Сделай Сам Свою Работу на 5

НО ЖИВ ЕЩЕ ДОБРЫЙ ЧЕЛОВЕК





 

Это случилось в середине лета, потом истекло еще шесть недель, а Петр все еще сидел в одиночной камере. Где-то в конце сентября ранним утром его посадили на телегу и с эскортом числом в пять человек доставили в крепость под названием Српно, что неподалеку от Бенешова, на юге от Праги.

Это было старинное дворянское гнездо, помнившее еще времена короля Вацлава Второго: после прекращения рода српновцев, точнее — после прекращения чешской ветви этого рода, Српно считалось собственностью короны. Крепость имела большое стратегическое значение, поскольку охраняла бассейн реки Саги при слиянии ее со Влтавою, но — как это обычно у средневековых крепостей — была непригодна для житья и труднодоступна, отчего служила лишь в качестве казармы вооруженного гарнизона, а иногда и — государственной тюрьмой — тюрьмой, прославившейся своей жестокостью, ибо у лютого бургграфа, управлявшего српновскими владениями, была отвратительная привычка запирать или, точнее, опускать своих питомцев в страшную гладоморню[25], имевшую форму бутылки, снизу широкой, вверху — узкой, выдолбленной в основании оборонительной башни крепости и названной «Забвение». Посему, когда по нескольким словам, которыми обменялись между собой конвоиры, Петр заключил, что везут его в Српно, осознал он и то, что император приводит в исполнение свое обещание и если не отыщет Философский камень, то обойдется с ним, Петром, хуже, чем чудовищно; размышления эти повергли Петра в бездны мрачного отчаяния, и он думал уже только о том, как бы отыскать гвоздик, либо осколок стекла, либо острый камешек, чем можно было бы вскрыть себе вены и пустить кровь, но, накрепко привязанный грубыми веревками к лавке, на которой сидел, не мог даже пошевелить пальцем.



«Блок, на котором меня опустят в яму, визжит небось, как скулящий пес, — пришло ему в голову. — А из отверстия несет трупным смрадом. А потом, когда очутишься внизу, пес перестанет скулить, палач захлопнет крышку гладоморни и наступит конец, после которого муки только и начнутся».

Все это Петр повторял в бесчисленных вариациях, причем видения близящихся ужасов становились все отчетливее, и чем отчетливее они представлялись ему, тем громче лязгали у него зубы.



Грозные очертания башни «Забвение», напоминавшей свечку, уже вырисовывались вдали по мере приближения путников к Српно, так что не успели они еще проехать по опущенному подъемному мосту и остановиться на главном дворе, а Петр был уже ни жив ни мертв от страха.

Начальник конвоя провел его в размещавшуюся на первом этаже замковую канцелярию, где строго, по военной форме, вместе с сопроводительными документами сдал бургграфу и, щелкнув каблуками, вышел.

И тут, к немалому изумлению Петра, бургграф, вынув изо рта глиняную трубочку, поднялся, протянул Петру руки и представился:

— Войти Куба из Сыхрова.

Войти оказался голубоглазым великаном с широким багровым лицом, выпуклым лбом, чем несколько смахивал на ласкового дельфина, дружелюбного к людям: могучее пузо его нависало над низко спущенными штанами. Над переносицей у него отчетливо выделялся треугольничек, поставленный на острие, который становился тем заметнее, чем усерднее Войти размышлял или чем сильнее он был озабочен. Петр, не зная, как отнестись к этому приветствию, тоже отрекомендовался.

— Очень рад вас приветствовать, садитесь, прошу, — проговорил пан Войти и тяжко рухнул на стул своим мощным задом. — Признаюсь, я не слишком рад тому, что вас ко мне прислали, тут и так хлопот полон рот, а теперь еще и арестант на шее. Урожай никудышный, не знаю, как обязательные поставки выполнить, куры не несутся, словно сговорились, в Весице передохли все свиньи, целый свинарник, а вот слив уродилась такая погибель, что и ума не приложу — куда их девать. Вы любите сливы?



— Люблю, — произнес Петр, будто во сне.

— Ну так пользуйтесь, ешьте до отвала, пока из глотки обратно не полезут, — предложил пан Войти и, нацепив на нос очки, принялся за изучение Петровых бумаг; а Петр подумал, что изверг этот умышленно разговаривает с ним столь прельстительно, чтобы тем сильнее дать почувствовать ужас того, как он обойдется с ним позднее.

— Ерунда все это, — молвил пан Войти, отодвинув бумаги. — Тут пишут, будто вы враждебно настроены к высочайшим решениям и замыслам Его Величества, да кто же нынче не враждебно настроен к решениям и замыслам этакого императора, как наш?

«Провокация», — решил про себя Петр.

— Так что с вами стряслось, дружище? — проговорил пан Войти. — Чем вы на самом деле провинились?

Петр ответил ему по правде и по совести, что, собственно, поводом, из-за чего он брошен за решетку, послужила дуэль с рыцарем фон Тротцендорф.

— Ну, ну, ну, из-за дуэлей не посылают в Српно, — заметил пан Войти. — Хотя, конечно, дуэли императором запрещены, поскольку их запретили и во Франции, а он подражает всему иностранному, но когда запрет нарушают, он смотрит на это сквозь пальцы, поскольку и французский король на такие дела тоже смотрит сквозь пальцы. Дворянин, не участвующий в дуэлях, — вроде петуха, который не кукарекает, или я не прав? Я и сам в молодости не раз бился на шпагах. По правде сказать, только однажды, — поправился он, ибо от него не укрылось недоверие, отразившееся на лице Петра, — но прилично. Поплатился за это раной в бедро. Вы обратили внимание, что большинство дуэлей кончается уколом в бедро?

— Вот и я тоже своему сопернику проколол бедро, — признался Петр.

— Но почему? — спросил пан Войти. — Почему вы прокололи ему именно бедро?

— Потому что не хотел его убить, — сказал Петр. — Я считал, что бедро наименее чувствительная часть тела.

— Выходит, — заметил пан Войти, — если большинство дуэлей заканчивается уколом в бедро, то, значит, люди, в сущности, добрые. Или злые, как по-вашему?

«Ловушка, — подумал Петр. — Если я соглашусь, что люди добрые, он возразит: вот, дескать, я тебе покажу, мальчишка, до какой степени люди могут быть злые, я тебя выведу из заблуждения — и марш в „Забвение“! А если сказать, что люди злые, он, может, так прямо и подтвердит: „Твоя правда, голубчик, люди совсем не добрые, скорее даже наоборот — очень, очень злые, и тут ничего не поделаешь, я тоже страшно злой, а посему бросаю тебя в гладоморню „Забвение“. Нужно быть дьявольски хитрым“, — решил про себя Петр.

— О зайцах можно сказать, что они вообще трусливы, — осторожно начал он, — об овцах — что они смирные, о тиграх — кровожадные, но о людях ничего в общем виде не скажешь. Нельзя сказать — добрый человек или злой, потому что, в отличие от животных, он не укладывается в рамки общих признаков вида; точнее и правильнее говоря: признаки вида у человека выражены менее ярко, чем индивидуальные признаки. Отец мой, если забыть о его приверженности к определенного сорта странным опытам и суевериям, был весьма мудрым человеком, и он был прав, говоря, что божеское и дьявольское начала в человеке создают неразрывное единство. Если эту мысль выразить попроще, то я бы сказал так: человек, коротко говоря, — такая тварь, в которой никогда не разберешься.

Пан Войти почесал за левым ухом чубуком трубочки.

— Что-то больно мудрено, а вот то, что ты сказал напоследок, это мне очень понравилось, это я запишу. — Пан Войти вынул из кармана штанов маленькую книжечку с карандашом. — Как это ты сказал?

— Человек — такая тварь, в которой никогда не разберешься, — повторил Петр.

Пан Войти старательно записал сие высказывание.

— У меня здесь много метких изречений — вот, например: «Кабы тетушке мошонка — она стала б дядюшкой». Разве не славно?

Петр признал, что это славно.

— Не только славно, но и смешно, так смешно, что волей-неволей расхохочешься, хохочешь — и все тут, — заметил пан Войти и поспешил поправиться, очевидно опасаясь, как бы Петра не обидела восторженная похвала чужой мысли: — Разумеется, ваше изречение тоже замечательное, хотя и не смешное, чего нет, того нет, но зато глубокое. Это речение о тетушке касается лишь одной жизненной ситуации, а именно такой, когда утверждается, что вот если бы то или иное обернулось иначе, либо если бы этого вообще не случилось, то все вышло бы по-другому; а вот ваше изречение касается человека в целом; над ним впору не смеяться, а думать да думать, пока голова не пойдет кругом. — Пан Войти захлопнул свою книжечку, снова сунул ее в карман и снял очки. — А теперь расскажите мне, что же все-таки произошло после того, как кончилась эта дуэль и вас посадили.

Петр понял, что если он признается в том, что, вовсе того не желая, вызвал гнев самого императора, бургграф спустит его в гладоморню «Забвение» уже не только по собственному произволу и жестокости, а, так сказать, по долгу службы. Но поскольку лгать он не умел, а главное, из-за того, что бургграф — вопреки страшной своей репутации, которая окружала его, будто черная туча, — возбуждал в нем не только доверие, но даже и симпатию, то правдиво поведал ему историю своих злоключений, начиная с визита графа Гамбарини к нему в камеру до встречи с отцом и аудиенции у императора; когда он окончил, то сам себе не поверил, увидев, что голубые глаза бургграфа полны слез.

— Вот никогда бы не подумал, что такое может случиться, — проговорил пан Войти. — Такой молодой, и такие провалы. А все потому, что вы оба — крепколобые упрямцы, ваш отец и вы тоже. И откуда вы взялись, такие твердолобые, Господи Иисусе? А Философский камень — или как там эта дрянь прозывалась — неужто и впрямь такая ценность, что вашему отцу нужно было сложить за нее голову?

— Разумеется, не такая уж это ценность, — сказал Петр. — Тут дала себя знать отцовская одержимость. Конечно, эта самая одержимость и загнала отца в тупик, но у нее, как оказалось, имелось и серьезное оправдание: отец был убежден, что жертвует собой ради чего-то великого и это великое гораздо важнее, чем он сам. Мой отец умер героем, хотя речь шла всего лишь о какой-то глупости.

— Отчего это вы так точно утверждаете, будто из-за глупости? — спросил пан Войти.

— Утверждаю, потому что здраво смотрю на вещи, — ответил Петр.

— А когда вы спорили, бывают ли у королев ноги, — это была не глупость? — спросил пан Войти.

Петр промолчал.

— Ну, это я без злого умысла, это не в обиду вам сказано, — пан Войти поспешил загладить свой промах. — Я не хотел вас задеть, я сочувствую молодым людям, у меня самого был сын, да кабан задрал его на охоте, мальчик приблизительно вашего возраста, ему, как и вам, было бы двадцать лет.

— Мне пошел семнадцатый, — уточнил Петр.

— А выглядите на двадцать, наверное, после всех этих мучений. Вы сами во всем виноваты, да что поделаешь, после драки кулаками не машут, тут ничего не поправишь. Придется пораскинуть мозгами, как с вами быть дальше.

И пан Войти пораскинул мозгами, обратив к потолку свое выпуклое дельфинье чело, из-за чего резко обозначился треугольничек над переносицей.

— А разве вы не швырнете меня в гладоморню «Забвение»? — спросил Петр, поскольку ему не терпелось узнать, как обстоят его дела.

— В гладоморню? — переспросил пан Войти. — Нет, черт меня побери, этого я не сделаю. Видно, от внимания императора ускользнула такая безделица, что мой предшественник, любитель швырять людей в «Забвение», несколько недель назад до того надрался, что упал со стены и сломал себе шею или что-то там еще, — словом, больше не поднялся, и теперь тут хозяйничаю я, а я этого не терплю, потому как — стоит мне только представить, что с человеком творится, пока он сидит в гладоморне, — мне делается тошно. Eckelhaft[26], одним словом. А для препровождения времени всегда приятна беседа с образованными людьми. Серьезно, молодой человек, даете мне честное слово, что не сбежите отсюда? В противном случае я должен посадить вас под замок. Да что это с вами?

Петр был настолько обессилен потрясениями и поворотами в своей судьбе, произошедшими за столь короткое время, что у него сдали нервы и он побледнел как плат.

— Ничего страшного, все уже обошлось, пан Сыхровский, — проговорил он и продолжал, превозмогая невольные смех и слезы. — Разумеется, я дам вам честное слово, что не убегу. Никому другому я бы его не дал, но вам я такое слово даю. Потому что вы, наверное, даже и не человек вовсе.

— Ну что за речи, — произнес с неудовольствием пан Войти. — Надеюсь, вы здесь не будете особенно скучать. У нас вполне приличная библиотека, вы могли бы помочь навести в ней порядок, если вы в этом деле разбираетесь, у меня на это не хватает времени, и пока в ней — полный бардак. А на крепостном валу прекрасные прогулки с видом на окрестности чуть не до самой Мрачи, особенно в солнечную погоду. Но из крепости лучше не выходить, могут ведь и донести кому следует, и на меня повалятся неприятности. — Он дернул за шнурок колокольчика, который висел в коридоре за дверью, после чего вошла хорошенькая служаночка; взглянув на интересное измученное лицо Петра, она тут же насмерть в него влюбилась — вся вспыхнула, и глаза у нее округлились.

— Барушка, проводи-ка пана из Кукани в гостиничный номер, в тот, получше, с рогами, — попросил ее пан Войти. — Да приготовь чистое белье и что-нибудь из одежды сына, знаешь ведь, она у меня в комнате, в сундуке, что под окном. Но перво-наперво истопи баньку, и если захочет — а он, наверное, захочет, — можешь потереть ему спину.

Петр отправился следом за служаночкой, но вдруг, о чем-то вспомнив, повернулся к пану Войти.

— Скажите, пожалуйста, какой у нас сегодня день, у меня уже давно не было под рукой календаря.

— Четверг, — ответил пан Войти. — А почему вас это интересует? Какая разница — четверг там или пятница, если это, конечно, не воскресенье, день Господень.

— Это мне и впрямь безразлично, — сказал Петр. — Хотелось бы только знать, какой сегодня день месяца, то есть какой святой приходится на сегодняшнее число.

— И это тоже не важно, — энергично возразил пан Войти. — Потому как что такое один-единственный день? Чистый пшик! Здесь всякий день — одинаков, время тащится и одновременно несется вскачь. Не успеешь глазом моргнуть — а глядишь, и святая Тереза скоро пошлет нам первые морозцы, и святой Мартин пожалует на белом коне, а там — и Рождество, а вскоре — и новый годок, и мы с ним — старше на куриный шажок, а там подкатит первый май, потом святая Маркита забросит серп в жито, и снова уже жди святого Вацлава. Вчера был день святого Вацлава, так мне до сих пор муторно от съеденного гуся, вот и выходит, что сегодня двадцать девятый сентябрь, день святого Михаила.

 

БРАТ ИМПЕРАТОРА

 

Под ласковым надзором пана Войти Кубы из Сыхрова, который все больше привыкал к мысли, что к нему воротился его сын, растерзанный кабаном, Петр провел в крепости почти пятнадцать месяцев; здесь и впрямь, как верно подметил пан Войти, время влеклось не спеша и тем не менее неслось с головокружительной скоростью.

Дни тянулись бесконечно, похожие один на другой, но когда Петр, вспоминая, оглядывался назад, у него складывалось впечатление, будто весь срок его пребывания в Српно промелькнул как одно мгновение: ему и вправду не надоедало расхаживать по крепостному валу и радоваться виду, открывавшемуся оттуда, или запоем — что тоже случалось — читать в библиотеке рыцарские романы и воспоминания замечательных людей, между прочим и «Жизнеописание» славного скульптора и золотых дел мастера Бенвенуто Челлини; они чрезвычайно заинтересовали его просто потому, что у доброго графа Гамбарини хранилась знаменитая охотничья пищаль работы этого мастера; иногда он до одури играл с паном Войти в шахматы, а теплыми вечерами сиживал с ним на восточной башне и за кувшином доброго белого вина рассказывал всякие хитроумные премудрости, которые пан Войти старательно заносил в свою книжицу. Српновский бургграф был невероятно любознателен, очень жаден до науки и в полной мере использовал богатые знания, кои его молодой узник вынес из иезуитской коллегии. Так, например, однажды он спросил — правда ли, как утверждают в последнее время, что не Солнце вращается вокруг Земли, а наоборот — Земля вращается вокруг Солнца, и как это связать с определенным пассажем из Библии, где сказано, что кто-то приказал Солнцу остановиться.

— Не знаю, — ответил Петр, — меня не было, когда Иисус Навин воевал против аморрейцев.

Пан Войти, услышав этот ответ, громко расхохотался и все никак не мог остановиться.

— А все-таки, — сказал он наконец, — как вы объясните, что в Библии, где, как известно, написана правда, самая что ни на есть чистая правда, сказано, что Солнце остановилось, а не то, что остановилась Земля?

И на это Петр — к несказанному удивлению пана Войти, которому не доводилось до сих пор слышать ничего равного по смелости, — ответил, что он вовсе не уверен, что в Библии написана одна лишь чистая правда, но если пана Сыхровского волнует это высказывание об остановившемся Солнце, то пусть он поймет, что даже если бы теория о вращении Земли вокруг Солнца получила всеобщее признание и никто уже не сомневался бы в ее достоверности, люди все равно не перестали бы говорить, что Солнце всходит и заходит — ведь нельзя же выразиться иначе? Нельзя же сказать, что наша половина земного шара приклонилась к Солнцу или отклонилась от него? Нелепица получается. И если для пана Войти это существенно, то он спокойно может по-прежнему считать выражение «и остановилось Солнце», которое мы находим в Книге Иисуса Навина, в главе десятой, в стихе тринадцатом, обычной языковой неточностью.

— Понимаю, отлично понимаю! — радостно воскликнул пан Войти. — На самом деле речь тут о Земле, это она остановилась, но людям кажется, будто останавливается Солнце, поэтому в Библии ради краткости и вящей убедительности сказано, что остановилось Солнце.

— Нет, и Земля тоже не останавливалась, — возразил Петр и спросил у пана Войти, в состоянии ли он представить себе хоть на мгновение, что произошло бы, если бы Земля вдруг стала неподвижной? Разве ему не случалось наблюдать, что бывает, когда служанка, несущая поднос с посудой, вдруг замедлит свой стремительный шаг и замрет на месте? Остановится только одна она, а посуда не прекратит движения и посыплется с подноса наземь. Точно так и с Землей: если бы она вдруг остановилась, то все, что есть на свете, сорвалось бы с места, и Иисус тоже улетел бы вместе со своими вояками, выброшенный в мировое пространство, а вместе с ними улетели бы и короли аморрейские, и город Гаваон, и деревья, и твари земные, и реки, и моря опустели бы разом. Нет, никогда, никогда ничего подобного на Земле не случалось.

— А что же случалось? — в полной растерянности спросил пан Войти. — Не останавливалось Солнце, и Земля тоже не останавливалась — чему же тогда верить, если даже на Библию нельзя положиться?

— Верить нужно собственному разуму, — сказал Петр. — Негоже толковать Писание рабски и дословно: библейские тексты необходимо понимать метафорически и с определенной оговоркой, а если церковь этому противится и настаивает на своих буквоедских толкованиях, — это преступная глупость, которая причинила нам больше бед и несчастий, нежели мор, оспа и все прочие напасти, вместе взятые. Не останавливалось Солнце, потому что оно неподвижно и уже поэтому останавливаться не может; не останавливалась и Земля, потому что за сим последовало бы невообразимое, — так что же тогда останавливалось? Остановилось Время, уважаемый пан Сыхровский, но и Время остановилось только по видимости и то лишь благодаря тому, что Иисус Навин со своим войском развил такую бешеную и отчаянную военную деятельность, что за очень короткое время, скажем, за несколько минут, перебил столько неприятелей, сколько при рассудительном ведении войны убивают за целые часы. А поскольку движение времени мы измеряем видимым нам движением Солнца, то библейский хроникер и написал, что остановилось Солнце. Если бы люди умели рассуждать, повсюду воцарился бы мир и покой, и не был бы сожжен Джордано Бруно, протестанты и католики могли бы сложить оружие, и человечество, столетиями терзаемое религиозными раздорами, получило бы возможность заняться более серьезными и полезными делами.

Пока они так развлекались, по стране прокатились события тревожные и недобрые, так что замок Српно, мрачный и пользующийся дурной репутацией, парадоксальным образом сделался островком спокойствия и мира, уцелевшим посреди разбушевавшегося моря. Судя по сообщениям и слухам, передаваемым случайными людьми, мимоходом заглянувшими в крепость, за последний год император сильно сдал и позволял себе поступки, противоречившие здравому смыслу и с неизбежностью приближавшие трагическую развязку. Так, помимо всего прочего, он якобы пригласил в Чехию иноземных наемников, чтобы те охраняли его безопасность, а наемники, не получив обещанной мзды, начали возмещать убытки грабежом деревень и даже целых городов. Однажды, где-то в декабре, к вечеру дождливого, но вполне теплого дня, в Српно объявился бродячий музыкант — великий искусник, поскольку умел играть на пяти инструментах одновременно: на флейте, кобзе, лютне, барабане и на треугольнике, что совершал с помощью рук, ног и губ; от него они узнали, что император обезумел и велел всем придворным выколоть глаза и вырвать языки.

Спустя день после появления музыканта в Српно приехал купец, который подтвердил, что события, разыгравшиеся наверху, ошеломительны, потрясающи и грандиозны, но завершились они в конечном счете иначе и много спокойнее, чем того жаждала людская молва; обошлось без ослеплений и лишения языков; просто-напросто император отрекся от престола и удалился на покой, зато призвал своего брата, чтобы тот принял его скипетр. А бродячий горшечник, один из тех, кто в свое время покупал у пана Янека превосходную замазку для горшков, привез об этом отречении удивительные подробности: выходило так, что сперва император приказал срыть весь пражский Град, включая храм святого Вита. Подобных слухов становилось все больше и больше, так что пан Войти — треугольничек снова резко обозначился на его лбу — приказал оседлать коня и отправился в стольный град, чтобы справиться, сколько во всем том есть правды.

Воротился он четыре дня спустя, очень встревоженный. Как оказалось, сведения, просочившиеся в Српно, были сильно преувеличены и перевраны, но доля правды в них содержалась. Петра, сказал он, конечно, заинтересует, что ужасные события, произошедшие в Праге, как-то связаны с его собственной историей, вернее, с историей его покойного отца.

— Как называлась та проклятая вещица, которую император вымогал у пана Янека и которую пан Янек отказывался ему передать так упрямо, что предпочел погибнуть, только бы не пойти на это?

— Философский камень, — напомнил Петр.

— Ну, разумеется. Философский камень.

Так вот, после смерти пана Янека император не прекратил поиски этого Камня, хотя они были связаны с огромными разрушениями. Домишко пана Янека, Петрова родителя, он приказал разобрать столь основательно, что от него осталась только груда камней, но эти камни он тоже повелел разбить на куски, поглядеть, не скрыто ли чего внутри, а деревья в саду он велел не рубить, а вырывать с корнем, почву в саду перелопатить на глубину четырех локтей; разумеется, все это пан Войти установил только по слухам, поскольку на месте их дома стоит уже другой, новехонький; когда императору найти ничего не удалось, груду разбитых камней и пядь развороченной земли продали с молотка в счет возмещения долгов пана Янека; пану Войти это было любопытно узнать, поскольку все косвенно касалось любезного его сердцу Петра, потому он рассказал ему все с такими подробностями. Император искал Камень с большим размахом, а посему повелел обследовать и разорить даже маленькое кладбище, где была похоронена жена пана Янека, разрушить костел Девы Марии Заступницы, где — понаслышке — пан Янек незадолго до своей кончины отстоял утреннюю мессу, и кабак, куда он после этой мессы заглянул выпить пива. Сдается, что император создал настоящую шпионскую сеть, сыщики обнюхали каждый шаг, совершенный паном Янеком в последние дни жизни перед арестом; ну а когда один усердный человек припомнил, что почти перед самой аудиенцией пана Янека видели в храме святого Вита, император тут же послал свору сыщиков, и те под его личным наблюдением принялись разрушать храм, взламывать каменный пол, открывать гробницы, разрушать алтари, орган, церковные кафедры и все прочее. Причетника, который воспротивился этому варварству, император заточил в башню, а позже в эту башню переправляли всех, кто отважился прошептать хотя бы одно словечко протеста против такого буйства. Выкалывали при этом кому-нибудь глаза, вырывали языки — это пану Войти неизвестно; твердо одно — жить в пражском Граде становилось все опаснее, пока на помощь не явился срочно призванный брат императора, который в те годы пребывал неподалеку, в Оломоуце на Мораве. Только он смог обезвредить несчастного безумца, заперев его в башне; одновременно он выпустил на свободу всех заключенных, поскольку это были в большинстве своем невинные люди, брошенные в тюрьму по приказу императора и его фаворитов без суда и следствия.

Услышав все это, пан Войти про себя решил, что нужно ковать железо, пока горячо, и переговорил с новым властителем, поскольку тому еще не прискучила собственная благотворительность, беспристрастность и желание восстановить справедливость. Он прождал два дня и две ночи, прежде чем попал на прием, ибо людей, которых осенила та же мысль, оказалось превеликое множество; и результат, которого он достиг, — блестящий: императорский брат собственной высочайшею волею издал декрет об освобождении Петра Куканя из Кукани, а к тому же прибавил мешочек дукатов — в качестве возмещения убытков, понесенных Петром.

— Но это означает, Петр, что мы расстаемся, — проговорил взволнованный пан Войти. — Ступай, голубчик, теперь ты свободен. Сердце мое разрывается от горя, потому как очень я к тебе привязался, да что поделаешь, не оставлять же тебя тут вроде обезьяны в клетке, ради одного лишь собственного моего удовольствия. Буду о тебе вспоминать, особенно заглянув в комнату с рогами косули и в библиотеку, которую ты так замечательно составил, а может, и ты когда-нибудь обо мне вспомянешь.

— И у меня тяжело на сердце, дорогой пан Войти, — отозвался Петр, — поскольку я знаю, что, куда бы я ни пошел и куда бы ни обернулся, нигде мне не встретить больше такого человека, как вы, благодаря которому я даже из заключения ухожу с сожалением и грустью. Спасибо вам за все это, очень вам признателен, и пусть счастливые события, которые теперь произошли, благоприятно скажутся и на вашей жизни.

— Ну что же, дай Бог, хоть я в постоянство счастливых времен не верю, — произнес пан Войти. — Новая метла всегда чисто метет, но стоит императорскому брату у нас осмотреться и приобвыкнуть, как станет он куролесить, может, еще похуже, чем сам император, и башня примет новых обитателей, и новые фавориты облепят трон и будут лакать и обжираться, сосать и жиреть, и все пойдет по-старому.

Пан Войти передал Петру дукаты, полученные у императора, подарил красавицу кобылу, легкую, но прочную кольчугу, шпагу и два пистолета с множеством зарядов; Петр двинулся в путь, а вслед ему глядели две пары заплаканных глаз — пана Войти и Барушки, миленькой служаночки, которая не только терла ему в баньке спину, но также иным способом охотно и в полную меру своих не малых возможностей утешала его в несчастье.

Петр с легким сердцем летел в Прагу, словно желая, — а он и на самом деле желал этого, — хотя бы частично наверстать то время, пока человечество было лишено его, Петра, участия в своих бестолковых деяниях; разумеется, как раз то и было признаком бестолковости этих деяний, что именно он, молодой человек, несомненно, наделенный всевозможными талантами и, главное, — характером, перед благородством которого, с почтением снимая шляпу, преклонялись даже графы, именно он вынужден был пятнадцать месяцев проторчать в заброшенной крепости, вместо того чтобы устремиться вперед и выше по пути успеха и могущества, который — в этом у него тоже не было никаких сомнений — ему предопределен судьбой. Но не все еще потеряно, далеко не все. В Праге, как легко догадаться, царят растерянность и хаос, со времени его ареста там наверняка все переменилось, но коли человеку восемнадцать лет, он не забивает себе голову такими деталями. «Что бы там ни было, — думал он, — а кто-нибудь из старых доброжелателей и знакомцев наверное остался на своем месте, хорошо бы его найти, а там уж посмотрим.»

Он ехал по густому, черному-пречерному лесу и вдруг услышал топот копыт, приближающийся со стороны Праги. У поворота дороги он, предусмотрительно спрятавшись в чащу, подождал, проверяя, кто же появится — бандиты или честные люди, и увидел нечто такое, от чего у него екнуло сердце, — увидел человека, о котором думал больше всего, твердя себе, что в Праге кто-нибудь да остался на месте, — человека хрупкого, уже немолодого, с белыми волосами, завивавшимися на висках, одним словом — графа Гамбарини, кому он был признателен за все, что до сих пор испытал прекрасного, и великого, и многообещающего, а рядом с ним — Джованни, который за то время, пока он не видел его, настолько стал походить на отца — вплоть до соломенно-белокурого чуба, — что это было просто поразительно. Угрюмые всадники ехали неспешным шагом; за ними, покачиваясь на ходу, ползла карета, в которую была впряжена пара лошадей; карета была тяжело нагружена узлами, саквояжами, мешками, ящиками; управлял ею дремавший на козлах кучер — он сидел на левой пристяжной лошади, а сопровождали их шестеро вооруженных всадников в красных мундирах или ливреях с пышными рукавами, слева украшенными знаком серебряной ноги в поножах меж двумя звездами по красному полю и девизом «Ad summarn nobilitatern intend». «Ого, вот это встреча, вот это случай, один из наимилостивейших знаков фортуны; отчего только, — подумал несколько обеспокоенный Петр, — граф удаляется от Праги со всей прислугой?» Ибо среди всадников, эскортирующих коляску, находился и Маттео, бородатый швейцар из Таранто, который прежде оставался на своем месте при любых обстоятельствах, и Иоганн, худощавый красавец с баками, некогда подбиравший мячи за Петром и Джованни во время их занятий классической игрой под названием «раumе», а вообще-то — личный слуга старого графа.

Джованни не поверил своим голубым гляделкам, увидев, что всадник, выехавший им навстречу, — и правда не кто иной, как Петр. Приятели крепко обнялись, и граф, сдержанно улыбаясь, подал Петру свою холеную желтоватую руку.

— Так ты жив, Петр? — воскликнул Джованни.

За спиной у графа Гамбарини висела превосходная пищаль Броккардо, которую он, как упоминалось выше, приобрел из вещей Бенвенуто Челлини; по пути граф, надо полагать, развлекался охотой, ибо у ног его коня прыгал маленький, но необыкновенно подвижный спаниель, а к седлу была приторочена кожаная охотничья сумка, откуда высовывались поникшие головки двух подстреленных фазанов.

— Я нахожу, милый Петр, — сказал граф, — печальные — да что я говорю, — отвратительные, противные человеческому разуму, к небу вопиющие события, совершившиеся при пражском дворе, коснулись нас семикратными несчастьями, а вам пошли впрок, поскольку благодаря им вы оказались на свободе. Однако это различие наших судеб не должно помешать вам возобновить отношения, прерванные в прошлом году, и снова присоединиться к нам. Я бегу из этой страны домой, на родину, и наисердечнейшим образом приглашаю вас сопровождать меня.

«Вот тебе, черт, и кропило в руки, — подумал Петр, сразу отрешившийся от всех своих надежд. — Значит, они бегут! Но почему и мне бежать, если никто не гонит?»

— Ваше приглашение — великая честь для меня, господин граф, — сказал он. — Однако боюсь, что положение пажа, подходившее моим двенадцати летам, совершенно не подходит для меня взрослого. Кроме того, я все еще отказываюсь признать тот параграф придворного этикета, где утверждается, что у королев не бывает ног, даже если теперь это не имеет значения.

— Разумеется, теперь это уже не имеет никакого значения, — согласился граф. — Но поскольку речь зашла о ваших сомнениях, то я понимаю и считаюсь с ними, Петр из Кукани, однако будьте любезны принять во внимание, что утверждение о семикратных несчастьях, постигших меня, высказано совершенно серьезно и без преувеличений, поскольку узурпатор, захвативший трон, варвар, не разбирающийся в искусстве, не способный отличить итальянскую живопись от нидерландской, ибо и то и другое ему безразлично, захватил и конфисковал, — словом, присвоил все поместья, приобретенные мною в этой стране, под тем смехотворным предлогом, что картины, которые я самоотверженно добывал для галереи Града, были поддельными. Как будто он в этом разбирается! Но не станем болтать попусту. Наверное, милый Петр, у вас есть иной, четкий, продуманный и осознанный замысел или план действий?

Петр ответил, что замысел и план действий у него какой-то был, нельзя сказать, чтобы осознанный до конца, но, наверное, и не совсем уж глупый. Он возвращается в Прагу, чтобы там добиться того, к чему и раньше устремлялись его помыслы, — успеха, славы и могущества.

Граф Гамбарини взирал на него с нескрываемым изумлением.

— Это вполне понятно для человека вашего темперамента, — заметил он. — Но успеха, славы и могущества можно достигнуть только при дворе; а разве вам не известно, что произошло при пражском дворе?

Петр сказал, что это ему вполне хорошо известно, правда, понаслышке. Складывается впечатление, будто там сумасшедший дом. Но именно в таком доме человек, хорошо знающий, чего хочет, легко может пробраться на верхнюю ступеньку общественной лестницы.

Выслушав сей ответ, граф Гамбарини, сдержанно улыбаясь, продлил мгновенье приличествующего молчания, которое возникает, если в обществе кто-нибудь ляпнет совсем уж непростительную глупость.

— Вы явно не отдаете себе отчета в том, что говорите. Наверх никто не в состоянии подняться без посторонней помощи, даже если это гений либо святой, даже в доме умалишенных такого не бывает. До самого последнего времени вам помогал я, насколько это допускала ваша гордость. Но кто поможет вам теперь? Кто захочет выдвинуть человека, о котором если вообще не забыли, то помнят лишь, что он был протеже преданного анафеме графа Гамбарини, а сам граф попал в немилость и изгнан из страны? Вы считаете это подходящей рекомендацией для вхождения в высшие круги? С точки зрения тех, кто сегодня уже занимает новые позиции, вы — паршивая овца, голубчик, всерьез и надолго.

Этот аргумент сразил Петра, как удар хлыстом; у него глаза раскрылись от света нового прозрения.

— В Праге у вас ничего не выйдет, — продолжал граф, все еще тонко улыбаясь, — посему я повторяю свое приглашение: присоединяйтесь к нам как равный к равным или, если угодно, как нищий к нищим, — поскольку, я полагаю, вам уже тоже нечего терять.

Едва он договорил, как черный лес, где разыгралась эта сцена, взвыл от мрачного смеха, а из темных зарослей вынырнул, в порыве буйства и удали, едва не валясь с коня, разбойник — прямо как на картинке — с черной повязкой на глазу и желтыми волчьими зубами; следом за ним на дорогу высыпали бородатые мужики, некоторые верхами, а кое-кто — на своих двоих, безобразные, грязные, заросшие щетиной, вооруженные до зубов и очень, очень веселые; было их то ли восемь, а может — десять, если не двенадцать, и их все прибывало.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.