Сделай Сам Свою Работу на 5

ЧЕЛОВЕК С ПЕЧАТЬЮ НА УСТАХ 12 глава

Оба художника устроились на пансион в верхней части города -в скромной гостинице Десте, расположенной на перекрестке дорог. Одна из них начиналась в нижней части города, две другие вели в Клоар-Карноэ, четвертая спускалась к дюнам и пляжам Гран-Сабль.

Деревня Ле Пульдю с ее разбросанными фермами и редкими рыбацкими хижинами насчитывала не больше ста пятидесяти жителей. Это были суровые люди, хранившие старинные обычаи я всем своим обликом резко отличавшиеся от жителей глубинной части Бретани. Места были на редкость дикие. Тут уж нельзя было встретить художника в бархатном костюме. Кроме крестьян и рыбаков здесь попадались только ломовики - приезжая грузить песком свои повозки, они поднимались на высокие дюны, которыми бугрилось побережье. С вершины прибрежных скал, где низкорослые коровы щипали низкую траву, открывался вид на бескрайние просторы океана до острова Груа. Здесь слышен был только шум моря, непрерывный шепот пенистых, прозрачно-зеленых вод, набегавших на пустынный берег.

Гоген работал не так уж много. На этом берегу, о который бились могучие атлантические волны, он тешил себя неотвязной мечтой. Ле Пульдю и удовлетворяло и укрепляло его тягу к примитивному существованию, которая стала еще острее, после того как он побывал в колониальных павильонах Всемирной выставки. Никогда еще он так не ощущал тайну, которой дышала армориканская земля, как в это лето 1889 года. Пантеистические восторги Ван Гога, против которых он так возражал, тем не менее повлияли на него. Бродя среди дюн, поросших синим чертополохом, или в маленьких бухтах, где одетые в лохмотья девочки, по грудь в воде, собирали морские водоросли, он прислушивался к голосам моря и земли, ища "чего-то большего". "Я это чувствую, но еще не могу выразить".

На стене их комнаты в гостинице Серюзье написал следующие слова Вагнера: "Я верую в Страшный суд, который осудит на страшные муки всех тех, кто в этом мире осмелился торговать высоким и непорочным искусством, всех тех, кто запятнал и унизил его низменностью своих чувств, подлой жаждой материальных благ. Но я верую, что он зато прославит верных учеников великого искусства, и окутанные небесным покровом лучей, ароматов и мелодичных аккордов, они навеки припадут к божественному источнику вселенской гармонии".



Эти слова стали кредо Гогена. Слепой искатель подземных родников, он улавливал трепетный отзвук громадных скрытых от глаз пластов человеческой души. Творец в его представлении возлагал на себя исполнение высших функций, искусство - это бог, художник - его избранник, монах в миру, отмеченный судьбой жрец.

"Я раскаиваюсь в том, что писал тебе о Гогене, - признавался Серюзье Морису Дени. - В нем нет ничего от шарлатана, по крайней мере, по отношению к тем, о ком он знает, что они способны его понять". Теперь между двумя художниками возникло полное взаимопонимание. На беду их совместная жизнь длилась недолго, всего недели три: Серюзье пришлось уехать - отбывать военную службу.

Гоген вернулся в Понт-Авен. Но через некоторое время снова приехал в Ле Пульдю с другим художником, голландцем Якобом Мейером де Хааном[181], который прошедшей зимой некоторое время жил у Тео Ван Гога. Маленький, горбатый, с головой, ушедшей в плечи, весь какой-то сплющенный, де Хаан составлял странный контраст с Гогеном. Точно пытаясь еще подчеркнуть свою необычную внешность, он носил на голове красную феску зуава. Были у де Хаана и другие странности. Все крепкое, здоровое, крупное притягивало этого калеку с болезненным лицом. Он носил с собой тяжеленную Библию и писал необычайно длинными кистями натюрморты с преувеличенно крупными предметами.

Де Хаан происходил из еврейской семьи из Амстердама. Вместе с тремя младшими братьями он долгое время владел в этом городе бисквитной фабрикой. Все четверо были страстными любителями музыки. Под управлением Мейера де Хаана они составили квартет, слава о котором быстро распространилась по Нидерландам. Они стяжали такую известность, что даже были приглашены дать концерт для королевы и ее двора. Концерт доставил им величайшую радость, но положил конец их карьере. Сентиментальные молодые люди настолько высоко оценили оказанную им честь, что поклялись больше ни для кого не играть.

Де Хаан занимался также и живописью. И от этого искусства не отказался. Вначале он писал жанровые картины в духе Тенирса и портреты. Но однажды на какой-то выставке он открыл для себя импрессионистов. Он был потрясен их искусством, решил учиться у новаторов и полностью посвятить себя живописи. Он уступил все права на фабрику своим братьям, которые с тех пор выплачивали ему ежемесячную ренту в триста франков.

Руководя де Хааном, Гоген продолжал свои собственные поиски. "Надеюсь, этой зимой вы получите от меня почти что нового Гогена, - писал он Бернару. - Говорю "почти", потому что все остается при мне, и я вовсе не намерен изобретать что-то новое. Я ищу другого - еще не открытой частицы самого себя". И в самом деле, все оставалось при нем. Поиски Гогена только на поверхностный взгляд казались извилистыми. Он всегда шел к своим собственным истокам. Гоген подолгу простаивал в церквах перед распятиями, на которых деревянный Христос раскидывал худые негнущиеся руки, и никто не понимал так глубоко, как он, этот неверующий, священный порыв, вдохновлявший простые и суровые души древних скульпторов. Здесь он приобщался к изначальному. "Варварство... омолаживает меня". Любой ценой ему надо вырваться из Франции, из Европы, уехать в девственные края. Зуав Милье рассказывал ему о Тонкине. До зимы Гоген поживет в Бретани. "И если к этому времени я смогу получить какое-нибудь место в Тонкине, - писал он Бернару, - поеду изучать аннамитов. Неуемная жажда неизвестного толкает меня на сумасбродные поступки".

К середине августа Гоген остался без гроша в кармане. Он вернулся в Понт-Авен, и тут одно за другим написал несколько полотен, в которых мощно прозвучали тенденции, крепнувшие в его творчестве. На одной из этих картин - "Распятие"[182]- низонская Пьета высится среди дюн Ле Пульдю, точно языческий идол. На другой картине Гоген изобразил "Желтого Христа"[183]. Этого Христа он видел в маленькой часовне возле фермы Тремало, на холме, возвышающимся над Понт-Авеном. Деревянный сводчатый потолок этой сельской часовенки был синего цвета, стены - выкрашены голубой краской. В солнечные дни Христос казался желтым. Это сочетание цветов, должно быть, поразило Гогена, как и выразительная неуклюжесть, щемящая наивность скульптуры. Третья картина, портрет бретонки - "Прекрасная Анжела", гораздо ближе этому мистическому направлению, чем кажется на первый взгляд[184].

Этим портретом Гоген хотел выразить свою признательность молодой чете Сатр, за их доброжелательство, за кредит, который мать Анжелы Сатр предоставила ему в своем маленьком кафе рядом с пансионом Глоанек. Анжеле Сатр, вышедшей замуж восемнадцати лет, теперь было двадцать один год. Ее считали самой красивой женщиной в Понт-Авене. Гоген решил подарить ей свою картину.

Но если прекрасная Анжела воображала, что художник постарается, передав на портрете сходство, изобразить хорошенькую женщину, она ошиблась. Гоген написал Анжелу в бретонском праздничном наряде, во всей ее монументальности и тяжеловесной невозмутимости. Есть нечто извечное в этом образе женщины без возраста, полукругом отделенной от декоративного заднего плана, на котором неожиданно возникает перуанская статуэтка - "Дух умерших бодрствует". Можно себе представить, какие вопли поднялись в семействе Сатр, когда художник открыл перед ним свое полотно! Пока Анжела позировала, Гоген категорически отказывался показать незаконченную работу, отговариваясь тем, что хочет сделать сюрприз. Но среди художников, врагов Гогена, поползли недоброжелательные слухи. Муж Анжелы, Фредерик, пришел в ярость: Гоген хотел посмеяться над его женой, да и над самим Фредериком тоже, поместив рядом с изуродованной Анжелой гримасничающую статуэтку (Фредерик был мал ростом и некрасив). Растерянный Гоген пытался защищаться. "Ты ошибаешься, Фредерик. Я вложил в эту картину все, что мог". Но Фредерик и прекрасная Анжела были так же непоколебимы, как низонский кюре. Пришлось Гогену оставить картину себе.

Неутомимый Гоген не ограничивался живописью. "Я сделал также большое скульптурное панно, - писал он Бернару... - Это самое лучшее и самое странное из моих скульптурных произведений. Гоген в образе чудовища берет за руку отбивающуюся женщину, говоря ей "Любите и будете счастливы"[185]. Лисица, индейский символ порочности, и в промежутках - маленькие фигурки". Перуанские статуэтки, индейские символы: трудно было бы обозначить более четкими вехами путь, по которому следовал Гоген. Панно "Любите..." вводило в его творчество стиль, уже отнюдь не европейский.

Плодовитость Гогена, его неутомимая активность и вера в свои творческие силы вызывали зависть Бернара. "Счастливчик Гоген", - писал он Шуффу. Бернар уехал из Парижа в Бретань, но не в Понт-Авен, а в Сен-Бриак, потому что отец, который всеми силами противился его художественным склонностям, запретил молодому человеку ехать к Гогену. А Бернар переживал в эту пору глубокое смятение. Его удручало, что выставка в кафе Вольпини почти не вызвала отклика. Ни одна картина не была продана, отзывов в печати очень мало. О выставке пока написали только Феликс Фенеон и Альбер Орье[186]. Но главная беда была в другом. "Не знаю, что со мной, - признавался он Гогену, - но, глядя на мои нелепые работы, я каждую минуту терзаюсь подозрениями, что я совершенно бездарен. Скажу вам по правде, то, что я делаю, кажется мне какими-то первоначальными набросками...". Самонадеянность чванливого мальчишки, его самоуверенность, самодовольство все вдруг исчезло, уступив место мучительной тоске.

"Я мучаюсь тревогой не о своей жизни, а о своем предполагаемом таланте... Все художники, кроме вас, меня отвергли, одни по злобе, другие, может быть, по рассудку... В общем, мои неловкие опыты, может быть, были причиной вашей веры в меня, но теперь она должна была исчезнуть, - жалобно заканчивал Бернар. - Спасибо за дружбу, которую вы мне всегда выказывали. Может, это моя последняя надежда".

Гоген лучше чем кто бы то ни было знал слабости молодого художника все, что было в его личности поверхностного, неустойчивого и чем объяснялись смены его настроений. Но, быть может, Бернар теперь переживал просто болезнь роста, ощущал в себе недостаток зрелости? Бернар хорошо знал свое ремесло, тщательно изучал творчество великих мастеров. Может быть, даже слишком тщательно! Он слишком внимательно смотрел музейные работы и недостаточно вглядывался в самого себя. А техника - это еще не все. И Гоген в письме утешал Бернара:

"Слезы ребенка тоже кое-что значат, и, однако, это неразумно, - писал он... - Вы молоды, и я считаю, что вам чего-то недостает, но эта пустота быстро заполнится с возрастом... Были, конечно, старые мастера, которые смолоду утверждались в своих верованиях, но, в отличие от нас, их верований ничто не смущало - ни трудности существования, ни картины других художников. Вы слишком много видели в слишком короткий срок. Отдохните от смотрения - и подольше".

Сообщив Бернару, что в конце сентября собирается вернуться в Ле Пульдю и что Лаваль и Море, вероятно, поселятся там с ним и с де Хааном, он приглашал Бернара присоединиться к их маленькой колонии.

У Мейера де Хаана в Ле Пульдю появилась теперь сердечная привязанность. Он влюбился в рослую брюнетку, крепкую и энергичную, в расцвете тридцатилетней деревенской красоты, Мари Анри, по прозвищу Мари Кукла. Она не отвергла де Хаана. Неподалеку от моря, посреди поля, Мари содержала небольшой трактир, где было несколько комнат - это была пляжная гостиница-лавчонка. 2 октября Гоген и де Хаан поселились у Мари. Голландец снял вдобавок на третьем этаже ближайшего дома, который стоял на самом берегу океана, громадное помещение - пятнадцать метров на двенадцать, которое должно было служить им мастерской. Как видно, Мари Анри мало беспокоили людские толки. В марте, за год до этого, она родила девочку, отец которой остался неизвестен. Не боялась она и огласки своей связи с де Хааном: голландец открыто жил в ее комнате на втором этаже. Гоген здесь же занимал маленькую комнатушку. Иногда ночами дверь его комнаты приоткрывалась - он навещал служанку Мари Куклы.

Оба художника - на некоторое время к ним присоединился и Серюзье завладели столовой на первом этаже, которая дверью отделялась от буфетной[187]: они щедро разукрасили и расписали ее, покрыв росписью даже окна и потолок и повсюду развесив картины, рисунки и литографии. Вся эта декорация была выполнена полушутя, полусерьезно. На потолке Гоген изобразил "Женщину с лебедем", сделав надпись: "Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает", и связку луковиц с таким объявлением: "Люблю жареный лук". Натюрморт, написанный в манере Сёра, носил название "Рипипуэн" - с намеком на одноименный персонаж, выдуманный Гогеном, Бернаром и их друзьями в насмешку над пуантилизмом[188]. Гоген написал почти карикатурный портрет де Хаана: выпуклый лоб, шаровидные глаза, нос картошкой и автопортрет стилизованный шарж с ореолом над головой и подчеркнуто резким профилем[189].

Воспоминанием о картине "Здравствуйте, господин Курбе", которую он видел с Ван Гогом в музее Монпелье, навеяна картина "Здравствуйте, господин Гоген". В росписях принял участие и Мейер де Хаан - он написал портрет "Мари Анри, кормящей грудью свою дочь" и большое панно - "Трепальщицы льна". Под панно лентой фриза тянулись упомянутые нами выше слова Вагнера.

Осенью Ле Пульдю покинули даже те немногие приезжие, которые здесь жили. Над деревней нависли низкие облака, море пенилось барашками и завывало в маленьких бухтах. Художники остались одни - наедине с собой и с природой. Гостиница Мари Куклы стала тем местом отшельнического уединения художников, о котором мечтал Ван Гог. Устав здесь был почти монастырский. Художники жили по строгому расписанию: вставали на заре, не позже семи уходили из дому, возвращались в половине двенадцатого, в половине второго или в два снова уходили, возвращались в пять, ложились в девять. Исключая те дни, когда непогода удерживала их в мастерской, они шли на песчаный берег или в поля. "Пошли писать Сезанна", - говорил Гоген. Вечером при свете лампы они спорили, рисовали или отдыхали, играя в шашки или в лото. Это однообразное существование временами нарушалось только встречами с Море, Журданом или Шамайаром, которые приходили к ним в гости. Лаваль уехал в Париж. Вялость, апатия Лаваля огорчали Гогена. "На этой земле надо исполнять свой долг" - говаривал он[190].

В широкополом зеленоватом плаще и в деревянных башмаках, украшенных золотыми, лазурными и пурпурными арабесками, Гоген и в самом деле был похож на "отца настоятеля" (так называл его Ван Гог) этой общины. Де Хаан и Серюзье почтительно слушали его, запоминая афоризмы, в которые он подчас облекал свои мысли: "Линия это и есть цвет, потому что она создается только контуром пятен", или "Квадратный сантиметр зеленого посреди зеленого сукна биллиарда зеленее, чем изолированный в пространстве", или "Уродливое может быть прекрасным, миловидное - никогда".

У Гогена был свой особый метод работы. Он часами созерцал какой-нибудь мотив, возвращался к нему снова и снова, но в блокнот заносил только несколько линий. К работе над картиной он приступал лишь тогда, когда "знал ее наизусть". "Писать надо за один сеанс, - утверждал он. - Иначе ничего не выйдет. Лучше писать картину заново, чем исправлять". Товарищи всегда, как зачарованные, следили за тем, как работает Гоген. Он писал медленно, без поправок, накладывая мазки "мягкими, гибкими, вкрадчивыми движениями". Спокойно и смело он создавал на холсте звучные аккорды. "Так как сам цвет загадочным образом воздействует на наши чувства, то, по логике вещей, мы и пользуемся им загадочно", - утверждал он. Суровое искусство Гогена становилось более мощным, мазок - трепетным, краски более звучными. Художник вступил на стезю великих свершений.

К росписям в столовой трактира он добавил еще одну. На дверной панели написал "Карибскую женщину с подсолнухами", вдохновленную осколком фриза, который он подобрал на Всемирной выставке. Тоска по далеким странам продолжала преследовать Гогена. В письме к товарищу министра по делам колоний он ходатайствовал о том, чтобы ему предоставили место в Тонкине, где, как он забавно выразился, "я полагаю, что смогу послужить правительству верно и умно, как подобает честному республиканцу". Но ему не торопились дать ответ. "Люди, которых посылают в колонии, - негодовал Гоген, - это, как правило, те, кто наделал глупостей, обчистил кассу и т. д. Но меня, художника-импрессиониста, то есть бунтаря, послать туда нельзя".

Конец года вообще принес ему одни только горькие разочарования: Метте, не писавшая ему несколько месяцев, вдруг сообщила, что их сын Пола упал с четвертого этажа и чудом не погиб. Гоген хотел бы в связи с этим послать Метте денег, но у него самого были одни долги. Жена и ее родные упрекали его в том, что он неудачник.

"Что вы хотите - что я могу? Разве я виноват? Я первый от этого страдаю. Поверь, что если бы понимающие люди сказали мне, что я бездарен, что я лентяй, я уже давно бросил бы это дело. Разве можно сказать, что Милле не исполнил своего долга и обрек детей на жалкое будущее?"

Метте сообщила мужу, что дала на выставку, организованную в Копенгагене Обществом друзей искусства, картины Гогена, которые находились у нее. "Можно было бы посоветоваться со мной, - отвечал Гоген, недовольный тем, что будут выставлены его "старые работы". Но он не настаивал - кое-кто из датских критиков довольно благожелательно отозвался о его произведениях: Гоген считал, что это "показательный поворот"[191].

Зато из Парижа приходили самые неутешительные новости. Гоген никогда еще не писал таких значительных полотен, однако его последние произведения, посланные им Тео, кроме "Прекрасной Анжелы", вызвали резкую критику посетителей галереи и даже Дега. Сам Тео тоже не одобрял этих работ.

Все эти критические высказывания, эта неожиданная "буря" горько удивляли Гогена. Он совершенно пал духом. Если те, кто до сих пор поддерживал его, перестали его понимать и ободрять, зачем заниматься живописью? Может быть, надо признать себя побежденным? В смятении он почти перестал работать. "Подставляя свое старое тело северному ветру", он бродил по берегу бурного моря, думая свою мрачную думу. "Господи, быть может, они правы, а я нет". Но все же!.. "Пусть они внимательно посмотрят на мои последние картины, и если их сердце все-таки способно чувствовать, они увидят заложенное в них смиренное страдание. Так неужели же вопль души человеческой ничего не значит?"

"Я машинально сделал несколько этюдов, - писал он Бернару, - если можно назвать этюдами удары кисти в согласии с тем, что видит глаз. Но душа отсутствует и печально глядит на зияющую перед ней бездну. Бездну, в которой я вижу отчаявшуюся семью, лишенную отцовской помощи. И никого, кому я мог бы излить свое горе. С января я продал картин всего на девятьсот двадцать пять франков. В сорок два года жить на это, покупать краски и пр. тут и самому закаленному человеку станет не до работы... Я понимаю, что так не просуществуешь даже впроголодь, и не знаю, на что решиться. Попытаюсь получить какое-нибудь место в Тонкине. Может быть, там я смогу поработать спокойно, так, как мне хочется".

Сменить место, бежать. Гоген никогда не знал другого средства от своих бед, кроме как уехать в химерическую страну "покоя". Удивительное постоянство людей, которые с первых до последних дней жизни действуют совершенно одинаково. Слепой автоматизм, родственный инстинкту. Зрелый человек, ожесточенный испытаниями, обдумывающий свои неудачи на берегу Ле Пульдю, был похож на девятилетнего мальчугана, который отправился в путь по дорогам Орлеана с песком в привязанном к палке узелке. Хотя сам Гоген был уверен в своей практичности, он так же мало был способен сделать карьеру, как и другой "отверженный" - Ван Гог, который в эту пору боролся с безумием в убежище Сен-Реми в Провансе. Делать карьеру - означает пускаться на хитрости, идти на компромиссы, стараться утвердить себя, проявлять ловкость, расчетливость шахматного игрока, передвигающего свои фигуры. Как они оба были далеки от этого, как был далек от этого Гоген! Он мечтал уехать в Тонкий, в Перу, куда угодно! Лишь бы уехать. Тяжелыми шагами расхаживал он по берегу, на который обрушивались валы. Ревел ветер, бушевало море. Уехать! Он был игралищем своих фантазмов - фантазмов, которые порождали его творения. Он писал, он грезил - живопись тоже была для него грезой. "Нет, так просто они меня не одолеют, - писал Гоген Бернару... - Нынешний запад прогнил, и каждый Геракл, подобно Антею, может почерпнуть новые силы, прикоснувшись к тамошней земле. А через два года оттуда вернешься окрепшим".

Винсент в убежище Сен-Реми часто вспоминал о Гогене, с которым продолжал переписываться. Винсент горько сожалел о том, что их совместное житье прервалось так трагически. Его тяготило окружение душевнобольных, среди которых он очутился. Он мечтал выйти из больницы, переехать куда-нибудь севернее. Почему бы им с Гогеном не попытаться снова "завести общее хозяйство"? Почему бы Винсенту не поехать в Бретань? В начале 1890 года он задал этот вопрос своему другу. Гоген пришел в ужас. "Никогда! Винсент сумасшедший. Он покушался на мою жизнь". Но потом Гоген стал думать, прикидывать. А вдруг ему не удастся получить место в Тонкине? Может, тогда, приняв все необходимые меры предосторожности, следует подумать о том, чтобы где-нибудь в большом городе, а не в Ле Пульдю, где нет врачей, устроить мастерскую вместе с Ван Гогом и де Хааном?

По совету де Хаана Гоген предложил Винсенту Антверпен. В этом городе все благоприятные условия: жизнь такая же дешевая, как в провинции, замечательные музеи, много любителей живописи, а значит, и возможных покупателей. К тому же с той поры, как его произведения вызвали некоторый интерес в Дании, Гоген был убежден, что успех придет из-за границы. Стало быть, практичному человеку следует обосноваться за пределами Франции. "Будь у меня хоть немного денег, - писал он в это самое время Шуффу, - я бы снова начал борьбу в Копенгагене". Но Копенгаген и Антверпен он приберегал только на худой конец. Он не мог забыть о Тонкине.

Когда Гоген еще только приехал в Ле Пульдю, у Мари Анри жила некая графиня де Нималь. Она пришла в восторг от произведений Гогена и, похваляясь своими большими связями в политических кругах, своей дружбой с министром финансов Рувье, заверила Гогена, что добьется, чтобы государство купило у него его скульптурное панно "Любите..." и предоставило ему хорошее место в Тонкине. И Гоген, поверив этой болтовне, не замедлил пообещать жене триста франков от "вероятной" продажи своей скульптуры. А графиня с той поры исчезла...

"Бывают минуты, когда я думаю, не лучше ли размозжить себе голову: и правда, есть от чего прийти в отчаяние... Думаете, голландец содержит меня здесь? Он предложил мне переехать из Понт-Авена в Ле Пульдю, чтобы учить его импрессионизму, и так как я не пользуюсь таким кредитом, как он, он оплачивает за меня пансион, ожидая пока я что-нибудь продам и верну ему долг... Я не курю, а это для меня большое лишение, я сам тайком стираю себе кое-что из белья, словом, кроме самой простой пищи, я лишен всего. Как быть? А никак - просто ждать, подобно крысе на бочке посреди воды... Если бы мне удалось добиться Тонкина, я за два года кое-как встал бы на ноги, чтобы заново начать борьбу, а иначе... не решаюсь об этом думать".

Гоген терял терпение. Надо было во что бы то ни стало вернуться в Париж, чтоб "до конца бороться за тонкинский план". Шуффенекер снова оплатил его дорожные расходы, и 8 февраля 1890 года художник появился в столице.

 

IV

И ЗОЛОТО ЕГО ТЕЛА

 

Это правда: я мечтал об Эдеме.

Рембо[192]. Сезон в аду

 

Шуффенекеру порой нужен был большой запас терпения, чтобы переносить Гогена.

Шуфф переехал в новую квартиру. Он поселился теперь в отдаленной части района Плезанс, возле старых укреплений, в квартале, пока еще мало заселенном, где серые пустыри тянулись среди немногочисленных строящихся зданий. Шуфф занимал маленький кирпичный трехэтажный дом с каменным цокольным этажом на улице Альфреда-Дюран-Клея, 12[193], у самой линии Западной железной дороги. Гогену он отдал кабинет на третьем этаже, рядом с большой комнатой, служившей мастерской.

Гоген вел себя в мастерской как хозяин. Такта ему не хватало. Ни то, что он всем был обязан Шуффу, ни восторженное отношение к нему друга ничто не могло заставить его щадить Шуффенекера. Замкнутый в своем собственном мире, да и вообще слишком прямой, чтобы разыгрывать комедию вежливости, он не скрывал от Шуффа, как мало ценит его живопись. Когда он не высказывал этого напрямик, было еще хуже - его молчание, подкрепленное долгими ироническими взглядами, было оскорбительнее слов.

Гогену и в голову не приходило, что его хозяина обижает такое поведение. Он принадлежал к числу людей, настолько неспособных отвлечься от самих себя и собственных забот, что они замечают других, только когда те проявляют к ним неприязнь. Щедр" одаривая Шуффа единственным, что у него было, то есть своими произведениями - живописью и керамикой, - Гоген был убежден, что ведет себя с ним самым дружеским образом, хотя на самом деле зачастую держался откровенно оскорбительно.

Шуфф любил с важным и ученым видом бесконечно рассуждать о живописи перед своими друзьями, молодыми художниками. Гоген садился в сторонке, в углу мастерской, и мрачно курил, покачивая головой и бормоча: "Вот болван!"

Однажды Тео Ван Гог пришел посмотреть последние работы Гогена - Гоген заперся с ним в мастерской, захлопнув дверь перед носом Шуффа.

Не удивительно, что, несмотря на всю свою кротость, добряк Шуфф часто не мог сдержать раздражения! Гоген пытался уговорить его вместе поехать в дальние страны. В самом деле, Шуфф недавно выгодно ликвидировал мастерскую по производству накладного золота, которую основал около десяти лет назад. Гоген предлагал ему часть вырученной им суммы в семьдесят пять тысяч франков вложить в будущую мастерскую в тропиках. Но, несмотря на то, что Шуфф восхищался Гогеном и завидовал "гению", который подчинял его своей власти и заставлял все сносить, он ни на минуту не увлекся экзотическими мечтами друга. Свой капитал он решил вложить в строительство шестиэтажного дома на улице Патюрль, неподалеку от своего жилья. Гоген качал головой. Дурацкий план, до нелепости буржуазный: "Будем надеяться, что вы в нем не раскаетесь!"

Настроение у Гогена было самое тяжелое. Его хлопоты в Министерстве колоний успехом не увенчались. Поездка в Тонкин срывалась. Надежды рушились. В сорок два года он чувствовал себя стариком.

"Все средства исчерпаны", - писал он. "Бесполезно продолжать борьбу без единого козыря на руках". Чтобы заработать немного денег, он согласился выправлять работы учеников в одной из мастерских Монпарнаса - академии Витти, но вскоре отказался от этого заработка, настолько его раздражало то, чему учили в академии. Париж, Европа вызывали у него отвращение. Набросив на плечи свой широкополый плащ, он бродил по улицам в мрачной меланхолии. В марте в Салоне независимых на него произвели огромное впечатление присланные на выставку Тео Ван Гогом десять картин его брата, о котором еще в январе Орье опубликовал большую статью в первом номере нового журнала "Меркюр де Франс". По мнению Гогена, картины Винсента были "гвоздем выставки". Раза два он заходил на бульваре Монпарнас в мастерскую Поля Рансона, "храм братьев Наби", где они собирались по субботам. Но выставки и встречи лишь ненадолго отвлекали Гогена от навязчивой мысли - уехать. Он не работал или работал совсем мало. На что ему решиться? Он уже думал было вернуться в Бретань, когда в мае "на горизонте забрезжил свет, развеявший сгустившиеся тучи".

Сослуживец Шуффа по лицею Мишле, Луи Руа, за год до этого выставлявшийся у Вольпини, познакомил Гогена с неким Шарлопеном, врачом и одновременно изобретателем. В эту пору Шарлопен как раз вел переговоры о продаже одного из своих патентов и рассчитывал получить через месяц, самое большее через полтора, крупную сумму. Шарлопен пообещал Гогену, что поможет ему уехать. Как только он получит деньги, Шарлопен купит у художника на пять тысяч франков картин. Убеждая всех, что поверит в эту сделку не раньше, чем она состоится, Гоген тем не менее загорелся. Он составил вместе с изобретателем список произведений, которые он тому уступит - всего тридцать восемь картин и пять керамических работ, - и принялся строить планы.

Сначала он поедет в Ле Пульдю, чтобы "набраться сил перед дорогой". Шарлопен вручит ему пять тысяч франков не позднее 15 июля. Гогену нужно время на сборы, но к 15 августа он сможет уехать. В Тонкин? Нет. По зрелом размышлении, он решил основать Тропическую мастерскую на Мадагаскаре, о котором ему рассказывала жена Одилона Редона, уроженка острова Бурбон. "Пяти тысяч франков, - заверила его мадам Редон, - вам хватит там на тридцать лет". Оставалось найти спутника. "Дурень" Шуфф упорно держался за свой проект с недвижимостью. Серюзье вообще не хотел уезжать из Франции. Брать с собой Лаваля Гоген не решался. В первых числах июня Гоген получил письмо от Бернара, который, собираясь жениться, уже несколько месяцев работал в Лилле художником по тканям. Бернар жаловался на свое положение, на неуверенность в будущем. Гоген тотчас написал ему в ответ:



©2015- 2019 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.