставил его покачнуться. Оступившись, он упал, а матросы стали топтать его деревянными башмаками. О'Коннор еще некоторое время отбивался от матросов, и в конце концов они разбежались.

С помощью Журдана Гогену кое-как удалось встать. Он не мог шевельнуть правой ногой. Она была сломана. Впоследствии доктор определил открытый перелом лодыжки и вывих ступни. Увечье получил не один Гоген. У любовницы Гогена было сломано ребро. Собрался народ. Подоспели жандармы. У Гогена не было при себе никаких документов и он потребовал, чтобы вызвали Сатра - тот дал художнику самые лучшие рекомендации и, кроме того, предоставил в его распоряжение двуколку, чтобы Гоген мог вернуться в Понт-Авен...

*

Два месяца Гоген был прикован к постели. Нога сильно болела. Чтобы успокоить боль и хотя бы ночью на несколько часов забыться сном, он вынужден был прибегать к морфию. История в Конкарно сильно на него подействовала. С тех пор как он вернулся "в эту гнусную Европу", его преследовали неудачи и унижения. Судьба ни разу не улыбнулась ему. Ни разу не забрезжила надежда, не появился просвет. Гоген предполагал, что, узнав про его беду, Метте напишет ему хотя бы ко дню его рождения, 7 июня, но писем из Копенгагена не было. 2 июня в Отеле Друо была распродана коллекция папаши Танги, который умер в феврале. В этой коллекции было шесть картин Гогена. Жалкий аукцион! Ни одна из картин не была оценена выше ста десяти франков. Гоген неоднократно просил Мари Куклу вернуть ему его произведения, в частности бюст Мейера де Хаана, который он вырезал из дуба. Но она каждый раз отказывалась.

Томясь в вынужденном безделье, "отупевший" от морфия, уставая даже от писания писем и видя, как тают его деньги, уходящие на врачей и лекарства, Гоген признавался, что совершенно пал духом. Он поручил брату Шамайара, адвокату, защищать его интересы, когда дело о драке в Конкарно будет передано в уголовный суд Кемпера. Он решил предъявить гражданский иск, чтобы ему возместили материальный ущерб, а, кроме того, подать жалобу на Мари Куклу мировому судье в Понт-Авене.

Гоген принял еще и другое решение, гораздо более важное: вернуться в Океанию и на сей раз "навсегда". Он отрекался от былых надежд. Шуффенекеру, который прислал ему длинное, жалобное письмо - письмо уязвленного нытика, который дожил до сорока лет и не добившись того, к чему стремился, преисполнился разочарования и мизантропии, он написал в ответ:

"Цель, достигнутая мною, какой бы высокой она ни казалась... гораздо ниже той, о какой я мечтал, и я страдаю от этого, хотя и молчу. Мне не хватило времени и живописного образования: это отчасти и помешало мне осуществить мою мечту! Слава! Ничтожное слово, ничтожная награда! С тех пор как я узнал простую жизнь в Океании, я мечтаю об одном - жить вдали от людей, а стало быть, вдали от славы. Как только смогу, я зарою свой талант среди дикарей и никто обо мне больше не услышит. В глазах многих это будет преступлением. Пусть так! Преступление очень часто сродни добродетели. Жить просто, без суетности. Вот этого я добьюсь любой ценой..."

Гоген строил планы. В начале зимы он вернется в Париж, продаст "за любую цену все свое барахло" - целиком или частями. А в феврале уже сможет уложить чемоданы. Сеген и О'Коннор, которых он посвятил в свои намерения, поедут с ним на два-три года. А он не возвратится никогда. "Бегство, уединение" - для него единственно разумный выход. "Европейцы не дают мне передышки, добрые дикари меня поймут". Он надеялся, что в конце концов забудет обо всем. Он будет жить, любить, отдыхать, ходить в лес и там "вырезать на деревьях существа, созданные воображением". Так он и окончит свои дни - "свободный, безмятежный, избавленный от забот о завтрашнем дне и вечной борьбы с глупцами", в блаженстве нирваны. "И никакой живописи разве что иногда ради развлечения. Мой дом будет весь украшен деревянной резьбой".



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.