|
Белые брови его опустились, померк свет в глазах, но все же это были другие глаза, совсем другие, и я только теперь понял, какую долю его печали унесла отсюда Ри.
— Я — это другое дело, — сказал он спокойно. — А она еще не жила... Ты видел ее там?
— Нет! — с горечью ответил я. Но что никогда не увижу, не сказал.
— Если увидишь, ты будешь добр к ней, не правда ли? Ты хороший сын хороших родителей, и я верю, что в ночь зрелости звезды дадут тебе достойное имя.
Понятно, почему они ни разу не спросили моего имени! Они думали, что у меня его еще нет! И Сарма не спрашивала, хотя ей мое имя, как вороне галстук!
Байколла нагнулся с кресла и погладил рукой щенка. Теперь, когда в замке не стало Ри, он такими несчастными глазами глядел на ее пустое кресло, что нельзя было без боли смотреть... И Байколла сказал мне:
— Возьми его себе! И пусть он будет тебе другом!
Я запротестовал. Как же ему совсем одному, ведь собака — живая душа рядом!
— Возьми! Он тоже еще не жил!
Я взял щенка на руки, он прижался ко мне и задрожал отчего-то.
— Можно, я буду приходить к вам?
Байколла сначала покачал головой, как бы говоря: "К чему это!" Но потом сказал:
— Если встретишь мою дочь среди людей, то придешь и расскажешь о ней!
— Обязательно приду!
А у самого сердце сжалось от мысли, что, может быть, уже никогда не увижу ни Ри, ни Байколлу.
Я попрощался и пошел к выходу. И, странное дело, пока я подымался по лестницам, шел по залам и по пещере на выход, щенок на руках становился все тяжелее, и когда солнце полудня ударило мне в глаза, то с рук моих на землю спрыгнул вовсе не щенок, а почти большая собака, то есть когда пес встал на задние лапы, то передние коснулись моих плеч.
Сарма увидела собаку, и лицо ее вытянулось. Но я опередил ее:
— Байколла мне подарил!
Она что-то пробурчала себе под нос, но ничего не сказала, и это значит — разрешила!
— Я назову его Другом! Байколла сказал, чтобы он был мне другом! А я так его и назову!
Сарма не удостоила меня даже взглядом. Я подошел к ней, сел рядом, рядом сел Друг.
— Скажите, — решился я, — неужели вы никогда не простите Байколлу?!
Она зло прошипела сквозь зубы:
— Я слишком много позволяю тебе, и это тебе не на пользу!
— А я вот знаю одну женщину, у которой тоже убили... (я не знал кого), и она простила!
Сарма посмотрела на меня с жалостью.
— Эх ты, неумелый лгунишка! Придумал небылицу и надеешься, что я не отличу ее от правды? Это потому ты надеешься, что понять не можешь, что прощения не бывает! Если совершено преступление и если есть горе в душе, значит, там не может быть прощения! Я же тебе объяснила! Простить — это значит предать горе! Забыть о нем! Слабые люди, забывая горе и по слабости отказываясь от мести, свою слабость и забывчивость называют прощением! Опять же, если на том, кого прощают, вина есть, то разве он ее забудет, если ему скажут: "Прощаю!" Виновные в прощении не нуждаются, потому что знают, что от вины никуда не денешься! И если бы существовала такая женщина, о какой ты говоришь, и если бы она сказала: "Прощаю!" — то она либо солгала бы, либо она уже забыла того, кого потеряла! Простить! Ну, подумай сам! Это что же, вину назвать не виною, а горе не горем! Это даже смешно!
Она разговаривала со мной снисходительно, но и я думал о ней так же, потому что своими ушами слышал за окном Генкиного дома фразу прощения и своими глазами видел горе на лице говорящей. И понять этого Сарме было не дано! Я впервые подумал о том, что она, очень даже может быть, не умная или, по крайней мере, не очень умная и вот от этого она еще более несчастная, больше, чем старуха Васина. Она несчастная от того, что не может простить! И мне стало жалко Сарму. Еще более было жалко Байколлу, и от всех этих чувств и сомнений вдруг появилась в сердце тихая боль.
Никак не удавалось представить, что где-то живет среди людей дочь князя Байколлы и ничего не знает о себе, ничего не помнит...
— Значит, я уже никогда не увижу Ри! — сказал я.
— Может быть, и не увидишь! А может, увидишь! — ответила Сарма.
— Может, увижу?
Она пожала плечами. Неопределенно. Без всякого намека.
— Только, если ты увидишь ее, запомни: если хоть одним словом намекнешь ей о том, что она забыла, чего ей не нужно помнить, то причинишь ей боль! Она все равно не вспомнит, но ей будет больно!
Я не очень обратил внимание на эти слова, но они заронили в душу крохотную, как светлячок, надежду.
— Ну, мы пойдем! — сказал я, погладив Друга.
Сарма посмотрела на меня, сделала рукой какой-то непонятный жест, вроде бы что-то сказать хотела еще и будто бы ей трудно было это сказать.
— Я могла бы тебе этого не говорить, но, пожалуй, скажу... Тебя сюда никто не звал, но раз уж ты пришел... да еще вмешался...
Она удивленно покачала головой.
— Ведь цыпленок, в чем только душа держится! А вмешался...
Похоже, она и сама не понимала, как случилось, что я вмешался...
— К большой тайне ты причастен теперь, а это вовсе не радость, и скоро ты это поймешь, и пусть будет тебе награда... Знай, что, пока ты живешь на берегах Долины, с тобой ничего не случится дурного!
— А что может случиться? — недоуменно спросил я.
— Многое может случиться с таким чахлым стебельком! — насмешливо ответила Сарма.
Я устал от ее насмешек, мне уже не хотелось разгадывать смысл ее слов, я устал от этого разгадывания. Я попрощался с ней как можно вежливей, и мы с собакой начали спускаться со скалы. Друг прыгал с камня на камень, с уступа на уступ так, словно делал это каждый день, и я уже не показывал ему дорогу и не предупреждал об опасности сорваться, как сначала, а только хвалил его, и он на каждую мою похвалу и вообще на каждое мое к нему обращение отвечал и хвостом, и глазами, и ушами, и, казалось, понимает он каждое слово.
Дома своим родителям я заявил категорическим тоном, предупреждая их возражения, что эту собаку мне подарили и она будет жить с нами. Отец с матерью растерянно переглянулись, мама сказала:
— Ну, а собственно, разве мы возражаем?!
— Пусть живет! — сказал папа. — Только надо место определить.
И до самого вечера папа провозился, устраивая под крыльцом конуру Другу. Сажать же его на цепь я категорически отказался. И папа примирительно сказал: "Посмотрим!" А когда я заявил, что тогда сам сяду с Другом на цепь, папа тут же забеспокоился и стал убеждать маму, что такая умная собака ни за что не будет давить куриц и кусать хороших людей. И Друг поблагодарил папу хвостом за справедливое слово.
Вечером пришел Светкин отец и сказал, что Белый дед умер в Слюдянке в больнице. Мне было очень жалко и деда и Генку!
— Что поделаешь! — сказала мама.
— Врач предсказывал, что мучиться будет дед перед смертью, болезнь такая! А он умер, как в иной мир отошел!
Папа развел руками.
— Что ни говори, а медицина знает о человеке только самое внешнее. Да... И вместе с дедом, значит, умерла история местного золота!
— Не было там никакого золота! — крикнул я из кухни.
Они все вышли на кухню, и папа спросил:
— Где это там?
— В Сухой пади!
— В Сухой пади! — воскликнул Светкин папа. — Верно! Есть такая, Сухая падь! А ты откуда знаешь?
Я пожалел о сказанном, хотя, кажется, ничего важного выболтать не успел. Я помнил слова Васиной, что есть тайны, которые никому знать не на пользу.
— Знаю, и все! — ответил я, давая понять, что больше из меня и слова не вытянешь.
— Ишь ты! — удивился Светкин отец. — Значит, и про Сухую падь слушок есть! Всю жизнь здесь живу, а такого не слыхал! Я тоже думаю, что нет у нас золота! Геологи уже давно все обшарили, много чего нашли, а золота нет! Сухая падь! Надо же! Хм! У Белого деда там когда-то зимовье стояло, потом пожар был, и зверье почему-то невзлюбило эту падь! Воды там нет, один маленький родничок на километры!
Наступила тем временем пора орехов, и мальчишки один за другим стали исчезать по нескольку дней с байкальского берега. Появлялись они с черными от смолы руками, на щеках, на лбу и на шее тоже были пятна смолы, и, хотя керосином или бензином смола смывается легко, мальчишки не спешили избавиться от следов кедрача. Все карманы мальчишек были теперь полны орехов, а разговоры у костра на берегу велись в основном вокруг ореховых дел. Один хвастался, что, как вдарил по кедру колотом, с одного удара двести шишек свалилось, а десять штук по голове хлопнули. Постепенно количество падающих шишек с одного удара достигло пятисот, и мальчишки ревниво осматривали затылки друг друга, носящие следы от прямых попаданий.
У кого-то колот обломился от удара, у кого-то балаган ночью загорелся, у другого росомаха ночью уволокла все продукты, кто-то обнаружил свежие следы медведя около зимовья!
И только я один был на положении слушателя и угощенца. Все угощали орехами и требовали сказать, у кого орехи были прокалены лучше. Я же их и щелкать не умел. Мальчишки перекусывали скорлупу поперек, и, пока я мучился с десятком, они справлялись с горстью.
Но вот наступил день, наступило утро, когда я с вещмешком за спиной шагал по узкой таежной тропе, что вела в кедровые места. Впереди меня шел Светкин отец, дядя Сережа, Юрка и его брат дядя Витя, а за мной по пятам шла Светка.
Тропа петляла, извивалась, то задираясь кверху, то скатываясь вниз, то исчезая на поворотах. Шли уже второй час, но усталости не было, а была одна радость, потому что нелегко было уговорить маму отпустить меня, и не отпустила бы, если бы не дядя Сережа. И каких только глупостей не говорила мама, пытаясь сорвать это дело: и что я слабенький и не выдержу длинного перехода, и что простыть могу ночью, ведь мы шли с ночевкой, и что я еще не оправился от болезни, и еще много говорила она лишних и несправедливых слов. Но как бы там ни было, я шел сейчас по тропе и ушел уже так далеко, что никто вернуть меня не сможет!
Мы вышли еще затемно, сначала даже дорогу было плохо видно, и холод утреннего байкальского сквозняка подгонял нас. Потом рассвело, потом за спиной появилось солнце, и птичий гомон вокруг непривычно оглушил меня. Но чем дальше шли, тем тише становилось вокруг, тем мрачнее становился лес. Уже кругом были одни кедры, и на ветвях их и на макушках висели шишки, а я не понимал, почему мы проходим мимо и зачем идем далеко, если здесь можно набрать сколько угодно! Спросил Светку, она хихикнула:
— Разве это кедрач! По десять штук на кедре! Неделю колотить будешь!
По пути встречалось много интересного, незнакомого, непонятного, но мы шли "по делу" и останавливаться и глазеть времени не было. Особенно поражали огромные муравейники и упавшие кедры с вывороченными корнями.
Много раз тропа раздваивалась, на одной такой развилке дядя Сережа, не останавливаясь, крикнул мне:
— Видишь!
И показал на тропу, что ушла влево от нас.
Мы пришли к большому балагану из веток и жердей. Быстро попили чай, и началась работа. Мы разделились на две партии.
Юрка с братом пошли в одну сторону, а мы со Светкой и ее отцом — в другую. Дядя Сережа свалил топором большую березу, маленькой пилой отпилил метровую чурку, посередине вырубил косой паз и в этот паз вбил длинную палку. Получился колот. Он был такой тяжелый, что я даже приподнять его не мог.
Мы со Светкой взяли по мешку, а дядя Сережа поставил колот рукояткой на землю перед первым кедром, отвел колот на себя и ударил по стволу. И посыпались с кедра шишки! Некоторые летели со свистом, сыпались вдоль ствола, отскакивали от сучков в разные стороны.
— Собирай! — крикнула Светка.
Я кинулся к дереву, начал шарить по земле, кое-как нашел пять шишек. Дядя Сережа ударил еще раз, и тут меня так треснуло по спине, что я, вскрикнув, упал в мох. Светка закатилась от смеха! А когда я подошел к ней, у нее в мешке уже было около полсотни шишек.
Ух, какая это была трудная работа! Дядя Сережа колотил и колотил, и я носился под деревьями, больше затаптывая шишки в мох, чем собирая их. Светка — та ничего не боялась, она бросалась собирать шишки, когда они еще только летели с дерева. Шишки стукали по голове и по плечам, она вскрикивала, взвизгивала, хохотала, а я не мог понять, как ей не больно. Меня всего три раза стукнуло, а голова гудела, рука так болела, что притронуться нельзя, а позвоночник будто вообще треснул...
От постоянного наклона вся спина немела и стонала, ноги тоже, они проваливались в мох, а во мху попадались камни, ноги то застревали, то подворачивались, то скользили.
Шишки мы сваливали в кучу, но, обколачивая один участок за другим, все время удалялись в каком-то направлении, и я не понимал, как мы потом разыщем кучи.
Когда уже казалось, что я больше шага шагнуть не смогу, дядя Сережа сказал, чтобы мы со Светкой шли к балагану и готовили обед. И когда Светка крикнула: "Пошли!" — я захлопал глазами — я даже представить не мог, в какую сторону подаваться. Светка вывела меня так, как будто шла по поселку, и оказалось это совсем близко, потому что мы ходили кругами вокруг балагана. Пока мы готовили обед, дядя Сережа и дядя Витя начали стаскивать шишки к балагану. Они приносили по мешку, высыпали и уходили снова.
Светкин суп я ел, как ни разу не ел мамин, и все не верилось, что наемся. Потом лег на спину и сразу заснул. Меня разбудили, подняли, и мы сразу пошли работать. Как ни странно, после обеда работалось легче, да я уже и освоился немного, научился примечать, где падают шишки, находить их быстро, уворачиваться от ударов, хотя избежать их вовсе не могла даже Светка.
Перед вечером нас опять отправили готовить еду, и опять это было для меня очень вовремя, устал я невообразимо!
Мужчины стаскивали шишки, и их набралось с целую гору. Потом валили сухие деревья и стаскивали к балагану. Нужен был костер на всю ночь, потому что всю ночь предстояло обрабатывать шишки. Из балагана вытащили большой брезент и расстелили на земле. Оттуда же достали железные противни с дырочками разной величины — это были сита. Запалили костер.
Еще раньше я обратил внимание на большую колодину, на которой были вырублены зубцы. На эти зубцы клалась шишка, по ней ударяли небольшой дощечкой тоже с зубцами и одним движением растирали шишку. И вот так нужно было переработать всю гору шишек. Потом еще предстояло просеять орехи через три сита и под конец прокалить орехи на костре в противнях уже без дырочек.
Мужчины и Юрка растирали шишки, а мы со Светкой насыпали сита и просеивали орехи. Такая это была работа, что я даже не заметил, как начало темнеть, как наступила ночь.
Гора шишек, казалось, не уменьшается нисколько! Но когда она все же уменьшилась, Юрка подключился на просеивание, и мне стало немного легче. Первые листы с чистыми орехами уже стояли на огне, и мне поручили перемешивать, чтобы орехи не подгорали, но они подгорали, орехи щелкали и стреляли раскаленной скорлупой прямо в лицо.
— Вот теперь будешь знать, как достаются орешки! — сказал дядя Сережа. — Второй раз и пойти не захочешь!
— Захочу! — ответил я, но едва ли искренне.
Всему бывает конец. Наступил конец и нашей работе. Чистые и прокаленные орехи были засыпаны котелками в вещмешки. Мне досталось четыре котелка из того расчета, что больше я не донесу. Светке тоже четыре. А Юрке — шесть, — и это было обидно. Я был не слабее Юрки, а уж со Светкой-то чего меня равнять! Но я не спорил.
А вот мешки дядя Сережи и Юркиного брата были ужасными, даже не верилось, что кто-то может поднять их с земли!
— А теперь спать до опухания! — объявил дядя Сережа.
В балагане оказались одеяла, хоть и старые, но целые, и телогрейки, и даже шапки. Ночи в байкальской тайге холодные, это я уже знал.
Старшие расположились у костра, а нас троих определили в балаган. Юрка сразу же ушел туда, а мы со Светкой попросились немного посидеть у костра.
Ночь была темнущая. И только теперь, оглядевшись, я почувствовал, как страшно все вокруг! Костер освещал только саму поляну, и свет его кончался в двух шагах, а дальше все кругом было наполнено страшными тенями, шорохами, звуками, незнакомыми и тревожными. На фоне неба виднелись или угадывались вершины кедров, и, казалось, будто вершины нависают над головой, готовые в любую минуту свалиться на голову живыми чудовищами ночи. В темноте мерещилось движение, кто-то подкрадывался или ходил около — так и хотелось прижаться к костру и спрятаться в нем.
— Страшно? — шепотом спросила Светка. Я хмыкнул, будто мне наплевать.
— А мне всегда страшно ночью! — призналась Светка, и я тогда тоже согласился, что мало приятного.
Все уже спали, а мы еще сидели и слушали ночные звуки и смотрели в костер, а мне вообще было жутковато уходить в темный балаган, и я сказал, что останусь здесь. Запахнувшись телогрейкой, я привалился к зубчатой колодине и скоро заснул.
Когда проснулся, было жарко, было солнце и вторая половина дня. Был уже готов и обед, он же и завтрак. Все тело ломило так, будто меня долго били ногами и палками. Но Светка потащила меня к ручью, и мы даже немного поборолись с Юркой на поляне.
В углы вещмешков были заложены большие шишки, к этим шишкам привязали широкие и мягкие лямки и затем стянули их на горловинах мешков. Светке, Юрке и мне мешки помогли надеть, а дядя Сережа и Юркин брат надевали мешки, сидя на земле, и потом с трудом поднимались, покачиваясь и одобрительно покрякивая. Мне мой мешок казался легким, и стыдно было тащить столько же, сколько девчонка!
Мы пошли в обратный путь в том же порядке, что и вчера. Не прошли и километра, а ремни стали ощущаться на плечах, и скоро я уже не жалел, что несу только четыре котелка. Я стал подкладывать под ремни ладони и уже шел не прямо, как сначала, а согнувшись, и было уже вовсе не весело...
А на полдороге случилось вот что. В том самом месте, где вчера дядя Сережа о чем-то крикнул мне, но мы потом оба забыли про это, то есть на развилке троп, впереди нас на нашу тропу вышла старуха Васина. Все были удивлены не меньше меня. Она была в телогрейке, в сапогах, в руках палка.
— Ты чего это, Васина, по тайге одна шастаешь? — спросил дядя Сережа. — На зверя нарваться можешь! Никак из Сухой пади идешь!
— Где была, Сережа, оттуда и иду! — ответила она, улыбаясь.
Так вот что хотел сказать мне вчера Светкин отец! Что эта тропа в Сухую падь!
— Значит, в Сухую падь ходила, — сказал снова дядя Сережа, пристально глядя на старуху Васину. — Что ж не сказала мне, я б с тобой сходил! Не те твои годы, чтобы одной по тайге плутать!
Васина ничего не говорила и только улыбалась и щурилась на нас. Обогнав ее, все двинулись дальше, а я, пропустив Светку, задержался, подошел к старухе и спросил шепотом:
— Вы... нашли? Да?
Она опять, как в тот раз, погладила меня по голове. Мама тоже любила гладить меня по голове, а я этого терпеть не мог. Но вот когда старуха — совсем другое дело! Даже, наоборот, хотелось, чтоб она гладила еще и еще. Какая-то особенная у нее была рука!
— Нашла! Нашла! — сказала она. — Сорок лет искала и нашла!
"Сорок лет!" — ахнул я.
— Теперь и в самую дальнюю дорогу можно... — это она сказала как бы для себя.
— Ну иди! Иди! Отстанешь — устанешь! Нога в ногу идти легче!
— До свидания!
Она кивнула.
Я шел и думал: "Кто же у нее там в Сухой пади? Сын? Муж?" Пытался представить картину убийства, но не вписывался в нее Белый дед, а того, другого, я не видал никогда... Картина не получилась. "Взять бы ее к нам жить! — подумал я. — Но согласится ли?" Сорок лет она жила одна! Как это представить! Хоть ведь вот Сарма, она уже сколько лет сидит одна на Мертвой скале — эти годы никто не сосчитает, потому что люди даже не знают, что на месте Байкала была Долина Молодого Месяца!
Я нагнал Светку, но остальных не было видно, они ушли вперед. Вместе со Светкой мы отстали от всех больше, чем на километр, а последний километр я уже еле полз, отдыхая каждые пятьдесят шагов.
Когда дома отец снял с меня мешок, то я закачался, таким легким показалось мне мое собственное тело без груза. Мама начала ахать по поводу смолы на моем лице, в волосах на голове, на руках, но заставить смыть таким трудом заработанные следы кедрача она не смогла. Я должен был появиться завтра на берегу как равный среди равных, с собственными орехами в кармане, и у меня тоже будет чем похвалиться — две шишки на голове прощупывались определенно, и я боялся, чтобы они за ночь не исчезли.
Я поужинал, и сон мой был как провал в никуда.
Кончался август, и на склонах ущелья где полосами, где пятнами появился желтый цвет. Это перегорал осинник. Зелень берез тоже утратила яркость, природа словно готовилась к переодеванию, к смене наряда. Холоднее стали вечера, но дни еще были жаркими, и, хотя давно прошел Ильин день, после которого нельзя купаться, мы купались до посинения, потому что лишь теперь, к концу августа, кое-как прогрелась вода в Байкале.
На берег я приходил с Другом. Он плавал вместе со мной и лучше меня, хотя я тоже плавал по-собачьи. Он приносил палки, когда я кидал их в воду. Он сидел около моей одежды и ждал меня, когда я играл на воде с мальчишками.
Вообще он был такой умной собакой, что все удивлялись. Все, кроме меня. Они ведь не знали, откуда он. Он никого не кусал, но и не признавал никого из чужих. Если его дразнили, он терпел, если угрожали, он молча показывал клыки. Поселковые собаки, вздыбливаясь загривками, обходили его стороной.
У него был только один недостаток — он не лаял! Он совсем не лаял, точно был глухонемой. Понимая все мои команды, на команду "голос!" он только чуть шевелил хвостом. И еще. Хотя он и играл со мной, и бегал, и прыгал — глаза его оставались всегда грустными, и мне было очень тяжело смотреть в них.
Я ведь больше не ходил на Мертвую скалу. Но это не значит, что я забыл о ней! А всякий раз, заглянув в глаза Друга, я читал в них молчаливый укор в чем-то, словно собака говорила мне: "Как я могу веселиться, играть и вообще испытывать радость, когда ТАМ..." Ну и все прочее!
Мы с Другом иногда ходили в падь и подолгу сидели на камнях у подножья Мертвой скалы. Но чаще забирались на скалу над ближайшим тоннелем. С байкальской стороны она была отвесной. Мы сидели на вершине и смотрели на Байкал. А иногда я громко рассказывал предание, и Друг слушал его внимательно, печально глядя в байкальскую даль. Если я забывал что-то и запинался на слове, он смотрел на меня, словно хотел подсказать, и, когда я вспоминал и продолжал рассказывать, он поддакивал хвостом и снова смотрел в синеву байкальского горизонта.
«Нагнулся богатырь Сибир и вырвал ледяной хребет с корнем! Поднял он его над головой...
Я поднимал над головой большой камень.
— ...посмотрел на север, посмотрел на юг... Я поворачивался влево или вправо, и Друг тоже смотрел со мной в эти стороны.
— ...на запад посмотрел и на восток! Некуда кинуть хребет! Везде жизнь! Тогда раскрутил он хребет над головой и закинул его в небо!»
Я раскручивал камень и кидал его вверх. Но камень вверх не летел, он лишь подлетал чуть-чуть, а затем падал со скалы в воду, и если не было волн, то сверху я видел, как он медленно опускается в синюю темь глубины.
А когда Байкал штормил, мы просто сидели на скале, глядели на волны и слушали их рокот, и был это не просто рокот, а это теперь волны рассказывали нам свою историю, историю гибели Долины Молодого Месяца.
Наступило первое сентября, и утро этого дня было для меня нерадостным, то есть не было в это утро обычного радостного настроения. Мне казалось, что с началом школьной жизни отодвигается куда-то вдаль все, что связано с Мертвой скалой, все остается в полуясности, в полузавершенности. Школьные будни грозились заслонить для меня тайну Мертвой скалы.
Утром, разбудив меня, покормив и приготовив все необходимое, мама с папой ушли в школу и наказали мне, чтобы я не опоздал на торжественную линейку.
Я собрался быстро и хотел прийти пораньше, чтобы познакомиться с интернатскими ребятами.
В двухэтажном здании школа была лишь на первом этаже. На втором был интернат для живущих на полустанках.
Захватив портфель, я вышел на крыльцо. Друг вылез из конуры и поздоровался со мной хвостом и глазами. Я по привычке, машинально, без всякой надежды на успех сказал ему: "Голос!" И он вдруг звонко пролаял мне в ответ! Я не поверил и приказал еще, еще, еще, и Друг лаял столько, сколько я хотел, и глаза его были радостными и веселыми. Мимо проходил Валерка, тоже удивился, и мы втроем так заигрались, залаялись, запрыгались, что вовсе забыли про школу. А когда вспомнили, то понеслись бегом! Еще бы! Учительские сынки опоздали на торжественную линейку!
Мы, конечно, опоздали. Линейка прошла, и все уже входили в классы. Валерка влетел первым и успел еще захватить на двоих последнюю парту. Я вбежал за ним... и в дверях класса встал как вкопанный. Закрыл глаза и открыл их и не поверил своим глазам!
На первой парте среднего рада в коричневом платьице с голубенькой ленточкой в волосах сидела дочь князя Байколлы, сидела Ри, девочка из Мертвой скалы! Я подскочил к парте и остановился напротив, расплываясь в счастливейшей улыбке. Она взглянула на меня спокойно и немного удивленно и отвернулась. Она не узнала меня! Счастливая улыбка превратилась в идиотскую, и с этой гримасой, ничего не видя перед собой, натыкаясь на парты и на чьи-то ноги, я прошел между рядами парт и подсел к Валерке, который уже давно махал мне рукой.
"Она здесь!" И сердце трепетало от счастья! "Она не знает меня!" И сердце сжималось в комок, грозясь превратиться в камень!
В класс вошла учительница. Я вставал и садился. И, когда шла перекличка, я не только свою фамилию прослушал, но и ту, которую хотел узнать. Когда Ри встала и ответила на вызов, голос ее, такой знакомый, такой необычный (он не изменился!), так странно подействовал на меня, что в горле стало сухо.
Потом нас рассаживали, и я не надеялся оказаться с ней на одной парте и не оказался. Меня посадили со Светкой. Но место было на редкость удачное! Я теперь сидел на третьей парте левого ряда и всегда мог видеть лицо Ри, а она моего взгляда видеть не могла.
Стараясь голосом изобразить небрежность, я спросил у Светки:
— Это кто такая?
— А! Это Римка! Она интернатская с восьмидесятого километра!
Честное слово! Мне захотелось треснуть Светку линейкой по лбу! Думает, если она Светка, то и всех можно собачьими кличками называть! Но имя, что было теперь у дочери Байколлы, огорчило меня, оно было какое-то холодное, чужое, невыразительное, хотя я понимал, что это единственное имя, какое можно было образовать от "Ри". Вот если бы, как было принято в Долине Молодого Месяца, звездочеты дали ей настоящее имя, оно обязательно было бы красивым!
И все же никак невозможно было поверить, что она совсем ничего не помнит. И на первой же перемене я чуть было не подошел к ней, даже подошел к ней, но все же вовремя спохватился и не спросил, как надумал — не помнит ли она меня? Я будто услышал слова Сармы о том, что ей будет больно! Я не спросил, но зато я успел взглянуть ей в глаза. Нет, конечно, они были не такими грустными, как там, в скале, но и сказать, что они были веселыми, — неверно. Всего лишь в ее глазах теперь не было боли. Но печаль осталась, и я, наблюдая за ней всю перемену, ни разу не видел, чтобы она улыбнулась.
Все четыре урока и три перемены я провел как во сне. И после последнего звонка, первым вылетев из класса, за школой в кустах спрятав портфель, бегом кинулся в падь.
Сарма встретила меня улыбкой:
— Ну, ты, кажется, доволен!
Я только глупо улыбался в ответ.
— Несмышленыш! — сказала она. — Все впереди, и ты еще пожалеешь!
Но я не хотел слушать и слышать ничего дурного и без спроса кинулся к камню, закрывающему вход в замок. Я скатился по перилам лестниц и еще издалека, через весь зал крикнул Байколле:
— Она здесь, то есть там, у нас!
— Ты видел ее! Она здорова? Она счастлива? — взволнованно спросил Байколла.
Я кивнул головой, хотя относительно счастья надо было бы еще подумать.
— Ты ведь не сделаешь ей больно? Ты будешь беречь ее, да?
Я кивал головой.
— Она должна жить! Она еще не жила! Я теперь спокоен! Ты никому не позволишь ее обидеть!
— Никому!
Пусть попробует ее кто-нибудь обидеть!
Я подошел вплотную к Байколле, коснулся его руки.
— Можно, я буду просить Сарму, чтобы она вас тоже... Он вздрогнул и перебил меня:
— Этого не нужно! Будь другом моей дочери, и звезды дадут тебе счастье!
Быть другом! Я бы с радостью! Но она меня не знает! Я не стал говорить этого Байколле; и потом — другом можно быть и тайно, а вовсе не обязательно, чтобы она знала об этом.
Главное — что она здесь, и каждый день я буду видеть ее! Да, в те первые минуты и в первые дни мне действительно казалось, что это главное, что этого достаточно, что я буду счастлив от того, что вижу ее и охраняю.
Однако скоро, может быть, уже через неделю, в радость мою стал заползать крохотный червячок боли. Не знаю, почему так сложилось, но, перезнакомившись со всеми, с ней, с дочерью Байколлы, я не мог говорить, просто не мог даже обратиться с чем-либо. Ведь со всеми девчонками мы обходились запросто, не особенно выбирая выражения. Но не мог же я, например, крикнуть ей: "Эй, Римка, кинь книгу!" С ней невозможен был такой тон! А другой тон невозможен был без того, чтобы не вызвать насмешки со стороны мальчишек.
Правда, нужно сказать, мальчишки тоже избегали грубостей по отношению к Ри, потому что она была очень сдержанной, молчаливой, сама никогда и ни в чем не опускалась до легкомысленного.
В начале года, как известно, идет повторение за прошлый год. И когда Ри отвечала и получала за это хорошие оценки, я раздувался от гордости. Ведь это я научил ее всему!
Но я в страхе замирал, когда она затруднялась с ответом. Тогда ее брови поднимались и стягивались кверху, и я знал это ее выражение, я запомнил его, я даже мог заплакать, когда у нее было такое выражение на лице. Да и вообще я знал наизусть каждое движение ее губ, знал жесты и всегда безошибочно угадывал каждое ее состояние и желание.
Я приспособился так сидеть на парте, что всегда мог видеть ее лицо, но и в любой момент мог отвести взгляд на доску, или на дверь, или на учителя.
Но вся беда в том, что мне мало было так смотреть на нее, я хотел видеть ее глаза и прибегал ко всяким хитростям. Когда звенел звонок, я первым вылетал в коридор, а потом, будто что-то вспомнив, поворачивался и снова шел в класс, чтобы встретиться с ней лицом к лицу. И, когда мне это удавалось, в сердце всякий раз случалось что-то непонятное, что бывает на качелях, а если еще и она случайно успевала взглянуть мне в глаза, тогда сердце захватывало, как будто оно захлебывалось волнением.
Случалось на лестнице или на повороте коридора встретиться с ней неожиданно, и тогда уж со мной вообще происходило что-то странное, будто я страх пачкой заглотнул и задохнулся страхом...
Время, что я проводил в школе, было для меня временем жизни. После уроков, когда нужно было уходить домой, время словно застывало, превращаясь в тягучую плазму, и само себя тормозило.
Субботы стали мне ненавистны: в субботу она уезжала домой. Воскресенья превратились в дни бессмысленной жизни, в напрасно прожитое время.
Вечер каждого воскресенья был самым волнующим и тревожным временем недели. Она приезжала, я у окна ждал, когда она пройдет по дороге мимо дома. Она ведь могла и не пройти: могла опоздать на поезд, могла заболеть — мало ли что могло случиться.
А червячок боли между тем рос, рос и стал уже превращаться в маленького змееныша.
Начал я учиться хорошо. Мне казалось, что со стыда сгорю перед Ри, если получу двойку. Но постепенно понял, что ей, собственно, совсем безразлично, пятерку я получу или двойку. И я потерял всякий интерес к учебе.
Хихикать первой начала Светка. Потом другие девчонки. Потом во взглядах мальчишек появилось что-то, что было оскорбительно для меня, но справедливо. Потом еще хуже. Юрка дернул ленточку, что стягивала волосы Ри, и я на следующей перемене отчаянно подрался с ним.
Еще худшее случилось на уроке географии. Прошлый раз учительница рассказывала о происхождении Байкала, о том, что будто бы пятнадцать миллионов лет назад Байкал образовался во время сброса, то есть провала или трещины, ну и так далее. Особенно меня возмутили эти пятнадцать миллионов! Учительница рассказывала так, будто присутствовала, когда все это происходило, как будто она могла себе представить, что такое пятнадцать миллионов лет! Ведь не могла же!
А назавтра она именно меня вызвала к доске. Я стоял и молчал сначала. Она повторила: "Ну, так как же образовала Байкал?"
— Не знаю! — грубо ответил я. — И никто не знает!
— Как же это не знает! — удивилась она. — Я же вам вчера рассказывала, что пятнадцать миллионов лет назад...
— А вы что, считали эти миллионы? — спросил я ехидно. Учительница растерялась. Она была еще молодая, а я раньше никогда не грубил...
— Не я считала, а наука... — сказала она, моргая.
— Наука! — презрительно ответил я.
— Сядь!
Весь класс смотрел на меня удивленно, и Ри тоже, и это было очень обидно, ведь я защищал предание!
Дальше случилось еще хуже! Учительница вызвала Ри и велела ей рассказать о происхождении Байкала.
— Пятнадцать миллионов лет назад... — начала Ри, и я больше выдержать не мог. Я хлопнул два раза крышкой парты и крикнул на весь класс:
— Молчи! Не смей! Молчи!
Побледнев, трясущимися губами учительница велела выйти мне из класса. То есть я совершил неслыханное — сорвал урок!
Ну, что рассказывать о последствиях! Самое грустное — я вовсе не хотел обидеть учительницу, а она решила, что я все это проделал специально, и весь следующий урок проплакала в учительской. Я, конечно, извинился, но не в этом дело...
Единственный, кто понимал меня, это был Друг. На второй учебный день я пришел с ним к школе после занятий и дождался, когда интернатские ребята вышли на улицу. Ри была среди них. Я наклонился к самому уху собаки и сказал:
— Смотри! Вот она! Видишь!
Друг заволновался, замахал хвостом, прося разрешения подойти к ней. Я разрешил. Ри испугалась и спросила:
— Он не кусается?
Я только усмехнулся. Друг встал на задние лапы, положил передние ей на плечи и лизнул в лицо. Я свистнул, помчался прочь, потом начал карабкаться по склону ущелья. Друг догнал меня, и мы долго барахтались с ним в кустах, боролись и гонялись друг за другом по склону горы, а потом, обнявшись, лежали на камне и думали об одном и том же.
А змееныш моей печали рос и превращался в змею. Я не мог жить рядом с дочерью Байколлы и не разговаривать с ней, мне нужно было, чтобы она хоть иногда смотрела на меня, хоть иногда что-нибудь говорила мне, но чем дальше, тем невозможнее было найти предлог для сближения. Генка, мой друг, начал слишком часто брать у нее тетрадь на списывание, как будто ни у кого другого нельзя было списать! А Валерка вообще! Я своими глазами видел, как он послал ей на уроке ботаники записку. Светка же прямую подлость сделала, пустила на меня кличку: "Риммочкин здыхатель".
С другой стороны, все они были не виноваты. Они же ничего не знали и считали, что я как дурак влюблен. Я бы на их месте вел себя так же.
Раза два я лазил на Мертвую скалу и, спасаясь от пристального взгляда Сармы (все чувствует старуха!), просиживал с Байколлой несколько часов, подробно рассказывая ему о дочери.
Но первого октября случилась настоящая беда. В тот день на севере Байкала был сильнейший шторм, и до нас баргузин дошел огромными валами, хотя день был теплый и солнечный, а ветер лишь чуть-чуть.
Со второго урока нас повели на медосмотр в поликлинику, что стояла на самом берегу Байкала. После медосмотра все мы рассыпались по берегу — такие волны бывают не каждый день! Ри стояла на высоком, почти остроконечном камне и тоже смотрела на волны. Она смотрела так, будто вспоминала что-то. Она вся устремилась вперед, губы ее шевелились, а руки, казалось, вот-вот вскинутся навстречу чему-то, что появится впереди или вспомнится... Она была такая красивая в этот момент, что можно было взглянуть и умереть! И я, забыв обо всем, что кругом мальчишки и девчонки, тоже забрался на камень и, кое-как найдя опору ногам на ребрах камня, встал рядом с ней.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.
|