Сделай Сам Свою Работу на 5

Часть вторая. ЗОЛОТЫЕ ПРОСТОРЫ





 

ВЫРВАТЬСЯ ИЗ КОЛЬЦА

 

 

Интересное это все же занятие — писать. Особенно писать о себе, о пережитом. Сиди в тишине, вспоминай и пиши! Кури, пей крепкий кофе — и пиши! Погружайся в бездну былого, в хаос пролетевших лет. И отыскивай там, разглядывай далекую, бредущую в полутьме фигурку.

Фигурка эта — ты сам. И бредешь ты, в сущности, наугад, как в тумане. Оступаешься, падаешь, клянешь судьбу… Это потом, годы спустя, станет ясно, куда привела тебя и чем завершилась твоя дорога. А тогда, в начале ее, ты еще во многом был слеп.

И вот теперь я вспоминаю начало моей журналистской карьеры. И с беспокойством и удивлением, а порою с тревогой разглядываю себя тогдашнего… И одновременно вижу вновь то бурное время, тот особый период в истории моей родины, который обычно называют „хрущевским".

Период этот тоже лишь начинался тогда. И мое появление в редакции абаканской газеты совпало с одним из первых мероприятий нового правительства — с так называемой „кампанией по освоению целинных и залежных земель". В чем же заключалась ее суть? Подоплека тут сложная. И прежде чем перейти к описанию многочисленных своих приключений, я хочу вкратце рассказать об этом.



 

* * *

 

Пришедшему к власти партийному руководству (и в частности Никите Хрущеву) досталось по наследству от Сталина много трудных и нерешенных проблем. И самой главной, и самой больной была проблема сельского хозяйства.

Хрущев вообще был личностью любопытной, сложной, до сих пор еще не понятой по-настоящему. Некоторые называли его „гениальным бездумцем"… Что ж, в этом была своя истина.

Став вождем, он сразу же начал бороться с административной рутиной, пошел как бы против течения. И самое любопытное заключалось в том, что ведь он — как персонаж — был типичным порождением этой именно рутины! Профессиональный аппаратчик, исполнительный служака, он всю жизнь вел себя смирно, держался в тени. Но вот обстоятельства изменились. И, обретя внезапно власть, он сам, своими руками стал ломать и переделывать многое из того, что раньше укреплял столь старательно…

Вариант этот, хочу заметить, очень русский, очень национальный! В образе Хрущева угадываются черточки, хорошо знакомые нам по классической литературе; тут явственно попахивает достоевщиной.



В 1956 году он выступит на съезде партии с разоблачением культа Сталина. И подвергнет жестокой критике многие партийные грехи и ошибки. И потрясет страну. Да что страну — весь мир! И среди многочисленных упреков в его адрес со стороны советских и зарубежных коммунистов, например — китайских, прозвучит обвинение в ревизионизме, в отступничестве, чуть ли не в бунтарстве…

Но, конечно же, никаким бунтарем он не был. И он вовсе не посягал на принципы системы, а лишь хотел ее слегка подновить, подправить…

Дальнейшая жизнь показала тщетность хрущевских затей. Рутина оказалась сильнее. Изо всех его начинаний почти ни одно не оправдало надежд, не дало конкретного результата… За исключением разве что критики сталинизма; вот что действительно принесло мгновенные и реально ощутимые плоды!

Однако и эти плоды тоже были не совсем такие, каких ждал новый вождь. Раскрепостив, так сказать, людские массы, он рассчитывал на то, что массы пойдут за ним, преисполненные благодарности и любви… Но произошло иное: началась пора свободомыслия. Возникли крамольные веяния. И было среди них одно, пожалуй, самое страшное для Хрущева: с посмертным разоблачением Сталина в народе кончилась, рухнула вера в вождей.

И получилось так, что Хрущев оказался в какой-то мере в пустоте… С одной стороны, ему противостоял мощный клан бюрократов, а с другой — новое поколение, отвергающее казенные авторитеты и зараженное пугающим нигилизмом.

Он словно бы выпустил джина из бутылки… А когда спохватился, было уже поздно. И все, что с тех пор и поныне творится в России (движение подпольных демократов, самиздат), все это в какой-то мере следствие хрущевских реформ. Наши диссиденты многим ему обязаны. Ведь это он впервые расшатал и ослабил механизм террора и таким образом открыл им дорогу. И одновременно предопределил, подготовил свой собственный крах… Но все это случилось позже, потом! А пока что обратимся к сюжету. Вернемся в первый послесталинский год.



В том году, как мы знаем, Хрущев приступил к решению хлебной проблемы.

Он обратил внимание на восток. Решил распахать и засеять степные окраины державы. Мысль эта была дельная. За Уралом, простираясь на многие тысячи верст, лежали дикие ковыльные равнины. Там было где развернуться! И вот там-то приказано было теперь создавать не колхозы, а гигантские зерновые фабрики, мощные государственные предприятия, на которых отныне должны были трудиться уже не бесправные крестьяне, а обыкновенные рабочие.

Но в связи с этим вставал вопрос: как привлечь молодежь к новому, небывалому делу? Требовалось как-то уговорить ее, стронуть с места… Вот этим и занялась наша пресса.

Каждый день тогда звучали в эфире „целинные" песни, в каждом газетном номере появлялись стихи на эту тему. И было среди них немало и моих вещей. Я искренне писал в те дни о преобразовании Сибири.

Бездомный бродяга, вечный скиталец, я вдруг задумался о корнях, связующих всех нас с землею… Окружающий меня мир всегда был двусмысленным и противоречивым. Единой правды, правды для всех, я никогда не мог найти. Да ее и не было! Но вот пришел момент, когда мне на мгновение почудилось, что правда эта — в земле.

 

…Земля! В пыли, под проливным дождем,

сквозь сумрак вьюжный мы по ней бредем.

Цветы и злаки, руды и слова —

все в ней мы ищем. И удачи ждем.

Оттуда вышли и туда придем…

Ты верь земле. Она всегда права.

 

Но я писал, конечно, не одни только стихи. Прибыв в редакцию, я первое время работал в отделе писем, затем занимался оформлением газеты — рисовал заголовки, ретушировал фотографии. А позднее был назначен корреспондентом. И отбыл в глубинку — в отдаленные степные районы.

Правительственная кампания к тому времени была в полном разгаре. Первые партии новоселов, прибывших на целину ранней весною, успели уже освоиться и сделали немало… Дикая, веками дремавшая земля, дождалась, наконец, плуга. И ожила, расщедрилась, дала невиданный урожай!

В сущности, я был послан на целину для того лишь, чтобы как можно красочней описать уборку урожая. Потому-то редактор и выбрал меня, несмотря на мою неопытность. Ему ведь нужен был сейчас не столько квалифицированный газетчик, сколько поэт. Прежде всего поэт. Если бы он знал тогда, что из этого получится, он бы открещивался от поэтов, как от нечистой силы!

 

 

ОБЕЗУМЕВШИЕ ПТИЦЫ

 

 

В России любят слово „золото" так же, впрочем, как сам металл. Его используют, как метафору, и применяют широко. Например, драгоценные сибирские меха издревле именуются у нас „мягким золотом". Вода — это „голубое золото". А, скажем, нефть — „черное"… В сущности, почти все природные богатства страны так или иначе подведены под золотую рубрику. И в ней находится, конечно же, и хлеб; так называемое „степное золото", „плещущее золото нолей".

Обо всем этом я вспоминал, проезжая по хакасской степи. И тогда же подумал, что образы хлеба и золота, пожалуй, самые близкие, самые родственные; они совпадают не только символически, но также и зрительно, наглядно.

Я ехал на местном поезде в районный центр — Ширу. Дорога пролегала между спелых хлебов. Было утро, мутно-красное солнце висело над горизонтом. И желтая, окрашенная багрянцем рожь казалась сейчас и впрямь золотой!

Кое-где хлеба уже были убраны; там рокотали комбайны. И ветер доносил оттуда запах теплой земли и свежей соломы — это был запах осени.

„Богатая осень, — думал я, — изобильная!" Однако истинные масштабы происходящего я оценил лишь тогда, когда прибыл в Ширу… Она поразила мое воображение.

Захолустный этот степной городок был весь наполнен, завален зерном. Я знал, что здесь находится главный, ссыпной пункт", но все же не думал, что увижу такое… Зерно было повсюду; толстым слоем покрывало оно улицы, шуршало и похрустывало под ногами. Оно вздымалось на окраинах грудами, холмами. „Золотые" эти холмы опоясывали городок, громоздились возле станции. И тянулись вдоль степных, уходящих вдаль дорог.

И была еще одна впечатляющая деталь. Несмолкаемый птичий гомон оглушал Ширу. Птицы слетелись сюда со всей степи; они обрушились на городок и первыми начали хлебное пиршество.

Их были здесь тысячи. Разжиревшие, распухшие, они бродили стаями по земле, вернее — по хлебу, и странно: почти не боялись людей… Не улетали. Может, они уже не могли летать, отяжелев от сытости и лени? Или же просто обезумели?

 

* * *

 

Усталый, томимый жаждою, я сразу же — сойдя с поезда — отправился в пивную. Она была набита битком. Впрочем, эти места вообще никогда у нас не пустуют! Там, конечно, пьют, но и не только — там еще и общаются, отводят душу в разговорах. Мужики снюхиваются там быстро, легко — как собаки на помойке. И пивные поэтому являются источником самой разнообразной информации. И именно там, как правило, рождается большинство отечественных анекдотов.

Я с трудом разыскал в дальнем конце зала свободное место. За столиком сидели двое мужчин. Один из них спал, уронив голову на грязную скатерть, другой же задумчиво потягивал пиво. Был он худ, костляв, с темным от загара морщинистым лицом и вислыми усами. Он улыбнулся мне и указал ладонью на стул. Мы легко разговорились и познакомились. Старик оказался местным жителем, агрономом, и звали его Семеном Архиповичем.

Я заказал водки, и мы чокнулись с ним — за встречу. И какое-то время потом покуривали, прислушиваясь к гулу голосов. Зал шумел. По соседству с нами веселилась пьяная компания. Чей-то бойкий тенорок рассказывал анекдот:

— Идут двое. Встречает их баба и спрашивает: „А где мой Ванька? Он ведь с вами вместе отправился пьянствовать…" Ей говорят: „Не беспокойся, он уже дома" — „Дома? — удивляется баба. — Но он же забыл взять ключи. Как он в квартиру-то без меня попал?" — „А мы твоего Ваньку под дверь подсунули!" — „То есть как это — под дверь?" — „Да, понимаешь ли, — объясняют бабе, — тут неподалеку асфальтируют улицу… Ну, мы проходили по ней — и Ванька случайно угодил под каток".

За другим столиком тоже рассказывали анекдот. Но разобрать что-либо было трудно — слова заглушали взрывы хохота.

— Что-то расшумелся народ, — сказал я. — Пивные, конечно, у нас не пустуют, но все же есть определенное время. Полдень, например, или вечер… А теперь ведь четыре часа! Однако ощущение такое, будто вся Шира сюда собралась.

Спящий вдруг заворочался, всхрапнул. И поднял голову. Лицо у него было багровое, опухшее, к щеке прилипла яичная скорлупа. Он мутно посмотрел на нас и спросил:

— Четыре часа чего? Ночи?

— Дня, — отозвался я.

— А какой это день?

— Вторник.

— Ага, вторник! — прорычал проснувшийся. — Значит, последний день! Надо спешить пить! Пить, а не трепаться.

Он погрозил нам пальцем и рухнул лицом в стол.

— Почему последний день? — не понял я. — О чем это он? О конце света?..

— Нет, — усмехнулся старик, оглаживая влажные от пивной пены усы. — Но день, действительно, последний… Дело в том, что с завтрашнего дня, со среды, продажа спиртных напитков полностью прекращается. Вводится сухой закон!

— Это надолго?

— До октября.

— Но почему?

— Да потому что уборка, — пояснил старик, — начальство хочет, чтоб люди теперь работали, не отвлекаясь.

— Что ж, — проговорил я, — воспользуемся советом и поспешим выпить!

И разлив по стаканам водку, я произнес торжественно:

— Ну, за хлеб! Такого урожая Россия еще не видела.

— Урожай, это верно, редкостный, — медленно сказал старик. — Но главное в другом…

Ни в голосе его, ни в лице, ни в чем не смог я уловить восторга; того самого, который обуревал сейчас меня самого. И я спросил удивленно и озадаченно:

— В другом? В чем же еще? Ведь собрать столько зерна…

— Собрать — полдела, — угрюмо ответил старик. — Гораздо важнее сохранить его, уберечь от порчи. А вот это, боюсь, нам не удастся.

— Вот как?

— Да, да. Хлебушек — он заботу любит, уход. И потому его надо держать в специальных хранилищах… Оставлять под открытым небом — опасно.

— Но… Черт возьми, — проговорил я, — почему же его оставляют? Где ж эти хранилища?

— Вот именно, — где? — прищурил глаз старик. Отхлебнул из кружки, со стуком поставил ее на стол. И потом, погодя: — Не знаю, — начал он неуверенно, — могу ли я с вами говорить откровенно, свободно…

— Можете, — заявил я, — даже должны! Без вас, я чувствую, мне во всем этом не разобраться.

— Ладно. — Он быстро, пристально глянул на меня из-под косматых бровей и, очевидно, что-то ощутил, почуял. И проговорил с коротким вздохом: — Ну, так вот. Вся эта история с хлебом — явная авантюра, понимаете?

Наш столик помещался у раскрытого окошка. За ним видна была городская площадь, вся желтая от рассыпанного зерна. Над нею крутился ветер, реяла пыль и неумолчно, пронзительно горланили птицы.

— Видите, что творится? — кивнул в ту сторону агроном. — Вот вам типичный пример разгильдяйства. Здесь, в Шире, с давних пор имелся один маленький элеватор. Это применительно к нуждам старого колхоза… И когда началась целинная кампания, никто почему-то не подумал о том, что теперь его следует переделать, расширить. Или еще лучше — построить парочку новых… Ну, и результат налицо! Элеватор загрузили в первые же два дня. И сейчас хлеб сыплют прямо на землю, сваливают как попало.

— Вы говорите, никто не подумал, — заметил я, — но вот вы, к примеру…

— А что я? — возразил старик. — Что я значу? Я же не начальник.

— Но все же специалист, агроном.

— Бывший! — он поднял палец. — Я уж давно на пенсии — это во-первых. И во-вторых, я человек беспартийный, а значит, фигура ничтожная. К таким, как я, не прислушиваются, нет. Таких, если они вмешиваются не в свои дела, попросту гонят.

— Значит, вы пробовали вмешаться — и вас…

— Именно, — усмехнулся он. — Теперь вот спиваюсь помаленьку. — И тут же спросил: — А вы, позвольте поинтересоваться, член партии?

— Н-нет… — я развел руками, — еще не дозрел.

— Ну так и вы не вмешивайтесь. Не советую! А то ведь тоже — попрут…

— Но разве можно в данном случае молчать? И почему начальство не желает ничего слушать? Я не понимаю… Может, тут какой-нибудь заговор?

— Да никакого заговора нет, — сказал он устало. — Все гораздо проще. Никто не хочет лишних осложнений, понимаете? Время, в сущности, уже упущено, и переделывать что-либо поздно. Поэтому местные власти предпочитают не поднимать этого вопроса. Ведь тогда начнется скандал. Надо будет искать виновных. А виновных много. Почти все… Отсюда — и круговая порука.

— Но чем же это кончится?

— Не знаю… Зерно теперь нужно как можно быстрее вывозить, грузить в вагоны. А транспорта мало. С транспортом плохо. Так что все зависит от погоды.

— Ну, а если дождь?

— Не дай Бог! Зерно может загореться… Знаете, от чего оно горит? От сырости. Сваленное в кучу и намокшее, оно постепенно преет и разогревается. А потом, когда температура достигнет пятидесяти градусов, сразу же начинает обугливаться…

Старик умолк и опять поглядел в окошко. Виднеющийся за ним пейзаж теперь окрашен был по-другому. Мир словно бы поблек, потускнел. Ветер пригнал облака, и они нависли над городом, роняя скользящие тени. И там, где тени касались зерна, золотой его блеск угасал, цвет становился мутным, грязноватым.

— Только бы не дождь, — прошептал он, отводя глаза, — только не это! Если погода испортится, боюсь, нашим хлебушком попользуются одни птички.

— И русский мужичок, значит…

— Да. Опять подтянет кушак.

 

 

ОТ ХЛЕБА ПАХНЕТ ГОЛОДОМ

 

 

То, чего боялся Семен Архипович, случилось довольно быстро. По степям поползли туманы, запахло сентябрьской сыростью. И небо заволокло свинцовой облачной мутью. И под этим низким, косматым, слезящимся небом по-прежнему лежал неприбранный, ничем не защищенный хлеб.

Кое-где зерно, правда, пробовали прикрыть от дождя брезентом. Но бессмысленность этой затеи была ясна даже такому профану, как я. Да и кроме того, брезента тоже не хватало.

И обеспокоенный, я отправил в свою редакцию очерк, где описал, в сущности, то, что видел. Ответ не заставил себя ждать. И вот что значилось в письме, подписанном главным редактором:

„Не дури и занимайся тем, что велено. Твоя задача — воспевать победу! Учти: правительство уже принимает решение о награждении орденами руководителей Хакассии за освоение целинных земель. Так что любая критика сейчас неуместна. О неполадках поговорим потом… А пока что старайся побольше ездить и как можно романтичней писать. В твоем очерке, который пришлось зарубить, мне все же понравилось начало. А точнее — то самое место, где ты рассуждаешь о золоте, сравниваешь его с хлебом… Вот и развивай эту тему! И запомни: главное качество журналиста — умение ловить момент".

— Какой-то заколдованный круг, — сказал я, протягивая письмо агроному. — Такое ощущение, словно все происходит в бреду или во сне. Я ему толкую про одно, а он мне — про другое.

Все это время я ночевал у Семена Архиповича, и мы успели основательно подружиться. И теперь я сидел в избе его, в холостяцкой, неубранной горнице. Здесь было, во всяком случае, тепло, а на дворе — за окошком — дотлевал осенний вечер, висела пепельная пелена дождя.

— Я же ведь вас предупреждал, — проворчал старик, — не вмешивайтесь вы, ради Бога, ни во что.

Я понимал, что совет вполне резонный. Но, с другой стороны, кто-то же должен поднять тревогу, ударить в набат, и ведь недаром же я журналист! И я решил написать еще одну статью. Но уже не в свою газету, а в московскую „Правду". Я так рассудил: „Советская Хакассия", пожалуй, никогда не осмелится критиковать местную власть. Ну, а „Правда" — дело другое. Она в центре. Она — надо всеми. Там люди иного калибра, они не сробеют… И была у меня еще одна потаенная, сладенькая мыслишка: а может, там, наверху, поймут, оценят и самого автора этой статьи? И я не только спасу урожай, но еще и воспарю на крыльях удачи?

Я всю ночь просидел над статьей, обдумывая каждую фразу, отшлифовывая стиль. А рано утром поспешил на почту. И когда отправил письмо, вдруг почувствовал какое-то смутное беспокойство, безотчетную тревогу.

А может, не стоило все это затевать? — зигзагом прошло в голове, — может, все это зря? Но тут же я сказал себе: не трепещи, старик, не вибрируй. Дело сделано. Игра началась! И карты уже легли на стол крапом вверх…

 

* * *

 

А через час я трясся в открытом кузове грузовика. „Старайся побольше ездить", — посоветовал, нет, вернее, приказал мой редактор. И теперь, изловив попутную машину, я отправлялся в соседний район.

Я был не единственным пассажиром в машине. Со мною ехала молодая ленинградская поэтесса Майя, так же как и я посланная на целину корреспондентом газеты. Сейчас-то она — известная российская писательница, маститый литератор, а тогда, двадцать с лишним лет назад, это была круглощекая белобрысая девчонка с удивленно раскрытыми блестящими карими глазами.

Дождь прошел, и небо очистилось. Из безоблачной его синевы лились потоки слепящего света. И степь дымилась, просыхая. На обочинах дороги громоздились груды зерна. Они были осыпаны крупной росою. И опять кружили, крича, стаи птиц над ними. И оттуда тянуло странным, терпким, чуть кисловатым запашком.

— Что это? — спросила, раздувая ноздри, Майя. — Чем это пахнет? Вроде бы солодом…

— Верно, похоже.

— Но откуда тут солод?

— По-моему, это начинает гореть хлеб, — сказал я медленно. — Знаешь, отчего он горит? От сырости.

И я пересказал ей вкратце все, что узнал от агронома. Она слушала меня напряженно, с застывшим лицом. Потом проговорила, бледнея:

— Понимаешь, я — ленинградка! И в сорок втором, во время ленинградской блокады, мне было всего десять лет. Но все же я многое запомнила… На всю жизнь запомнила… Запомнила, как мечтали люди о хлебе, молились на него. Да и теперь еще молятся! А тут он пропадает бессмысленно, зазря…

— Наверное у нас у всех, — сказал я, — у каждого русского, имеются грустные ассоциации, связанные с хлебом… Какие-нибудь трагические воспоминания.

— Конечно, — вздохнула она, — еще бы. — И добавила с усмешечкой: — Не представляю, что я теперь напишу в качестве корреспондента. Но стихи уже прорезаются. Уже звучат в душе… И они, это ясно, — не для газеты. Вот, хочешь послушать?

— Давай, — кивнул я.

И она начала негромко:

 

От хлеба пахнет солодом.

От хлеба пахнет голодом…

 

 

* * *

 

Хакасский ландшафт весьма типичен для Восточной Сибири. Степная эта область со всех сторон окружена горами. И посевы, таким образом, как бы находятся на дне гигантской котловины. Я проехал эту котловину из края в край. И повсюду — это уже явственно чувствовалось — витал кисловатый, пивной запах солода. И было такое ощущение, словно тут, как в настоящем котле, готовится, кипит какое-то дьявольское варево.

Варево, негодное уже ни для людей, ни для птиц.

И я частенько теперь вспоминал Майины строки о хлебе…

С ней мы недельку поездили по Хакассии вместе. И этот период запомнился мне… А затем журналистская судьба развела, разбросала нас в разные стороны.

 

 

РАННИЙ СНЕГ

 

 

Жизнь провинциальных журналистов во многом напоминает жизнь бродяг; своеобразные эти хиппи ночуют где придется, скитаются по дорогам, „голосуют", ловя пролетающие машины. Они передвигаются как бы рывками и зигзагами, и иногда — невпопад… Вот так совершенно случайно очутился я однажды в Таштыпе, в глухом лесостепном районе, расположенном у отрогов гор.

Сыпал мелкий холодный дождик, и сквозь его завесу я не сразу разглядел детали. Как-то незаметно степь преобразилась, сузилась. Посевы сменились жестким кустарником. Впереди встал и заслонил полнеба косматый горный хребет.

— Куда это мы? — спросил я шофера. И он ответил, попыхивая цигаркой:

— Вверх!

Я сразу понял, что журналисту, пишущему об урожае, о хлебе, делать тут нечего. Но все же продолжал спокойно ехать. В конце концов о газете я больше уже не тревожился. Я уже знал, что ей надобно! Реальная правда, во всяком случае, начальству была не нужна. Редактор требовал от меня одного только — романтики. И я выдавал эту „романтику" бесперебойно, как на фабрике. Штамповал метафоры — и печатался легко. О чем я писал? Ну, конечно, о плещущемся золоте полей. И еще о ночных огнях комбайнов, похожих на упавшие с неба созвездия; о созвездиях, блуждающих во ржи. Писал о жаворонке, разучившемся петь, ибо слабый его голос заглушил грозный рокот моторов…

— Вверх, значит, — проговорил я задумчиво. — Так. А что же там наверху?

— Сплошная дикость, — ухмыльнулся шофер. — Царство язычников!

— Ну, язычники, положим, здесь повсюду, — проговорил я лениво, — хакасы — они такие…

— Нет, не скажи, — с обидой возразил шофер, — разница есть. И еще какая! Хакасы — учти это, — народ цивилизованный. Я сам, к примеру, по матери хакас. Образование имею. А брат у меня инженер… Вот так-то, друг. Ты не путай! Там, в глубине гор, за Таштыпом, — другие люди.

— Какие же?

— Разные… Алтайцы, сайоны. В основном, сайоны, — так раньше звали горных тувинцев. Потому и здешние хребты называются Саянскими… Вот там, действительно, дикость! Там еще каменный век продолжается. Эти сайоны ни Бога, ни черта не признают. Молятся камню, поклоняются огню.

— Как, в самом деле, огню?

— Ну да, — сказал шофер, — а что тут такого?

И вот тогда я почувствовал, что в Таштыпе мне надо побывать непременно!

 

* * *

 

Переночевав в таштыпской маленькой грязной гостинице, я наутро пошел бродить по кривым улочкам старинного этого улуса.[16]

Я пошел бродить… И внезапно остановился, увидев за ближайшим поворотом снег. Он засевал мостовую, белел на кустах и оградах. Снег в середине сентября? Это было непонятно. В такую пору здесь, на юге Сибири, идут, как правило, дожди. И еще вчера над Таштыпом прошумел косой дождичек; и сейчас на земле блестели непросохшие лужи… Так откуда же эта пороша, эта белая пыль?

Я закурил и осмотрелся медленно. И увидел, что стою напротив продуктового магазина. Окошко его было растворено и оттуда глядела на меня миловидная хакасочка — продавщица, — смуглолицая, в белой косыночке.

Взгляды наши пересеклись. И сейчас же она сказала, налегая грудью на подоконник:

— Водки нет! И не ждите.

— Ого, — пробормотал я, — вот как! — До сих пор я о водке вовсе и не помышлял, но теперь мне вдруг захотелось выпить. — Куда же это она подевалась?

— Так ведь — сухой закон, — хихикнула продавщица. — Торговать запрещено.

— Ах, да, конечно, — вспомнил я, — завели порядки, как в старой Америке… Н-ну, ладно.

Хакасочка проговорила бойко:

— Но если уж вам невтерпеж, могу посоветовать. Бегите налево, вон туда! — Она высунулась из окошка и махнула рукою. — Видите, открытая дверь… Может, еще успеете, найдете что-нибудь.

Открытая дверь, как выяснилось, вела в помещение аптеки.

И едва я приблизился к ней, оттуда навстречу мне вышел скуластый приземистый человек в безрукавке из козьего меха. Голову его покрывал красный крапчатый туго завязанный платок. В углу рта торчала дымящаяся трубочка. А в руках он держал большую вишневого цвета коробку с надписью: „Косметический набор "Красная Москва".

Он толкнул меня плечом, но даже и не заметил этого, не посмотрел в мою сторону. Взор его был прикован к „Красной Москве".

Девушка, торгующая в аптеке (внешне точно такая же смуглолицая и молоденькая, как и продавщица из магазина), сказала мне с явным сочувствием:

— Если вы за выпивкой, то опоздали. Ни спирта, ни одеколона не осталось… Понаехали утром горцы и выпили все. Разобрали даже косметические наборы. Они у нас три года лежали, накапливались, никто их брать не хотел. А теперь за три часа разошлись. Вот этот тип последнюю коробку унес.

— Зачем же ему целый набор?

— Ну как же, — ответила она серьезно, — там ведь полно всего. Есть и цветочный одеколон, и два флакончика духов.

— До духов уже добрались, — усмехнулся я. — Эстеты!

Отойдя в сторону, горец остановился и с треском вскрыл „набор". Наземь посыпались какие-то тюбики и баночки. Затем он извлек из небольшой коробки еще одну — круглую и меньших размеров. Разъял ее и вытряхнул содержимое. Тотчас же вокруг него заклубилось белое облачко. Легчайшая пыль осела словно иней на сапогах его, на одежде, запорошила придорожные кусты.

И я догадался мгновенно: это же пудра! И еще я понял, сообразил: так вот откуда он, вот он какой — ранний таштыпский снег…

— Но для чего же все-таки высыпать пудру? — вслух подивился я. — Чудак человек. Отвез бы своей жене.

— Жена его этим не интересуется, — сказала девушка с легкой гримаской, — а ему самому посудина нужна. Коробочка-то ведь пластмассовая, любую жидкость держит. Вот, глядите!

И я увидел: склонившись к луже, горец зачерпнул своей „посудиной" немного воды. Затем вылил туда одеколон и духи. Тщательно все перемешал. И начал с жадностью пить.

Коктейль этот, судя по всему, был силен. Опустошив коробку, горец вздрогнул, сморщился и покачнулся… Но все же устоял.

Медленным, каким-то сонным жестом огладил он вислые, реденькие свои усы. Раскурил трубочку. И вдруг засмеялся и что-то громко запел.

А потом он пошагал нетвердо, вперевалочку. И вскоре скрылся из глаз. Но я еще долго слышал поющий его голос — гортанный, визгливый и радостный.

 

 

ПРАВИЛА ИГРЫ

 

 

Таштыпский район — лесостепной. Одним своим краем он смыкается с целинными землями, другим же — с дикой горной тайгой. И если сайоны, спускаясь с гор, искали выпивку в аптеках, то степные хакасы (как более цивилизованные) очень быстро приспособились гнать из зерна самогонку. Впервые я попробовал здешнюю самогонку совершенно случайно на хакасской свадьбе. И вот как это произошло.

Однажды ночью я ехал верхом по краю степи и мечтал о ночлеге… Я проделал за день немалый путь и сильно устал, и лошадь моя — тоже. Эту лошадь я выпросил у районного начальства, и была она, в общем-то, самой настоящей клячей. И теперь, на ночной дороге, она брела, спотыкаясь, роняя пену с удил. И вдруг впереди замаячили очертания улуса. Послышался хриплый брех собак. Я встрепенулся, и кляча пошла веселее.

Улус оказался маленьким и пустынным. Все уже спали в этот час, и окна были темны. И только в одном месте заметил я свет, уловил шум многих голосов…

Местные жилища своеобразны; веяния новых времен здесь наглядно сочетаются с вековыми традициями. Аборигены живут теперь в обыкновенных рубленых избах (они ведь больше уже не кочуют!), но возле каждой избы всегда, как правило, помещается пестро раскрашенная войлочная юрта… У любого хакаса, таким образом, имеется два дома — зимний и летний. Причем у входа в юрту устроена также и летняя кочевая кухня — по сути дела, простой очаг, сложенный из камней и накрытый железной жаровней.

И в той усадьбе, к которой я сейчас подъехал, освещены были изба и юрта, а в очаге пылал, треща, яркий огонь — там что-то жарилось, — и шаткие отблески пламени лежали на лицах толпящихся вокруг людей.

Один из них подошел к ограде и окликнул меня;

— Эй, откуда едешь?

— Из Таштыпа.

— А где вообще живешь?

— Далеко. В Абакане.

— Ну, а куда направляешься?

— Пока никуда, ищу ночлег…

В Хакассии, как и во всех азиатских областях, издавна принадлежащих России, население говорит, в основном, по-русски. (Ведь русский язык — официальный. Он преподается в школах, с ним связана вся общественная жизнь!) И потому, с человеком, окликнувшим меня, разговориться было нетрудно. С минуту он помолчал, разглядывая меня, потом сказал:

— Слезай с коня, будь гостем! Здесь и переночуешь, и выпьешь… Выпивки нынче много. Специально заготовили. Водки, правда, нет, но самогоночка — первый сорт. Чистая, как слеза!

— А что вообще у вас тут творится? Праздник, что ли, какой?

— Сын мой женится. Видишь — пируем?

 

* * *

 

Вскоре я сидел уже в доме, в кругу гостей, скрестив по-восточному ноги. Передо мной на полу — на белой свадебной кошме — были расставлены широкие глиняные блюда с жареной кониной, отварной бараниной, стояли во множестве кувшины с кумысом и самогонкой. И я, как и все, охотно пил и ел, жевал пахучее сочное мясо и разглядывал молодых.

Хозяйский сын Степан был плотный широколицый парень. И рядом с мощной его фигурой невеста казалась совсем еще девочкой; худенькая, миниатюрная, она сидела, склонив голову, отягченную высокой сложной прической, какими-то широкими заколками, крупными длинными серьгами… Ей подносили самогонку — и она охотно пила. И каждый сделанный ею глоток сопровождался одобрительным ревом гостей:

— Грейся! Оттаивай! Намерзлась небось за вчерашнюю-то ночь!

Пьяные эти вопли перемежались игривыми шуточками. И прислушиваясь к ним, я, наконец, понял, в чем дело. Девушка, оказывается, была похищена.

Умыкание невест — старая традиция, почти уже исчезнувшая в центральных районах Хакассии и сохраняющаяся лишь в некоторых глухих ее уголках… Украденную невесту доставляют в улус жениха и запирают там в холодной юрте. Запирают, раздев предварительно догола… А сам похититель, который помещается с ней вместе, остается, наоборот, тепло одетым, закутанным в широкую мохнатую медвежью доху. Ночи в Центральной Азии холодны. И потому у пленницы, голенькой и зазябшей, нет иного пути, как под медвежью шкуру… Это ее единственный шанс согреться! И она, конечно же, быстро ныряет туда, в объятия претендента. И вот так молодые проводят свою первую брачную ночь.

Ну, а на следующий день устраивается уже официальная свадьба, на которую приглашаются родители невесты и все вообще родственники — члены обоих родов.

Здесь я сразу же должен добавить, что такие вот „умыкания" устраиваются по большей части с согласия невесты; по обоюдному сговору. Так что все эти детали — и холодная юрта и медвежья доха — не более, чем игра. Хотя, конечно, игра своеобразная, дикая, в которой явственно звучат отголоски пещерных эпох.

Если же говорить о настоящем похищении, о насильственном захвате, то такие случаи редки. И это понятно. Ибо есть ведь и другое правило, в соответствии с коим честь девушки обязан защищать весь ее многочисленный род! И погоня, коль уж она действительно начинается, идет стремительно и напоминает волчью облаву. И когда незадачливого „жениха" настигают в пути, его кончают тут же, без промедления. В безопасности он может чувствовать себя только тогда, когда проведет с похищенной первую ночь… И в общем-то, погоня по обыкновению запаздывает, подоспевает на следующий день… Но так бывает только в том случае, если соблюдены все правила игры!

Углубившись в раздумья, я долго сидел в кругу гостей — в центре избы. Потом меня потеснили. Центр расчистился и начались пляски.

Я не принимал в них участия. От усталости и от выпитого меня развезло, поклонило в сон. Прислонившись к стене, я лениво посасывал папироску, жмурился от дыма. Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся и увидел новобрачную.

Она спросила быстрым шепотом:

— Ты кто?

И я подумал тут же: ого, девочка заинтересовалась мною' А впрочем, понятно. Среди этих диких морд… И ответил с кокетливой ухмылочкой:

— Обыкновенный человек — с головой, с руками. Сама видишь!

— Вижу, — сказала она, изгибая бровь, — но здесь ты зачем? Как ты сюда попал?

— Да случайно, — пожал я плечами, — завернул по пути, думал, переночую. Только вот не знаю, — я подмигнул, — не знаю, где положат…

— Тебя положат, — проговорила она странным голосом, — тебя так положат, что не встанешь…

И потом, пристально глянув мне в глаза:

— Беги! И не медли, если ты, действительно, с головой… Дело серьезное!

— Серьезное? — изумился я. — Но почему?

— Потому что тебя собираются бить.

— Кто же это собирается?

— Мои родственники — дядя, двоюродные братья. Они как раз сейчас сговариваются… Хорошо, я успела подслушать!

— Но, черт возьми, за что же они меня?..

— Ах, да ни за что, — махнула она рукой, — просто так… Это, понимаешь ли, свадебный обычай.

— Ничего себе — свадебный, — пробормотал я, мгновенно трезвея и настораживаясь.

Вот так я познакомился еще с одним — третьим — правилом данной игры. Оно заключается в том, что родственники девушки, отдавая ее в чужую семью, в другой род, стараются наглядно продемонстрировать, что она не беззащитна, что кровная ее родня сильна. В связи с этим они настойчиво ищут повод для драки. И традиционная хакасская свадьба почти никогда не обходится без скандалов и жертв… И самой лучшей „жертвой", естественно, является посторонний, ни с кем здесь не связанный человек. Такой, например, как я.

— Что же получается, — проговорил я оторопело, — хозяин, стало быть, пригласил меня специально для битья?

— Не знаю, — прошептала она, — наверно.

— А где он, кстати? Что-то я его не вижу.

— Он давно уж упился и спит.

— Ну ладно. А ты? Ты-то сама разве не можешь их урезонить, уговорить?

— Ах, ничего я тут не могу. Старые законы сильны, как с ними спорить? И потом, пойми: если я начну за тебя заступаться, тогда и муж, и вся его родня тоже настроятся против тебя. Тогда уж будут лупить все сообща. Муж у меня ревнивый. И он уже спрашивал, что это, мол, за русский? Не твой ли это, мол, старый знакомый? Я ведь училась в Абакане, жила в русском интернате и недавно только вернулась…

Она говорила приглушенно, торопливо, и весь этот наш диалог занял не более минуты. Затем девушка отошла, замешалась в толпу. А я загасил окурок и поворотился к дверям. Мне вдруг вспомнилась старинная поговорка одесских блатных: „В жизни самое главное — умение вовремя смыться".

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.