|
Виктор Пелевин: Оргазмы человека и государства совпадают
Человек-загадка, мистер Икс российской литературы, писатель, любой роман которого становится бестселлером, — о своей новой книге, «пылитике», сексе и безумии.
Виктор Олегович в своем репертуаре. Дать интервью, встретившись с журналистом, — боже упаси! — уж лучше так, чтобы никто не видел, не слышал и ничего не сказал. Как будто писателя-то и нет, есть лишь его тексты и некий кто-то, словно великий и ужасный Гудвин, вещающий из-за ширмочки. Идеальное средство для этого — электронная почта, ибо лучший друг Пелевина — Интернет.
— Вот цитата: «Пелевин — пеленки компьютерного подсознания» (поэт Андрей Вознесенский). Ведь и вправду вы, Виктор Олегович, в виртуального призрака превратились, не считаете?
— Что касается сентенции Вознесенского, то она, как мне кажется, возникла следующим образом: он разложил мою фамилию на «Пеле» и «Вин», превратил первое в «пеленки», а второе в «Виндоуз». Пеленки я еще могу понять и простить — все шестидесятники вышли из набоковской Лолиты. Но вот второй части этого каламбура я принять не могу. Порядочного человека нельзя оскорбить сильнее, чем связав его имя с операционной системой «Виндоуз». Не знаю, чем я заслужил такое. А в виртуальных призраков превращаются именно выходя на люди, особенно когда эти люди толпятся перед телекамерой. Виртуальные призраки — это все, кого показывают по телевизору.
— Но ведь несколько лет назад вы обещали, что, справив свое 40-летие, пойдете в народ. Что, передумали?
— Не то чтобы передумал. Дело в том, что я не отмечал свой сороковой день рождения.
— Но ведь дата все-таки солидная. Говорят, именно в это время меняются жизненные ориентиры, ценности, отношение к противоположному полу: Гребенщиков рассказывал, например, что перестал в 40 лет засматриваться на все, что шевелится. Что-то изменилось в вас?
— Сорокалетие не является рубежом, если вы его таковым не делаете сами. Ум не имеет возраста п когда вы ни о чем не думаете, вы такого же возраста, как Вселенная: ровно один миг. Все остальное появляется тогда, когда сансара включает свои хард-диски. В теле не происходит ничего, что было бы как-то связано с этой датой. Все зависит от того, какой на вашем спидометре личный пробег, как вы эксплуатировали свою машину, на каком бензине, с каким маслом, и так далее. Аналогия полная. Тело — это просто машина, в который вы ездите по этому миру. Если относиться к физической машине бережно, она будет долго работать. С другой стороны, если все время держать ее в гараже, на фиг она нужна? Здесь должен быть баланс. Отношение к противоположному полу у меня не изменилось — он меня по-прежнему привлекает и ужасает. Переориентации на неподвижный объект желания, о которой вам говорил Боря, у меня пока не произошло. Но не забывайте, что он змея, и он сохраняет покой. А я тигр, и люблю активный отдых. Впрочем, возможно, что Боря просто имел в виду некоторые аспекты буддийской практики Трекчо.
— Тут ведь вот какая аналогия напрашивается: группа Gorillaz предстала перед публикой, раскрутив свое творчество. «Глюк’Oza» пошла тем же путем. Вы — писатель, чье творчество раскручено уже давно. Неужели явить себя народу вам мешает лишь боязнь телекамер?
— Мне не очень понятно, что это значит — «раскрутить свое творчество». В моем творчестве нет ни одной вращающейся части, я просто пишу книги. А явление писателя народу происходит каждый раз, когда у него выходит что-то новое. В этом одна из прелестей профессии — можно не быть на виду.
— Кстати, а вы сейчас где?
— Вопрос сложный. Последние десять лет я пытаюсь понять, что такое «я», и никак не могу. А вы хотите, чтобы я вам ответил, где это «я» находится. Да еще сейчас. Знаете, я не Гегель.
— Так ведь у Гегеля было два «я»: просто «я» и «я в себе»? Вы про какое из них говорите?
— Выражение «Я в себе» чем-то напоминает монашеский, по выражению Набокова, каламбур «взять себя в руки» — только идет значительно дальше. Я даже представить себе не могу такую гадость, если честно!
— Ладно, о гадости говорить не будем. Расскажите лучше о своей новой книге.
— Она появится в сентябре. Это сборник, который называется «ДПП(нн)» — расшифровка в самой книге. В него входит роман о банкире, который полностью полагался в своих решениях на числа — это своего рода плутовской триллер. Кроме того, в нем несколько рассказов, в которых действуют те же герои, что и в романе. Рассказы — про французскую философию, про особую разновидность нефти, в которую превращаются люди, «>про единицу измерения тщеты, про загробную встречу со Светящимся Существом, и так далее. Я бы назвал все это вместе метароманом, в смысле той меты, которую оставляет на своих владениях одинокий Степной Волк образца 1943 года.
— Нефть и банкиры… Довольно актуальная для нынешней политической жизни в России тема. Не ситуация ли с «ЮКОСом» ее навеяла?
— Я совершенно не думал о параллелях с нынешней ситуацией вокруг Юкоса и всего прочего. Я писал книгу о том, как человек из ничего создает себе тюрьму внутри своего ума, а потом проводит в ней всю жизнь. Но теперь я вижу, что еще один аспект этой книги — это взаимоотношения бизнеса и власти. То, как люди, мнящие себя хозяевами жизни, создают марионеток, которыми надеются управлять, а выходит совсем наоборот. Вечный сюжет, кстати. Но в книге это получилось непреднамеренно.
— Кстати, вы политикой интересуетесь?
— Я не интересуюсь политикой, потому что в России ее нет. Или можно сказать так: при Ельцине была пилитика (от слова «пил»), потом пулитика (от слова «пуля»), теперь будет пялитика (от слова «пялить») и пылитика (от слова «пыль», которую кое-кто замучается глотать). Интересно это только прямым участникам процесса.
— Ваша прошлая книга — «Дженерейшн П» — вышла аж в 1999-м. Четыре года прошло, пока вы новый роман не написали. Неужели писательство такая тяжелая работа?
— Писать книгу за книгой в непрерывном режиме — это все равно что выдавливать из земли овощи с помощью химических ускорителей роста. Они будут пустышками, хотя выглядеть могут как настоящие. Писателю важно не только писать, иногда ему важно не писать. Причем важно это именно для его книг. В жизни тоже бывают циклы, зима и лето.
— А вот у вашего коллеги Сорокина книга за книгой выходит. Как вам его творчество, кстати?
— Сорокин — замечательный автор, очень талантливый и ни на кого не похожий. Я отношусь к нему с большим уважением, но как читатель я ищу в книгах немного другого.
— Ну а можете ли вы, к слову, писать о сексе столь же свободно, как он?
— О сексе я очень много и откровенно пишу в последнем романе. О сексе между правым полушарием и левым, о сексе между человеком и человеком, о сексе между человеком и государством, и так далее. Собственно говоря, Сорокин и дал мне социальный заказ на написание одного из моих романов — «Числа». Когда мы были в Японии, он как-то сказал: «Виктор, вам непременно следует написать версию Лолиты, только о мальчиках. Сможете?». Я очень старался, но не уверен, что получилось именно то, чего хотел Владимир.
— Любопытно… А в сексе между полушариями и между человеком и государством можно ли достигнуть оргазма?
— Здесь все зависит от того, о чьем оргазме идет речь — человека или государства. Иногда, крайне редко, они совпадают. Манифестацией такого одновременного оргазма обычно является джип «Лексус» или «Геландеваген» с государственными номерами, затемненными стеклами и двумя включенными мигалками.
— То есть осознание того, что «жизнь удалась», и есть оргазм?
— По этому поводу Мишель де Монтень сказал, что ни один человек не может считать, что жизнь удалась, до самой своей смерти, так как неизвестно, что его ждет впереди. А в момент смерти разве можно говорить, что жизнь удалась? В рыночном обществе самое главное в оргазме — его симуляция, это вам скажет любая карьерная девушка. Это в первую очередь относится к социальному оргазму — заставив других поверить, что жизнь удалась, человек на несколько секунд может даже поверить в это сам.
— Вы считаете себя знатоком женской души?
— В выражении «знаток женской души» есть что-то от поручика Ржевского. Сколько женщин, столько душ. Чтобы узнать хотя бы одну, нужно полжизни. Кроме того, ни одну душу нельзя узнать до конца, потому что она постоянно меняется.
— Способны ли вы влюбиться так, чтобы совершить безумный поступок. Бросить литературу, например?
— Бросить литературу — это вовсе не безумный поступок. Безумие — это стать в нашей стране писателем. А влюбиться я, конечно, могу.
— Ну, вы-то писателем стали. Значит — безумны? Каковы симптомы?
— Главный симптом такой — я подолгу сижу за компьютером, вглядываясь в буковки на экране.
— Каково главное заблуждение людей о жизни и творчестве писателя Пелевина?
— Я не изучаю этих заблуждений. Но меня очень удивляют люди, считающие меня наркоманом из-за того, что некоторые мои герои употребляют наркотики. Это все равно, что считать Маринину серийной киллершей из-за того, что в ее книгах случаются убийства.
— Вы вообще часто в людях разочаровываетесь?
— Я редко очаровываюсь, поэтому разочаровываюсь тоже редко. Больших разочарований не было, только мелкие.
— По роману «Чапаев и Пустота» поставлен спектакль. Есть ли планы поставить на сцене что-нибудь еще? Были ли предложения об экранизации? Если да, то от кого?
— Предложений было много, некоторые в процессе осуществления. Но говорить об этом пока рано. Насчет сцены — были постановки в Швеции, в Прибалтике, и т.д. Но я сам ничего не видел — как, впрочем, и спектакля по «Чапаеву».
— А может все это от того, что вы просто умеете расслабляться?
— Да я не расслабляюсь. Просто не напрягаюсь.
— Теоретически, писатель, как продавец товара под названием «литература», должен представлять своего покупателя. Какова, на ваш взгляд, ваша аудитория?
— Писатель, с моей точки зрения, не продавец товара под названием «литература», он создатель определенного продукта, который может на какое-то время стать товаром на пути к читателю. Но ценность этого продукта не в том, что его можно продать, а в том, что он может вступить в непредсказуемое взаимодействие с умом читателя. Печатаю книги и продаю их не я. Но подход очень симптоматичный и печальный. Весь мир погружен в такое дерьмо именно потому, что в нем заправляют люди, которые считают существенными только товарно-денежные трансакции — которые по своей природе являются чисто техническими, вспомогательными, вторичными. Это хорошо понимает, например, Джордж Сорос. А в русском фольклоре это отражено в пословице «Ночью жопа барынька». Сочинитель, который думает о целевой группе, а не о пространстве своего текста — это не писатель, а торговец полосатой бумагой.
— К слову, о бумаге. Набоков говаривал: писатель должен жить в башне из слоновой кости, спускаясь вниз разве что за газетами. Вы живете в подобном сооружении? Опишите обычный день гражданина РФ Пелевина Виктора Олеговича, с пробуждения до засыпания.
— Башня из слоновой кости и газеты — это, что называется, две вещи несовместных. Сам Набоков никогда в такой башне не жил. Мне случается жить в самых разных сооружениях, так как я много перемещаюсь — писателя кормят впечатления, как волка ноги. А описать свой обычный день — это хорошая тема для романа. Если совсем коротко и метафорически, будет так: просулся, увидел, победил, догнал и еще раз победил, заснул.
— И какое же впечатление за последнее время было самым сильным?
— Я не уверен, что это произведет впечатление на вас — событие было не очень живописным. В июле я ходил в трек в Непале, в Гималаях. В это время там дожди — не совсем подходящий сезон. Мы шли по одному, с интервалом минут в пять-десять, а сзади шла группа местных носильщиков, которые тащили большую часть рюкзаков. В одном месте тропинка огибала скалу над пропастью, и, чтобы пройти, надо было встать на выступ размером в кирпич, под которым уже не было никакой опоры. Рискованным был только один шаг, дальше тропинка была нормальной. Я очень долго не мог сделать этого шага — минут пять топтался на месте. В общем, в конце концов я кое-как это сделал, натерпевшись изрядного страха. Мне стало интересно, как это место пройдут наши носильщики. Я стал их ждать. Так вот, они его просто не заметили — прошли с двумя рюкзаками каждый, продолжая разговор, словно оно ничем не отличалось от остальной тропинки. Для меня это было шоком. Я понял, что мы с этими людьми перемещаемся по разным измерениями, хотя номинально место было одним и тем же. Потом я долго думал о том, что то же самое сплошь и рядом происходит в жизни — того, что одному человеку кажется невозможно трудным, другой просто не замечает.
— Вы буддист?
— Ом мани падме хум. Ом мани падме хум. Ом мани падме хум.
Ответы. Виктор Пелевин, писатель
После четырехлетнего молчания Пелевин выпустил роман «ДПП (nn)» и впервые за многие годы согласился разрешить накопившиеся к нему вопросы. Где он при этом находится — непонятно: общается Пелевин исключительно по электронной почте. Главный российский писатель недоволен из-за того, что рецензия на роман в «Афише» вышла раньше, чем роман появился в продаже. «Валенки» и «полковник Най-Турс» — из «Белой гвардии» Михаила Булгакова. Разговор происходил в пятницу.
— Какие романы вы не написали за эти четыре года — после «Generation П»? Это правда, что в середине 2001 года у вас уже был текст, в котором присутствовал эпизод падения башен-близнецов?
— Вы их хорошо знаете — это именно те тексты, на которые вы не написали рецензии. А насчет эпизода с падением башен — было дело. Не совсем башен, в одном моем отложенном проекте герой-демиург уничтожает два здания-близнеца, заметая следы создания нового мира из очень похожего старого. Я действительно написал это до сентября 2001-го, и меня это напугало. Но я не думаю, что программирую среду, — скорее, наоборот, среда программирует меня. Слава богу, сегодня пятница.
— Как только в русской литературе появляется писатель, сколько-нибудь внятно умеющий рассказать историю, все говорят: «О, новый Пелевин!» У вас есть ученики — в литературе или еще в чем-нибудь?
— Да, и довольно много. Я весь прошлый год жил в Берлине и каждый день рано утром ездил кататься на велосипеде в Грюнвальдский лес. Для этого мне надо было переехать Кудам — это такая большая улица с русскими суши-барами и пластиковыми медведями. В это время мало движения, улица пустая, но немецкие пешеходы все равно стоят на тротуаре и ждут, пока переключится светофор. Я, естественно, проезжал на красный. И тогда, переглянувшись и пожав плечами, немцы с виноватыми улыбками шли за мной — каждый раз! Нет ничего слаще, чем дарить людям свободу.
— Я знаю, что вы несколько раз ездили в Южную Корею, где по нескольку месяцев жили в буддистском монастыре. Мне почему-то кажется, что это было как в фильмах с Брюсом Ли — про вас ведь поговаривали, что вы знатный каратист. Я не прав?
— Как писал Набоков в длинном стихотворении «Слава», это тайна та-та, та-та-та-та, та-та, а точнее сказать я не вправе. Кроме та-та, та-та, та-та-та-та, та-та, я научился ценить бездуховную московскую жизнь, при которой можно спать до десяти, — в монастыре подъем в три пятнадцать утра. Что касается боевых искусств, то я давно потерял интерес к тем направлениям, которые принято называть внешними. Карате относится именно к ним.
— Можно спросить про какие-то ваши персональные ритуалы, которые вы практикуете сколько-нибудь регулярно, или это не тема для публичного интервью?
— Есть только один — в путешествиях по Москве я часто вижу из окна машины невзрачный автобус с этим словом. Ритуал заключается в том, что каждый раз мне делается не по себе.
— Я так понимаю, вы здесь, в Москве, нечасто бываете. Вы в России остаетесь только из-за языка или по принципиальным соображениям?
— Россия для меня — это тип ума, который во мне сформировался. Поэтому уехать из России я могу только на время сна без сновидений. Ну и когда я ни о чем не думаю.
— Меня интересует пелевинская Москва. Я знаю, что вы живете в Чертанове, что бывали в издательстве «Вагриус» на Цветном, знаю, где висит мемориальная доска с Жебруновым и Барболиным, которые упоминаются в «Чапаеве и Пустоте». Что еще? Можете провести короткую экскурсию по важным для вас местам?
— Я родился и вырос на Тверском бульваре, ходил по нему в школу, которая была за новым МХАТом. Тверской бульвар — это был лес, поле, стадион, все. Я там научился самому главному — кататься на велосипеде. Помню, лет в восемь меня сильно напугали два каких-то деревенщика из Литинститута, которые стали говорить со мной на народном языке. Снежные бабы Тверского бульвара всегда казались мне суровым на-поминанием об особом пути России. Сейчас функцию Тверского бульвара в моей жизни выполняет Битцевский парк.
— Вы все время педалируете тему велосипеда. Можете рассказать об этом поподробнее? Вы на каком, кстати, ездите?
— Я ее не педалирую, я ее долго гоню. Вы знаете стихотворение Набокова «Мы с тобою так верили»? Оно написано, кажется, в тридцать восьмом году, когда у нас вооружали армию бронесовками для волочения пехоты за танком. Там есть такие строки: «Если вдуматься, это — как дымка волны/Между мной и тобой, между мелью и тонущим./Или вижу столбы и тебя со спины,/Как ты прямо в закат на своем полугоночном». Здесь поэт ностальгически вспоминает свою юность и детство. Велосипедов у меня три — Centurion, Trek и еще один попроще, самый любимый, марку не называю, опасаясь сглаза. Все на разные случаи жизни. Только не спрашивайте меня, почему я педалирую тему Набокова, — просто в голову приходит. Кстати, в дневниках Толстого довольно часто встречается фраза «катался на велосипеде». У Набокова был Dunlop на дутиках, с карбидным фонарем, а вот Толстой наверняка катался на монстре с огромным передним колесом и крохотным задним. Представьте себе сцену — что-то вроде «Над вечным покоем» Левитана, тучи, простор… Только не река, а дорога через поле, и по ней катит граф Толстой, и борода летит на ветру. Русская литература обязана своим величием именно этим минутам.
— Если уж вы сами процитировали «Мы с тобою так верили»: мне кажется — по вашим письмам и роману, — что для вас важна тема дистанции между вами нынешним и «молодым Пелевиным». Или оба ездят себе на полугоночном, и разницы никакой нет?
— Я был очень старым в восемнадцать лет, просто жутко старым — жизнь кончилась, началась агония. Лет в тридцать я начал молодеть. Я не чувствую никакой дистанции между молодым и нынешним Пелевиным — хотя бы потому, что никогда этим Пелевиным не был. Тема дистанции для меня важна только при беге. А что касается двух Пелевиных на полугоночных… Мне кажется, что Мескалито здесь ясно дает понять — дозу следует уменьшить ровно в два раза.
— В «Омоне Ра» космонавты перед гибелью говорили о пластинке Pink Floyd, которую не успели послушать. О чем могли бы в такой ситуации говорить персонажи сегодня?
— О том, что летят к звездам за тридцать штук грина, в то время как их американские коллеги поднимаются в ту же черную пустоту за триста тысяч. Другими словами, темой разговора была бы непостижимая многомерность космоса.
— Если бы вам предложили нарисовать макет какой-нибудь русской купюры, какую символику вы бы использовали?
— Главной визуальной темой стали бы семейные ценности: футбол, нефть, алюминий. У меня есть об этом в романе.
— Давайте поговорим про роман. Я не уверен, что до конца разобрался, почему одним из главных мотивов в «ДПП» стали гомосексуальные отношения. Вы можете прокомментировать, как выразился бы какой-нибудь американский рецензент, «сексуальное измерение» романа?
— Мы живем в культурной среде, где фаллическо-анальная пенетрация является базовым символом социального доминирования и победы. Эта уголовная символика проникла в фольклор и психологию и буквально пропитала собой культурные коды, поэтому гомосексуальные образы в массовом сознании являются скорее отражением черезжопности общественных отношений, чем проекцией эротического состава ума. Парадокс заключается в том, что такое состояние умов сосуществует со снятием всех табу на проявления гомосексуальности. Это образует дикий и взрывоопасный культурный коктейль, делающий возможным союзы вроде описанного в романе. Но я не ставил себе специальной задачи проанализировать эту тему. Реальная гомосексуальность не кажется мне существенной темой романа, ей уделено совсем немного места. Так что спрашивать, откуда у меня такие картинки, не стоит. Я просто позволил этой истории рассказать себя, и мне неизвестно, почему она оказалась именно такой, — герои со мной не советовались, какими им быть. Спрашивать надо у них, особенно у Ослика Семь Центов, но он, увы, уже слишком далеко. Когда стала прорезаться тема, о которой идет речь, я и сам был в некотором шоке. Но что было делать? Пушкинская Татьяна, если помните, выкидывала номера, удивлявшие Пушкина. Мы живем в иное время, у него другие Татьяны.
— Мне кажется, «ДПП» — роман про Путина. Что у вас с Путиным?
— Все путем.
— Мне показалась не совсем законченной, отыгранной история про Мюс, которая будто попала к вам из какого-то романа Джона Гришэма; вообще, это довольно частый упрек в вашу сторону — женские образы. Самый, пожалуй, впечатляющий у вас — это кошка из рассказа «Ника». Женщина — объект, настолько трудно поддающийся описанию?
— Мне кажется, что женщина настолько же трудно — и легко — поддается описанию, как генератор случайных чисел. А говорить о том, что выбранный писателем пример случайного числа по целому ряду причин малоубедителен, как раз и является главной задачей литературной критики.
— Есть ли писатель, которому вы бы хотели позвонить, как Холден Колфилд?
— Есть издатель, которому я бы хотел звякнуть, как полковник Най-Турс. Это подойдет?
— На отсутствие валенок хотите пожаловаться?
— Как раз наоборот, на их засилье во всех областях жизни.
— Вы все время задействуете ресурсы языка, связанные с зонами двусмысленности, — такие кротовые норы, по которым можно перебираться из одних декораций в другие, из ниоткуда в никуда. Это по-прежнему выглядит очень остроумно, но — вопрос: не кажется ли вам, что методологически этот способ — подходящий каламбур в качестве довода в пользу существования альтернативной реальности — исчерпан, поскольку выглядит изначально порочным. Я к тому спрашиваю, что в «ДПП» каламбурные фрагменты мне показались не просто вторичными по отношению к «Ge-neration», но уже и слегка устаревшими — по отношению к «экстралингвистической действительности».
— Рассуждать о методологии, о ее порочности или эффективности, можно при разборе какого-нибудь научного вопроса — например, общей теории кидания понтов в глянцевом журнале. Это, кстати, одно из тех направлений мысли, где мы за последние десять лет значительно обогнали всю планету. Тут можно говорить о технологиях. Например, об умении делать это таким образом, чтобы за ними (понтами) вставала видимость «реальных культурных констант» или хотя бы точно вычисленных переменных, в то время как в самом счастливом случае мы имеем пару упаковок пестрого лая а-ля «псы вдали». Я это не о тех, кто зарабатывает себе на валенки, а о самих культурных констатациях. Художественные эффекты романа, с другой стороны, возникают в зоне полной свободы от методологии — при их анализе она существует только в глазах смотрящего. Что касается экстралингвистической действительности, то пространство между парой кавычек кажется мне не самым лучшим местом для заигрывания с ней. Действительность, на которую указывают слова, уже в силу этого перестает быть экстралингвистической. Что приводит нас к самому главному: отличие романа от глянцевого журнала в том, что роман никоим образом не претендует на отражение мира. Роман этот мир создает — на пару женских часиков. This is America — love it or leave it. Or Lev it. Извиняюсь за очередной методологически порочный каламбур.
— Есть какое-то место, где вы бы чувствовали себя дома?
— Да, это мой ум. Но там постоянно пожар, семь тысяч лет.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|