Сделай Сам Свою Работу на 5

ГЛАВА II. СТО ПЕРВАЯ НОЧЬ





 

Ах, черен, неведом, тяжел этот путь!

Все дольше бреду, не чувствуя ног.

Не зная, ни где отдохнуть, ни свернуть.

И что там — в конце бесконечных дорог?

О. Туманян

 

Поздним вечером по склону хребта, что высится над речкой Мурат-чай, карабкалась группа людей. Четверо с трудом тащили носилки, на которых укрытый черной буркой лежал больной.

Поднявшись к вершине, все остановились, осторожно опустили носилки.

 

Один из них, высокого роста, широкоплечий, с густой черной бородой вокруг скуластого продолговатого лица, на котором, как орлиный клюв, выдавался тонкий хрящеватый нос, стоял молча, устремив неподвижный взгляд вниз, в сторону долины Мурат-чая.

 

— Отдохнем, Арзу. Еще один переход, и мы доберемся до лагеря, — обратился к нему один из товарищей.

 

Арзу не отозвался.

 

Внизу светились огоньки Муша, к склонам противоположного хребта прилепились армянские и турецкие села, оттуда доносится протяжный собачий лай, кое-где горели костры перед курдскими шатрами. Небо в бесчисленных звездах стало постепенно бледнеть и серебриться — это только что поднявшаяся луна спорила с беспросветным мраком. Невдалеке тявкали шакалы, откуда-то неслось тоскливое завывание одинокого волка. Ранняя ночь была полна голосов. Но не к ним прислушивался сейчас Арзу.



 

Из долины, где на огромном пространстве пылали язычки костров, едва доносилась протяжная мелодия, полная скорби и печали.

Казалось, звучал не человеческий голос, а голос самой земли:

 

 

О темная ночь, по-волчьи наступаешь ты,

О темная ночь, сколько горестей несешь ты,

Сколько друзей разлучаешь ты,

Как долга и печальна ты, ночь темная…

 

 

Арзу слушал. И готов был слушать эту песню бесконечно, несмотря на то, что ее скорбный мотив и горькие слова выворачивали душу, говорили, кричали о безысходности человеческой судьбы. От страшного отчаянья и горя песни хотелось кататься по земле и биться об нее головой. Но вместе с тем в песне слышалось что-то до боли родное, знакомое, теплое. И крайне далекое и от этих огней, от этих холмов и долин, от собачьего лая и волчьего воя, даже от этого неба и звезд. Короче, от всего, что его окружало сейчас. Этот голос, словно голос родины, наполнял его душу, заставлял жить, придавал силы. И Арзу готов был преодолеть любые преграды, перенести все несчастья, пережить любое горе во имя того, чтобы никогда не умолкали и вечно звучали вокруг него родная речь и любимые голоса…



 

Три месяца прошло с того дня, как покинули они родные места.

И уже в который раз Арзу приходится мысленно возвращаться к первым горестным дням начала переселения. Двигались повозки и конные, шли пешие. Казалось, нет конца этому людскому потоку. Горцы шли, разделившись на двадцать восемь партий. Во время всего пути до границы их сопровождал конвой из солдат и офицеров. 23 мая Арзу, Маккал и Али, шедшие с последней партией и находившиеся еще во Владикавказе, вновь тронулись в путь. От родной земли, от могил отцов. А сколько уже было пролито крови, чтобы отстоять свою землю, чтобы дышать на ней свободно. Неужели, напрасно? Нет, не напрасно! Рубцы и шрамы и на теле, и в душе всегда будут напоминать об отчизне и требовать верности ей. Просто их вынудили покинуть родную землю, заставили отправиться в неведомую страну.

 

Просторы Российской империи необозримы. Сколько дней и ночей проведено в пути, а конца дороги не видно. Но и бодрость еще не покидала людей. От лесов и гор, от аулов, видневшихся по сторонам дороги, от горцев, встречавшихся на пути, веяло знакомым и родным. И вот настал тот день. День, когда зарыдали в голос женщины, а мужчины украдкой смахивали слезы. 28 июня у Хазапинской заставы их передали турецким офицерам.

Кавказские горцы ступили на землю чужой страны, сделали шаг в неведомое будущее.



 

Теперь они шли по турецкой территории. Они видели и безводные степи, и зеленые долины. Когда перед ними распахивались тучные нивы, когда их взорам представали цветущие сады и богатые села, им начинало казаться, что они ступили на землю обетованную. И тогда вспыхивала надежда: а вдруг и их поселят в таком же месте. Но турки вели их все дальше и дальше, в глубь страны.

 

Начал сказываться многодневный путь. Люди уже двигались с трудом. Они устали. Начали болеть. Нечем стало кормить скот.

Тогда шедшие первыми переселенцы раскинули лагерь в долине Мурат. Последующие партии присоединялись к ним. Таким образом, у Муша скопилось более восемнадцати тысяч человек. Еще пять тысяч переселенцев расположились у Эрзерума.

 

Лагеря возникли стихийно, вопреки планам турецких властей.

Горцев из России просили перебраться в Диарбекирский виллает[83].

Причем как можно скорее. Потому и каймакамы[84]ежедневно приходили в их лагеря. Но то ли жалость удерживала от решительных мер, то ли боялись они отчаявшихся людей, только к силе пока не прибегали. А в беседах убеждали горцев, что к юго-западу от Диарбекира им уже выделены плодородные земли и построены дома. Осталось лишь дойти туда. Что это, правда или обман? Как в Чечне, так и здесь, в Турции? Ведь местные армяне утверждали совершенно другое, что у Диарбекира даже трава не растет. Десять человек во главе с Арзу отправились в Диарбекир, чтобы увидеть все своими собственными глазами. И вот теперь они возвращались обратно с недобрыми вестями…

Армяне не обманывали. В Диарбекире — громадная тюрьма с крепкими каменными и высокими башнями, где полно узников. А за Диарбекиром — пустыня…

 

Так где же земля, дома и желанная свобода? Их не было. Ни здесь, в долине Мурат-чай, ни в ожидавшем их Диарбекире. И здесь и там переселенцев ждала смерть.

 

На исходе последний месяц лета, а впереди — холода. Если сейчас знойное южное солнце выжигало все вокруг и под его палящими лучами начали гибнуть люди, то что будет зимой?

Запасы продуктов иссякли. Все, что представляло хоть какую-то ценность, люди уже обменяли на кусок хлеба и на горстку ячменя…

 

Вести, которые везли Арзу и его спутники, лишали пославших их людей последней надежды. Пусть и была она крохотной и робкой, но она все же была и придавала людям силы, поддерживала в них интерес к жизни. Как сказать правду. Правду горькую, разрушающую розовую мечту. Никогда, даже в минуты смертельной опасности, Арзу не терял самообладания, и никогда сердце его не замирало в предчувствии близкого конца. То было хладнокровие человека, всегда готового поставить на карту собственную жизнь. Жизнь, которая зависела только от него самого, от его воли и мужества. Он нес ответственность за свою жизнь. Но эта ответственность — ничто по сравнению с тем, что ему пришлось сейчас добровольно взвалить на свои плечи. Взять ответственность за жизни других — это значит больше не принадлежать себе, отрешиться от всего, быть до конца твердым в принятых решениях. Но тогда и говорить следует только правду, какой бы горькой она ни была… А как сейчас сказать ее? Как?

 

— Что будем делать, Арзу? — тихо спросил Чора и, словно испугавшись собственного вопроса, сразу же замолчал.

 

Глядя на Арзу, он надеялся, что друг отыщет выход. Такая мысль, хотя и не давала полного успокоения, но удерживала от отчаяния.

 

— Муш или Диарбекир… — Арзу как бы размышлял вслух.

 

— Нет, выбирать нам не дано. Но кто нам запретит выбрать смерть? А ведь на это нас и толкают…

 

— Умирают один раз. А где и как — в том существенной разницы нет.

 

— Ты не прав, Чора, разница есть. И — существенная! Я проливал кровь не для того, чтобы умирать с голоду или просить подаяние в чужой стране. Но кто задумал весь этот обман? И во имя чего?

Что и кто стоит за всем происходящим? Нужно узнать. Нужно вернуться обратно и отомстить, жестоко отомстить тем, кто обрек людей на столь невероятные страдания и лишения.

 

Невидимая в темноте грустная улыбка тронула губы Чоры.

 

— Месть? Что она нам даст, Арзу? Лишь новые беды и новые страдания. Сила русского царя велика. Земля его безгранична.

Войско несметно. Нашу же Нохчичо можно за день на хорошем коне проскакать из конца в конец. Теперь я даже удивляюсь, как это мы столько лет смогли продержаться.

 

— Да, мы дорого платили за право и желание жить свободно. Но в одном ты прав: самим нам не завоевать свободу. Нас осталось немного, да и среди оставшихся нет единства. Но опять-таки в том не наша вина, а результат действий власти. Многому меня научили нынешние скитания. Я теперь словно пробуждаюсь от какого-то долгого сна и начинаю понимать мир, действительность. Впервые мы увидели и здесь, в Турции, таких же обездоленных, как и мы. Воочию убедились, что нет на земле справедливости для всех, удел бедных — кормить богатых.

 

— Так предначертано Богом…

 

— Да, все мы в его власти. Он создал нас, но почему-то забыл сделать настоящими людьми. Разве он не видит наши страдания и беды? Скажи мне, за что, за какие грехи наказал он вот этих несчастных? — Арзу протянул руку к долине Мурат-чая.

 

Чора испуганно глянул на небо: слова Арзу были, на его взгляд, кощунственными.

 

— Роптать на судьбу — грех. Все исходит от Аллаха, и мы ему повинуемся.

 

И Чора, обратив лицо к югу, стал читать короткую молитву.

Теперь Арзу смотрел в другую сторону, туда, где у подножия горы редкими огнями светилось турецкое село. Он думал не о молитвах. Неизведанное и непривычное чувство охватило его: он чувствовал себя так, словно за спиной начали вырастать крылья, сердце защемило от нежности: ведь где-то там, в этом селе, под одной из крыш живет Эсет. Что с ней? И жив ли… Гати?

 

Он испугался, что произнес свои мысли вслух, и растерянно взглянул на Чору. Но тот еще продолжал молиться.

 

Арзу положил руку ему на плечо.

 

— Молитвами уже не помочь, — сказал он. — Пора!

 

Послышался стон. Арзу подошел к носилкам.

 

— Данча… Как ты?

 

— Воды. Дай попить…

 

Чора подскочил с небольшим бурдючком и, осторожно подняв голову больного, поднес отверстие к губам. Данча судорожно глотал воду, тянулся к бурдючку, как младенец к материнской груди, словно боялся не успеть утолить жажду, не успеть насытиться влагой. Напившись, откинулся, тяжело дыша, потом отвернулся и затих.

 

Путники начали спуск в долину. Луна освещала путь, бликами играла на оружии, украшенном серебром. Шли молча, только стоны больного изредка нарушали тишину.

 

…По поляне, где только что отдыхали путники, уже рыскали шакалы и, не найдя поживы, затрусили по тропе вниз, за людьми.

Крадучись проследовали за ними до самого лагеря…

 

…Ночь была уже на исходе. Из ущелий и оврагов веяло прохладой. Сырой туман пополз из низин, цепляясь за кусты, взбираясь все выше и выше. Несмотря на столь позднее время, лагерь бодрствовал. Люди безмолвно сидели вокруг костров, понурив головы, прислушивались к треску сучьев. Тишину не нарушали ни крики петухов, ни лай собак, ни мычанье коров.

Только трещали дрова. Пламя костров выхватывало из тьмы худые фигуры детей, женщин и стариков с изможденными застывшими лицами. И невозможно было сосчитать, сколько их, похожих на живых мертвецов, с запавшими щеками, с безысходной болью в безжизненных глазах.

 

Костры горели всюду, по всему лагерю. Старый Жонсу полулежал на ветхом войлоке у шалаша, сооруженного из повозок, и бездумно перебирал самодельные четки. Обратившись всеми мыслями к Богу, он молился, просил у него помощи, надеялся на нее и ждал. Но день сменялся ночью, на смену ей приходил новый день, а все оставалось по-прежнему, проблески надежды гасли, как искры от костра.

 

Он прислушался, как спят внуки. "Наверное, сны нехорошие, вот и стонут", — подумал Жонсу. Их у него шестеро. От двух сыновей, погибших на войне. Жонсу похоронил обоих на родине, на берегу Мичика. Теперь он растит внуков. Но выживут ли они, об этом ведает один лишь Аллах. А старуху свою похоронил уже здесь, на чужой земле. Перед смертью она ему простила все.

Двухмесячный путь, который она проделала по его воле, увел ее далеко от родины. Жена в час кончины не сожалела об этом, делала вид, что смирилась, дабы не причинять еще большей боли ему, Жонсу. Но себе теперь он не может простить принятого им решения…

 

В соседней землянке сегодня праздник. Мовла откуда-то принес ячмень. Может, украл, может, выменял на что-то из оставшегося.

Дети суетятся вокруг котла над костром. Жонсу слышит их радостные крики. Как мало нужно детям, чтобы забыться хоть на час. Ведь им, детям, может быть даже труднее приходится, думает Жонсу. Но они, взрослые, лишили их родного дома, привезли непонятно куда и непонятно зачем. Читать этот неосмысленный безмолвный укор в детских глазах мучительнее любых адских мук…

 

— Что же делать?.. Что теперь делать? — шептал Жонсу, механически перебирая четки.

 

Горел огонь и перед землянкой Данчи. Семья еще не ложилась, в маленькой кастрюле варился ячмень. Это Мовла поделился с ними. Сорокалетняя Хеди, жена Данчи, хотя на вид ей дашь все пятьдесят, сидя на корточках, большой деревянной ложкой помешивала ячменный кулеш. Тут же у огня примостились и двое ее детей. Глаза ребятишек прикованы к кастрюле. Им не терпится, они убеждены, что ячмень уже давно сварился, а мать, не попробовав, все размешивает и размешивает его. Наконец Хеди разложила еду по мискам, и дети с жадностью голодных волчат набросились на нее. Болат, как ни был голоден, а нет-нет да и вылавливал зерна из своей миски, бросал в ложку младшей сестры. Поев, Болат отправился проведать своего друга Соипа.

Човка ушла в землянку спать, а Хеди долго еще сидела у огня, вороша хворостиной догорающие угли. Она чутко вслушивалась в ночную тишину, пыталась уловить звуки шагов и ждала, не раздастся ли голос мужа. Утомленная напрасным ожиданием, скрылась в землянке и прикорнула возле Човки.

 

Над речкой, у самой воды, скособочилась избушка из прутьев, обмазанных глиной. У входа ее, уткнувшись лицом в колени, сидел двенадцатилетний Соип. Чтобы хоть как-то спастись от назойливых комаров, он обмотал голые ноги травой. Мохнатая отцовская шапка была ему слишком велика, но он несказанно рад и такой. Соип поминутно хлопал себя то по коленкам, то по щекам, отгоняя кровопийц-комаров: из него и высасывать-то нечего, так нет же, все равно садятся. А на сердце и без них тошно. У Соипа умерли отец и две сестры. Один он остался теперь у матери, которая стонет сейчас больная в землянке. Да и сам он чувствует себя плохо. Голоден. Поел травы, теперь вот резь в животе.

 

Сходил сегодня Соип в соседнее село. Красные яблоки видел в садах, желтые груши. Так бы и впился в них зубами. С одного двора хлебом вкусно пахло. Напрасно вспомнил сейчас — слюнки потекли. Лучше бы не ходил, не смотрел, не вспоминал…

 

Соип не слышал, как к нему подошел Болат и тронул за плечо.

 

— А, это ты…

 

— Держи, Соип, — сказал Болат и что-то сыпанул ему в руку.

 

— Что это?

 

— Мать ячмень пожарила…

 

— Откуда?

 

— Мовла принес чашку. Ешь!

 

Соип поднес было руку ко рту, но тут же опустил ее.

 

— Ты что? — спросил Болат.

 

Соип заплакал. Никто и никогда еще не жалел его так, как Болат. Хороший друг!

 

— Ты ешь, ешь, — уговаривал Болат. — Половину я сам съел, половину тебе принес.

 

Соип потянулся и свободной тонкой рукой прижал к себе друга.

 

— Нельзя… Я отнесу матери… Мать умирает… от голода…

 

Болат знал. Только чем он мог помочь? Постоял, помолчал и ушел…

 

А Соип забрался в непроглядную темноту землянки.

 

— Нана[85], - позвал он.

 

— Что тебе, сынок? — чуть слышно откликнулась мать.

 

— Я. Вот… покушай.

 

Соип нашел руку матери и высыпал ей на ладонь ячменные зерна.

 

— Ты сам бы съел.

 

— Я уже.

 

Соип вынырнул из землянки. Постояв некоторое время на воздухе, вернулся.

 

— Поела? Полегче теперь?

 

— Да, сынок. Завтра бы тоже так поесть, глядишь, и на ноги бы встала… Ох, винограду бы… хоть одну кисточку… Тогда бы совсем поправилась. Да ниспошлет Аллах тихого счастья. А как винограду хочется…

 

У одного из костров собирались люди. Много людей. Человек двадцать. Среди них сидел и рыжий Касум. Красивый мужчина был когда-то. Да только война обезобразила его красу. Без глаза домой вернулся. Но Касум не унывал. Одним глазом видел лучше других с двумя глазами.

 

А у Мовлы пустой рукав. Левый. Осколком снаряда руку снесло.

Как ветку. Мовла сразу и не почувствовал тогда…

 

Маккал рассказывал что-то интересное. Маккал много знает, в разных странах побывал, среди русских долго жил. О том, что слышал, и рассказывает. А людям интересно. Слушают его внимательно. Маккал счастливчик — ему на войне повезло: всего лишь три пальца на руке потерял…

 

Горит костер. Вокруг люди. У всех сейчас одна радость — огонь и тепло. Одежда на всех одинакова: старая, поношенная, в заплатках. И оружие у всех. А как же без оружия, да еще в чужом краю! Пистолеты, ружья, кинжалы. Вдруг что-нибудь случится? Их защитить некому. Потому без оружия им нельзя.

Просто невозможно.

 

Горят костры. Люди сидят вокруг костров. Много костров…

Много людей…

 

ГЛАВА III. У КОСТРА

 

Не навязывайте здешнему народу не соответствующих его нравам и обычаям законов, которых никто не принимает.

А.С. Грибоедов

 

На лагерь опускалась ночь. Небо чуть бледнело, вспыхивало миллиардами звезд. Млечный путь туманным сиянием протянулся над головой. Но небо это чужое. И ночь чужая. И чужие люди вокруг на этой чужой земле…

 

Но нельзя беспрестанно лить слезы, не пристало горцу простирать руки, взывая к небу. Не мужское дело поддаться горю и жить, опустив голову и разучившись смеяться. "Эге-ей, кенти!

Вы что, приуныли? Тогда зажигай костры!" Робкие язычки огня облизывают сучья. И вот уже слышится смех то здесь, то там.

И тьма отступает перед пламенем костра.

 

— Расскажу-ка я вам, что случилось под Аллероем, — слышен звонкий голос. — Жил в нашем ауле здоровяк по имени Бута.

Шестигирдовыми мешками играл, как пуховыми подушками. Да. Но силою был — богатырь, а душой — настоящий заяц. Как услышит стрельбу — мгновенно в лес. И сидит там вместе с женщинами рядом. Женщины речи заводят, дескать, какие у них мужчины, смелые да храбрые, да какие они сильные. Бута соглашается:

"Да, мы такие!" Женщины и дальше языками чешут, дескать, какие же несчастные мужчины, ни сна они не знают, ни отдыха, все в седле, все в походах. "Такова наша доля", — заявляет Бута.

Однажды, отсидевшись в лесу, возвращаются они в аул. И вдруг где-то совсем рядом раздался выстрел. Бута как стоял, так и рухнул. "Аллах, убили меня!" — только и успел воскликнуть.

Женщины засуетились, бросились к нему, спрашивают: "Что с тобой? Куда тебя ранило?" — "Пуля попала в самое сердце!" -

"Ой, несчастный, берег-берег свою душонку, да так и не сберег". Обнажили женщины его богатырскую грудь, а раны-то не находят. Только жука нашли ночного у него за пазухой. Женщины и навалились на Буту: "Держи свою пулю! Трус и от такой может подохнуть".

 

Дошла очередь до зандаковца.

 

— Однажды приехал в наш аул гость из Гойты, — начал он. — Гостит день, другой. Пора бы и домой уже ему собираться. Но он вот с чем обратился к хозяину: "Говорят, тут где-то живут еще одни наши сородичи. Сам подумай, приеду я домой, а меня спросят, видел ли я их? Что мне ответить? Покажи их мне, пожалуйста".

Вышли гость и хозяин на улицу, а навстречу идет хромой. "Вот человек вашего тейпа[86]", — показывает хозяин. Гость промолчал и прошел мимо. Хромой ему не понравился. Идут дальше.

Встречается горбун. "Вот тоже ваш человек". Гость покрутил головой и отвернулся. И тут впереди появился высокий, статный, добротно одетый мужчина, но немного косой. "А этот как, тоже наш?" — спрашивает гость. "Ваш", — отвечает хозяин. "Слушай, — говорит ему гость, — ты теперь ноги напрасно не бей, возвращайся, а своих сородичей я теперь и сам как-нибудь распознаю".

 

Когда смех затих, разговор незаметно перекинулся на военные темы. Вспомнили о временах шейха Мансура, Бейбулата, вспомнили чеченских наибов, истории их побед и поражений. И снова вернулись к настоящему дню.

 

— Напрасно пролили мы столько крови, — тяжело вздохнул молчавший до сих пор Касум. — Сколько людей погибло, сколько пропало без вести! Не счесть. А во имя чего? Что мы получили взамен? Как вспомню день, когда решился поехать сюда, застрелиться хочется. Да накажет Аллах бесчестных, надоумивших нас забраться в такой ад. Жену и троих детей Аллах по дороге прибрал. Двое теперь осталось, но и к ним уже стучится смерть.

Даже голод на родной земле — еще не голод, кенти. Дома хоть какой, а найдешь выход. А где и как его искать здесь? Куда пойти? Что предпринять? Подаяния просить? Не смогу!

Единственный выход — грабить по дорогам да воровать по домам…

 

— Ты прав, Касум, придется все добывать силой, — поддержал его Мовла, своровавший ночью полмешка ячменя с гумна турецкого бека. — Здешние турки и армяне поначалу нам помогали. Спасибо им. Теперь перестали. Может, надоело, а может, у самих ничего не осталось. Они будут теперь нас грабить, а мы — их. Как говорят, не тот хозяин башни, кто ее построил, а тот, кто ее завоевал.

 

Али недовольно поморщился.

 

— Плохие твои слова, Мовла, — упрекнул он. — Ты слышал, какая молва уже пошла про нас? Но разве мы воры? Нет. А отдельные грабежи и кражи позорят всех, создают неправильное представление о нас.

 

— Али, ты о чем? Да разве нас здесь хоть кто-нибудь за людей принимает?

 

— Грабят и воруют не от жира. Ты что же, советуешь с голоду подохнуть? Хватит, терпение-то почти уже иссякло. Издевались дома, теперь пригнали сюда для издевательств. Еще более худших.

 

— А обещали рай!

 

— Вон, наш мулла Нуркиши как спроваживал нас. Горы золотые сулил. А сам остался, не поехал с нами. Он наперед знал, что нас тут ожидало.

 

— А нас обманули Успанов Сайдулла, шалинский Хадиз и майртупский Жанар-Али. Тоже сладко пели, что султан Хонкары ждет нас, не дождется, — возмущались гехинцы. — Поверили, потащились за ними следом. А где они сейчас?

 

— Подпевать хозяину, на чьей арбе едут, они умеют. Муллы и наибы при Шамиле жили припеваючи, а при царских стали жить еще лучше. Они и тут как сыр в масле. Помните муллу Шахби? Он живет теперь в турецком ауле, шею отъел не в обхват, живот, как у женщины на сносях. Вокруг головы — девятиаршинная чалма, в руках — пятисотенные четки. Ни дать ни взять — ангел Божий.

И какое его собачье дело до нас? Он родного брата не пожалел.

 

— Говорят, он, бедняга, умер?

 

— Шахби его голодом уморил.

 

— Да трижды будь прокляты эти муллы! Научились читать Коран и водят нас, темных людей, за нос.

 

Мачиг, притулившийся под боком Маккала, нервно заерзал и дернул головой.

 

— Не говори так, Мовла, — он сделал предостерегающий жест рукой. — Не все муллы подлецы.

 

— Я согласен с тобой, Мачиг, и не говорю, что все муллы одинаковы, — устыдился Мовла Маккала. И поспешно добавил: — Вот ты совсем другой человек.

 

— Али прав, Мовла, — ответил Маккал. — И шариат, и наш обычай запрещают обижать слабого. Грабежи и воровство к добру не приведут. Вот вы напали на Муш. И чего же вы в результате добились? Да только того, что теперь местное население от нас отвернулось. Мы лишились и его помощи.

 

— Какая там была помощь? Крохи какие-то со стола…

 

— А ты ждал, что они восемнадцать тысяч душ безропотно возьмут на откорм? — спросил кто-то.

 

— Валлахи ва биллахи[87], турки и армяне — еще терпеливые народы!

— горячо воскликнул Маккал. — Ведь мы самовольно заняли их огромное пространство, где мы сейчас сидим. Берем у них, что приглянется. Как у родных дядей. Они нас жалеют и терпят. А вот мы терпеть не умеем. Нам даже не хватило терпения дождаться возвращения Арзу. Предупреждали вас, вы не послушались…

 

— Э-э, Маккал, голодный желудок не уговоришь. Ему не до проповедей. Он своего требует.

 

И Касуму не понравились наставления Маккала. Обезображенная правая щека его начала дергаться, а глаз налился кровью, что было первым признаком сильного волнения.

 

— Ты, Маккал, сказки здесь не рассказывай, — выпалил он.-

Нам их уже рассказали и жизнь сказочную посулили. Что же вышло на деле? А то, что мы стоим сейчас на краю могилы. Ни у тебя, ни у Арзу семей нет, потому вам легче не только терпеть, но и поучать других. Послушать вас, так нам одно остается: лишь умереть. Да еще воспеть славу выгнавшим нас с родной земли. Значит, со мной можно поступать, как с последней собакой, а я не имею права защитить себя? Меня приговаривают к медленной голодной смерти, и я должен говорить за то спасибо? Они люди, а я — червь? — крикнул Касум, ударив себя кулаком в грудь. — Нет! Во мне сидит зверь! И я буду беспощаден к тем, кто предал меня и наплевал мне в душу!

 

Маккал спокойно смотрел на Касума. Человек разуверился во всем, и ему было искренне жаль его.

 

— Да продлит Аллах твою жизнь, Касум. Только почему свою ненависть ты направляешь не в ту сторону? Причем здесь армяне и турки? Ты не знал их раньше. Точно так же и они ничего не знали о тебе. Нет, не турки и не армяне виноваты в твоем сегодняшнем несчастье.

 

— А кто же? Кто лишил меня глаза? Мовлу — руки? Усмана — ноги?

Кто нас забросил сюда? Ты думаешь, Маккал, если я не улем, то я дурак? Разве я не знал о существовании русских еще до того, как они со штыками ворвались в мой дом? Что я им плохого сделал, чем не угодил? Я сбежал не от счастья. Меня унижали и оскорбляли, отбирали последний кусок хлеба. За куском хлеба я приехал сюда. И вышло, что убежав от воды, попал под мельницу. Теперь я уверен, что в Сибири мне было бы лучше, чем здесь. — Касум умолк, уставившись горящим глазом на Маккала.

 

Все молчали.

 

Мачиг подбросил дров в костер. Через минуту огонь вспыхнул с новой силой. Мачиг отодвинулся назад.

 

— Что тебе ответить, Касум? — проговорил наконец Маккал. — Я такой же человек, как все. И я многого не понимаю. Но все мы в положении дичи, убегающей от охотника. И не только мы.

Вы видели здешние аулы. Они мало чем отличаются от наших.

Такие же, как у нас, лачуги. Но и среди них есть настоящие дома. А кто в них живет? Старосты, муллы, кадии, торговцы. Это в аулах. В городах — князья, генералы. Драконы, одним словом.

Но я-то о чем спрашивал? Кого из вас бедняк тронул хотя бы пальцем, обидел, оскорбил? С кем он не поделился своим последним? Так кто же тогда наш враг? Одно выходит — богатей.

И неважно, чьи они, наши или турецкие. Наверное, это им надо мстить, Касум.

 

Касум задумчиво глядел на пламя костра. Гнев его уже остыл.

 

— А кто такие мы, чтобы мстить царям и генералам?

Ничтожества… — Он поднял голову от колен. — Да и времени для этого у нас нет. Лично я, например, не знаю, доживу ли до завтра. Но жить рабом и нищим я больше не хочу.

 

Так теперь думали все переселенцы, Касум же лишь выражал их общее мнение. Маккал подыскивал слова утешения, но не находил.

 

— Согласен, наше положение, действительно, незавидное.

Возможно, через месяц-другой нас некому будет даже и оплакивать. Но, если успеют вернуться наши товарищи, мы все вместе найдем выход.

 

— Нам только один выход, — бросил кто-то, — в могилу.

 

— Клянусь Аллахом, знал бы, что турецкий рай горше нашего ада, ни за какие деньги не перебрался бы через речку Мичик.

 

— Надо было в свою Сибирь ехать. Откуда и вернуться можно было бы.

 

— Стыдно, кенти! Даже женщины так не ноют! Мы что, не дрались с русским царем? Или мы смерти боялись? Что-то не припомню такого! — Мовла вскочил. — Клянусь грудью матери, если дойдет до того, буду рубить головы и турецким янычарам.

 

— Смерти, Мовла, никто и не боится. Позор — вот что страшнее смерти. Лучше тысячу раз в день умереть, чем тысячу дней скитаться бездомным бродягой.

 

— Тогда и горевать не о чем. Ружья наши не заржавели, сабли не затупились. Будем драться. А смерть-то, вон она из темноты глаза на нас таращит. Выбирает, к кому бы ей сегодня ночью явиться в гости. Впрочем, не хочу даже думать об этом. Ты мне, Маккал, вот на какой вопрос ответь: если я какому-нибудь паше турецкому отсеку при случае голову, на том свете как благодеяние… зачтется мне это Аллахом?

 

В глазах Маккала заиграли веселые огоньки. Лицо тронула улыбка, он лукаво подмигнул:

 

— О сын Адама, раб Аллаха, нищий турпал[88]Мовла! Внимать священному писанию пристало лишь сытым и бездельникам. В наших же желудках гуляет ветер. Но времени у нас хоть отбавляй. А потому я отвечу на твой вопрос. Священное писание предписывает: цари, князья, приставы и все прочие кровопийцы поставлены над тобой Аллахом, а потому ты должен их терпеть и помалкивать. Далее святое писание говорит так: "О верный раб Аллаха, Мовла! Все гяуры — твои враги. Убьешь их — и Аллах тебя возвысит, убьют тебя — он и в этом случае возвысит тебя.

И пред тобою откроются райские врата, прекрасные гурии поведут тебя в чудесные сады, где текут молочные реки".

 

— Заманчиво, черт возьми! Но как-то хитро. При любом исходе в рай идти предстоит одному мне. А когда же неверный сможет попасть туда?

 

— Ха-ха-ха! Никогда! Это же будет несправедливо!

 

— Не везет гяурам!

 

— Подожди, Зарма. И у меня есть к мулле вопрос. К примеру, есть среди мусульман люди и похуже гяуров. Если они примут смерть от моей руки, попаду я в рай?

 

— Конечно бы, следовало. Да только в писании об этом ничего не сказано.

 

Мовла огорченно зацокал языком:

 

— Серьезную ошибку сделал тот, кто писал эту жейну.

 

— А нельзя ли вписать пару строк о том, что и убийце самых подлых мусульман в раю тоже найдется местечко? Ха-ха-ха!

 

— Придумал!

 

Маккал выждал, пока прекратится смех.

 

— Я другое тебе скажу, Мовла. Среди христиан добрых людей немало. И добрых христиан после их смерти, говорится в писании, будут перевозить в рай на белых верблюдах, а подлых мусульман на черных ишаках — в ад.

 

— Сколько же работы у ангелов!

 

— Бог даст, скоро собака Шахби подохнет. Тогда я через неделю открою его могилу и, может, увижу в ней своего друга Егора, — с серьезным выражением на лице проговорил Мовла. — Конечно, клянусь Кораном, есть и среди гяуров очень много хороших людей. Маккал правду сказал, солдаты воевали с нами не по своей охоте. Заставили их — и куда им деться было. Они и живуг-то хуже нашего. Я видел, когда два года в плену провел.

Вместе с мужиками Рангал-инарлы[89]работал. У мужиков земли мало, можно сказать, совсем ее нет. Вся она у богатых. Да и собственная жизнь-то не им принадлежала. Князь его мог продать, обменять, проиграть в карты. Стоило мужику провиниться, как с него сдирали штаны и по голому заду охаживали прутьями или палками. А с мужицкими женами и дочерьми что вытворяли? Мужики рассказывали, что когда у князя сдохла ощенившаяся сука, то князь заставил только что родивших мужицких жен в первую очередь кормить грудью щенят, а потом уже младенцев.

 

— О Аллах, да допустимо ли это? Неужели у русских мужиков руки отсохли?

 

— Валлахи ва биллахи, да если бы кто заставил кормить щенка молоком жены, я бы ему снес голову и ее бы дал щенку.

 

— Мужики сопротивляются, но царь на стороне помещика, и в его руках войско.

 

— Короче, у мужиков жизнь хуже собачьей.

 

— Лучше раз погибнуть, чем терпеть такой вот позор.

 

— Видно, на земле нигде правды нет. А разве здесь, у турок, не то же самое?

 

— Тихо! Тихо! Вы послушайте меня дальше, — призывал к спокойствию Мовла. — Был у меня друг, Егор. Старый уже. В молодости любил он одну девушку, но у них был закон: без разрешения князя мужик не имел права выдать свою дочь замуж.

И пока Егор ждал такого разрешения, его и забрали в солдаты.

А через год ему отписали, что ту девушку изнасиловал княжеский сынок, она же, не выдержав позора, повесилась. Вы, наверное, слышали, что в русской армии служба длится двадцать пять лет.

И Егор вернулся домой почти стариком, он так и не женился. Вот он мне и помог бежать. А когда прощались в лесу, сказал: "Ты, Мовла, если доберешься до Кавказа, то по возможности руби головы тех и стреляй в тех, кто носит золотые погоны. Солдаты же, сам видел, — это несчастные люди".

 

— Он по-нашему говорил?

 

— Да нет. Я русский язык знал.

 

— Поклянись!

 

— Валлахи ва биллахи, знал!

 

— Переведи, как ты сказал?

 

— Да это совсем не трудно, — Мовла окинул всех гордым взглядом. — "Наш барин Рангал изнаешь?" — спрашивает он.

"Изнай", — говорю. "Йо, башка долой, золотой пагон эпсар башка долой. Висе золотой пагон эпсар саббак. Салти-мужиги, один биднак". А я ему: "Яхши, Егор, яхши. Висе золотой пагон башка долой изделаем".

 

— Ну и Мовла! — зацокали со всех сторон.

 

— Настоящий урус!

 

— Вот только нос у него другой.

 

— Длинноват, точно!

 

— Ничего, зато они ему одну руку подрезали.

 

— Мовла, а ты сдержал данное слово?

 

— Аллах помог мне добраться до Нохчичо. И как замечал золотой погон, так сразу Егора вспоминал. И ни одного случая не упустил. Так что свое слово я сдержал. Вот почему мне и интересно будет заглянуть в могилу Шахби. Если верить Маккалу, то Шахби должен попасть в ад, а Егор — в рай. Они же и могилами должны поменяться.

 

— Ошибаешься, — впервые мрачно засмеялся Касум. — Шахби — мулла, значит, его поменяют только на русского попа…

 

Костер догорал. Люди стали понемногу расходиться. Усталость и недоедание брали свое.

 

— И сегодня они не вернулись, — тихо проговорил кто-то. Ему не ответили.

 

Из ближайшей землянки до них доносится жалобный голос ребенка:

 

— Нана…

 

Мать не отозвалась. — Нана…

 

— Что тебе, моя хорошая?

 

— Я сискал хочу…

 

— Где ж его взять, радость моя?

 

— Нана, хоть немножко…

 

— Вот рано утром пойду в село и принесу много-много хлеба. А сейчас спи, спи… пока.

 

— Нана…

 

Девочка замолчала. В землянке стало тихо. Потом в этой тишине послышалось рыдание матери…

 

Мужчины, опустив головы, хмуро глядели на догорающие угли костра. Они, закаленные в боях войны, давились слезами, вспоминая своих собственных детей, кого уже мертвых, а кого живых, но таких же голодных, как эта плакавшая в ночи девочка…

 

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.