Сделай Сам Свою Работу на 5

Она отложила ручку и повернулась ко мне.





— Какие-то глупые вопросы ты задаешь!

— Ну, вот если бы меня кто-нибудь убил, ты бы простила?

— Что за ерунду ты городишь! Кто тебя собирается убивать?!

Мама начинала сердиться.

— Нет, ну, а если бы! Простила?

— Нет, не простила!

— А если бы этот человек много лет мучился и раскаивался, простила бы?

Мама посмотрела на меня подозрительно.

— Признавайся, ты что-то натворил сегодня, да?

— Ничего я не натворил! Мне просто знать надо!

Мама убрала с другого стула книжки, позвала:

— Иди сядь!

— Если бы прошло много-много лет, простила бы?

— Не знаю! — подумав, ответила она. — Может быть, нет!

— А вот помнишь, я разбил патефон! Ты меня тогда на улицу не пустила. А вечером я попросил прощения, и ты простила! А почему?

— Ну, ты же не нарочно его разбил!

— А если не нарочно, за что ты меня на улицу не пустила?

— Вот тебе раз! — засмеялась мама..— Патефон-то ведь все-таки разбил!

Я крепко задумался.

— Да. И потом патефона уже больше не было! А ты меня простила. Почему?

— Не понимаю, чего ты хочешь! Потом мы купили радиолу, это же даже лучше, чем патефон, правда?

— Мама, — пытался я объяснить ей, — ведь патефон уже было нельзя исправить, его не стало вовсе! Значит, я перед ним на всю жизнь виноват остался, так получается, да?



— Перед кем виноват? — нахмурилась мама, теряя терпение.

— Перед патефоном!

Она пощупала у меня лоб, посмотрела на меня тревожно.

— Ты что, болен или дурака валяешь?!

— Ну пойми, мама, вот ты мне тогда сказала: "Я тебя прощаю". А патефон-то остался разбитым, и после того, как ты меня простила, он не собрался и не заиграл! А как же ты меня простила, если ничего не исправилось?

— Чего ты путаешь? — сильнее хмурилась мама. — Ты был небрежен и разбил патефон. Я не пустила тебя за это на улицу. Ты попросил прощения, и я тебя простила! Чего еще?!

— А почему я просил прощения?

— Час от часу не легче! Ты разве не чувствовал себя виноватым?

— А после того, как ты меня простила, я перестал быть виноватым? Да? А ведь патефон-то не исправился!

Потеряв терпение, мама взяла меня за руку.

— Ну подожди, мама! — взмолился я. — Ну, если я не понимаю! Ты не пустила меня на улицу, это ты как бы отомстила мне, да?



— Ты что говоришь!

Кажется, я вывел маму из терпения окончательно, и надо было прекращать дискуссию, но я не мог остановиться и тупо напрашивался на ссору.

— Если я был виноват перед патефоном, значит, ты должна была мне отомстить за него, такой закон, да?

Мама молча взяла меня за руку, привела в мою комнату, подвела к кровати и приказала:

— Чтоб через десять минут спал!

И как ни странно, через десять минут я, кажется, действительно спал.

 

 

Лето во всех краях, где бывает зима, — радость. Но чаще всего лето — просто лучшее время года. Я жил на севере, там лето, как Божий дар! Но оно там кратковременно, мгновением пролетают два месяца, и природа обретает свое подлинное лицо, суть которого — снега да холод.

На Байкале лето есть смысл и цель природы. Природа готовится к лету и каждая поземка, и каждый снегопад, и все ветра, зимние и весенние, и каждый миг, и всякое состояние обретают смысл и значение в лете.

В белом бесцветии зимы накапливаются, зреют и выспевают цвета байкальской воды. Только очень тонкий художник смог бы определить названия всех оттенков цвета байкальской волны, но едва ли бы сумел он воплотить их на полотне, потому что кисть способна уловить мгновение природы и остановить его для глаза. Цвет же байкальской воды — это и есть сама жизнь Байкала, ни одним, самым ярким мгновением не характеризуемая. И потому самое талантливое полотно будет лишь фотографией момента, мгновения, коих тысячи, и один другого прекраснее, и каждое в равной степени — суть!

Лето на Байкале — это радость! Радость не только в душе, это уже следствие, это само собой. Радость вокруг: и в теплоте обогретого солнцем камня, и в прохладе брызг байкальской волны, и в букете запахов с гор, где бесчисленное множество цветов и цветущих кустарников, и в гомоне чаек над отмелями, и главная радость оттого, что ты живешь в таком чудесном месте земли, живешь со всеми правами родства с красотой, тебя окружающей!



Против этой радости не устоять никаким тяготам жизни, радость пробьет дорогу к сердцу, как полуденный луч летнего солнца пробивается сквозь чащу в самые потаенные уголки байкальских ущелий и расцветает там во влажных сумерках малиновым бархатом цветов — марьиных корений!

Печальная тайна Мертвой скалы приковала к себе все мои чувства и ощущения. И все же каждый день, прежде чем отправиться в падь, я сначала бежал на берег Байкала, плавал и нырял с мальчишками, осваивал все более дальние заплывы и более отчаянное ныряние, не уклонялся от "догоняшек" и от плаванья на шпалах и плотах, и от всех прочих проказ на воде.

Иногда вместе с мальчишками лазил я на горы и поднимался с ними до самых вершин и в вершинных распадках собирал черемшу, неповторимое лакомство сибирской тайги.

Лазил, как мог, по деревьям, в основном, по кедрам за молодыми, смолистыми шишками, но часто и на невысокие березки, чтобы, ухватившись за самую вершину, спарашютить вниз, рискуя переломать ноги о камни и корни.

И камни спускал со скал, вызывая обвалы и замирая от восторга, когда камни летели вниз с грохотом взрывов, от крайних уступов пружинили в воздух, а затем врезались в воду, поднимая брызги, как тучи осколков хрусталя.

 

Но все же, как бы ни был я увлечен той или иной забавой, наступал час, и взгляд мой устремлялся к Мертвой скале, я все бросал, бежал в падь и карабкался на скалу.

Всегда бывало примерно одно и то же. Я здоровался с Сармой, она всем своим видом изображала, как я ей надоел и как я ей противен. Я несколько минут топтался около нее, потом она говорила раздраженно: "Ну, чего мнешься, иди, не ко мне ведь пришел!" "Так я пойду?!" — говорил я и, не получив ответа, шел к камню, отодвигал его и бегом несся по полутемной пещере.

А в зале с колоннами уже не удивлялись моим приходам, и, кажется, Ри радовалась, когда видела меня.

Правда, если взглянуть ей в глаза, радости в них не было, казалось, будто вообще ее глаза были не приспособлены для радости. Иногда в них появлялся блеск жизни, когда она рассказывала мне, например, о красоте своей старшей сестры Нгары или о праздниках в Долине Молодого Месяца, о состязаниях юношей Долины или когда описывала красоту Долины в солнечный день. Но стоило ей замолчать, глаза ее словно потухали, и тогда жалость к ней захлестывала меня до отчаяния.

Князь Байколла почти никогда не принимал участия в наших разговорах. Он обычно сидел и смотрел на дочь, и взгляд его переполнялся любовью и жалостью, и тогда он закрывал глаза, спасая их от слез.

Мне же, если говорить откровенно, всегда было тяжело слушать Ри. Но еще тяжелее было рассказывать ей о моей и вообще о нашей жизни, когда она меня просила об этом. Многое она не могла понять, многое изумляло ее, я же часто ловил себя на том, что стараюсь рассказывать неинтересно, потому что ее интерес к жизни за каменными стенами замка мог только обострить боль заточения.

Для себя я знал одно: я должен вывести ее отсюда, я должен спасти ее, хотя бы только ее! Уж не говорю о Байколле, даже щенок, молчаливый собеседник наш, и тот своим грустным видом мог разжалобить кого угодно!

И только Сарма, будто сама став каменной в своем каменном кресле, ничего и слушать не хотела о прощении узников. Я уже не заикался об этом. Я теперь пытался выяснить отношение Байколлы и его дочери к возможности освобождения. Несколько раз я пытался заговорить на эту тему, но Байколла отмалчивался, Ри печально качала головой, и лишь однажды, когда я слишком настойчиво насел на них, Байколла сказал мне:

— Дочь моя рассказала тебе предание, и ты знаешь, какой ценой и каким чудом обрел наш народ Долину жизни, и моя вина не только в гибели сына Сармы, это для нее — все горе только в этом, для меня же еще тяжелее гибель Долины и все, что, наверное, пришлось перенести моему народу, покинувшему Долину. Слава звездам, что мне о том ничего не известно!

— А Ри! — воскликнул я. — Она при чем здесь! Она за что!

Еще угрюмее стал Байколла.

— Она ни за что! Она есть мера моего наказания!

— Это все Сарма! Она толком не разобралась, вредная и злая старуха! — крикнул я, стукнув кулаком по полу.

— Старуха? — спросил Байколла. — О ком ты говоришь?

— О Сарме, о ком же еще!

— Сарма стала старухой?! Но ведь она знала тайну вечной молодости!

Я пожал плечами:

— Она старая и противная, как сто самых старых и противных старух.

Байколла задумался, покачал головой.

— Значит, ее горе оказалось сильней вечной молодости!

— А может, не горе, а вредность! — проворчал я.

— Нехорошо так говорить! — укорила меня Ри, а я аж зубами заскрежетал от досады: Сарма лишила ее счастья жизни, а она ее защищает! В тот раз я вышел из замка более, чем прежде, злой на Сарму.Когда подошел к ней, захотелось сказать ей что-то обидное, и я спросил, будто так, между прочим:

— Вот Байколла говорит, что вы знали тайну вечной молодости, а почему же вы стали такой старой?

— Старой? — шепотом спросила Сарма. — Ты говоришь, я стала старой?

Рука в голубой перчатке взметнулась вперед, в руке появилось круглое зеркальце. Старуха взглянула в него, глаза ее расширились, она поднесла зеркальце ближе, рот ее раскрылся, лицо, и без того страшное, перекосилось, она задрожала вся и вдруг с силой швырнула зеркальце в боковую стенку скалы, и тут же эта стена сначала осела, как сугроб, и в то же мгновение рухнула вниз.

Сарма вскочила с кресла и закричала так, что у меня волосы встали дыбом. Она скинула с головы голубой капюшон и вцепилась руками в свои белые, как снег, волосы. Потом она сорвала с руки голубую перчатку и обезумевшими глазами уставилась на свои желтые костяшки пальцев и снова закричала страшно и дико, а кругом падали камни и устремлялись вниз. Облако пыли поднялось над скалой, и в этом облаке кричала и металась старуха в голубом одеянии.

Мне стало так страшно, что ноги сами вынесли меня на спуск, и я, не обращая внимания на срывающиеся с уступов камни, на грохот настоящего обвала буквально в двух метрах от моего места спуска, кинулся вниз; забыв про осторожность, я словно скатывался со скалы, спасаясь от преследующего меня истошного крика Сармы.

 

Уже внизу под самой скалой что-то ударило меня по голове сзади и начисто отключило от всего этого кошмара.

Обиднее всего было утверждение Генки, будто я кричал, испугавшись обвала. Но не мог же я объяснить, что кричал вовсе не я, а Сарма, да и кто поверил бы такому объяснению!

Генка со своим дедом возвращались из тайги с сеном на волокуше и услышали обвал и крик. Они нашли меня у подножья Мертвой скалы с разбитой головой, всего в крови, и сначала подумали, что я уже мертвый. Они принесли меня в поликлинику поселка, что находилась на самом берегу Байкала, и первое, что я услышал, когда пришел в себя, это шум волн за раскрытым окном. Потом я почему-то увидел Генкиного деда, и мне показалось, что это Байколла, потому что у деда была такая же белая борода и в глазах тоже было что-то невеселое, похожее на постоянную печаль в глазах Байколлы. Я долго и пристально смотрел на деда, и, хотя в голове у меня было больно и шумно, я все же сообразил, что это не Байколла, и опасный вопрос не сорвался с моего языка.

Потом деда заслонило лицо незнакомой женщины, и, только увидев на ней белый халат, я догадался, что нахожусь в больнице. Я пошевелился и вскрикнул от боли в голове, и тотчас же перед глазами заметались какие-то люди, и я не то чтобы потерял сознание, а словно стал ко всему равнодушным, а когда среди мелькающих вокруг людей появились сначала мама, а потом и отец, мое состояние апатии оказалось как нельзя кстати, ибо нет большей муки, чем когда мама плачет и причитает.

Камень ударил меня по затылку плашмя, и этой случайности я был обязан жизнью.

И опять потянулись дни в постели. Чаще других посещал меня Генка-лодочник. Он чувствовал себя героем и не переставал рассказывать, как они с дедом нашли меня, как летели камни и как я кричал... Меня хоть и злили его рассказы о моих воплях, но я понимал: не каждый день бывают обвалы на Мертвой скале и не каждый день под обвал попадают жители поселка.

Приходили Валерка с Юркой, приходила Светка и угощала меня голубикой. Приходил Светкин отец и рассказывал какую-то непонятную историю моему отцу про Генкиного деда, которого в поселке, оказывается, называли Белым дедом за его бороду. Я не очень прислушивался к рассказу, но все же услышал имя старухи Васиной, и, когда заинтересовался, рассказ уже был окончен и говорили о другом.

В поселке началась пора голубики, и мальчишки приходили ко мне с синими губами и языками. Лица их были обкусаны комарами, потому что голубика росла по таежным низинам, где только и водятся в прибайкальской тайге комары...

Когда же оставался один, мысли мои сразу возвращались туда, на каменные уступы Мертвой скалы, и передо мной вставало перекошенное ужасом лицо Сармы и ее старческая рука с растопыренными узловатыми пальцами. В ушах возникал шум обвала, и тотчас же возвращалось состояние того панического страха, что бросил меня прочь со скалы от истошных воплей старухи, считавшей себя молодой.

Теперь понятны были ее одеяние и гримасы ее, и жесты — она вела себя как молодая и красивая и потому была так смешна и неприятна в своих ужимках и гримасах.

А что теперь?! Пустит ли теперь она меня в замок?

Все же в душе была уверенность, что это не конец, потому что такого конца быть не может, ибо тогда не понятно, зачем было само начало...

Поправлялся я довольно быстро. Рана была неглубокая, а во всем остальном я был здоров, и каждым утром мне казалось, что можно вскочить с кровати и мчаться или на Байкал, или в падь, но первое же резкое движение отдавалось-таки ощутимой болью в голове и отрезвляло.

Через несколько дней, однако, с перевязанной головой я все же уже сидел на высоком, плоском камне на берегу Байкала и, обхватив коленки руками, слушал и смотрел на волны, не очень быстро и не очень громко набегающие на камень, под самые мои ноги. Но Баргузин был в этот день ленив и вял, это были всего лишь отголоски вчерашнего шторма, и потому даже брызги не достигали вершины камня, где я сидел.

День был пасмурный, и волны были светло-серые. Но иногда в разрывах облаков появлялось солнце, и я, хоть и сидел спиной к солнцу, его появление угадывал намного раньше, замечая, как вдруг начинали голубеть волны и просвечиваться-просматриваться отмель вправо от камня.

Еще я поймал себя на том, что, как только волны начинают голубеть, я начинаю улыбаться просто так, без всякой причины, и догадался, что улыбка на моем лице появляется как бы в ответ — когда улыбаешься потому, что кто-то улыбается тебе. И тогда я понял, что голубой цвет воды байкальской — это улыбка. И, ведь когда волны снова становились серыми, сразу становилось на душе серьезно и даже грустно, и даже вздохнуть хотелось, как вздыхают от усталости или скуки.

Потом на лодке подплыл Генка, и мы с ним долго просто качались на волнах метрах в ста от берега. Генка был озабочен. Заболел его дед, тот самый, что притащил меня в поликлинику и которого звали в поселке Белым дедом. Генка рассказывал, как они с дедом рыбачат, бьют шишку и даже охотятся, и, хотя Генка не допускал самого худого, по голосу его чувствовалось, за деда он боится всерьез.

Когда еще через несколько дней я стоял напротив Мертвой сканы, ноги мои никак не решались сделать первые шаги подъема. Я долго бродил вокруг скалы, иногда даже уходил от нее, забирался на склон ущелья и как-то не заметил даже, как оказался у меня в руках букет цветов. Забираться на скалу с букетом было очень неудобно и трудно, и все же я полез...

Перед последним уступом затаился, прислушиваясь, и никак не решался сделать последний шаг. Как примет меня Сарма, кто ее знает?!

И вдруг я услышал ее голос.

— Ну что прячешься!

Я вздрогнул и съежился, пытаясь по голосу определить ее настроение. Прятаться больше не было смысла, и я поднялся на уступ.

В первое мгновение мне показалось, что Сармы на месте нет. Я ведь привык к ее ярко-голубому наряду. Теперь же она была во всем серо-желтом, под цвет скалы и камней, и ее даже плохо видно было, потому что и лицо ее тоже было серое, и вся она словно растворялась в цвете камней.

Я, наверное, пристально смотрел на нее или, по крайней мере, в ее сторону, и она заворчала недовольно.

— Ну что уставился! Не смей на меня так смотреть!

Я растерянно забегал глазами.

— Сама знаю, что страшная! — прошептала она. — Может быть, и умру, и это было бы счастьем!

— Ну что вы... — попытался я что-то сказать.

— Да, счастьем! — повторила она громче. — Для всех счастьем! И для них тоже!

Я понял, о ком она говорит, и мне стало противно и стыдно, что про себя я почти согласился с ней, и, чтобы загладить эту нечаянную вину, я шагнул к ней и положил ей на колени цветы.

Она сбросила их под ноги, как будто это были не цветы, а жаба с бородавками.

— Не смей меня жалеть! Ты, жалкий недокормыш! Сарма не нуждается в жалости! Иди к кому пришел! Ну!

Я бегом кинулся к камню, но она окликнула меня и, когда я вернулся, сказала уже другим голосом:

— Забери свои цветы! Той, кому ты их собрал, они нужнее!

— Спасибо! — радостно крикнул я и, подняв все до единого цветка, побежал к входу в замок.

Что было с дочерью Байколлы, когда она увидела цветы!

— Отец! — шептала она в волнении. — Смотрите, это же цветы Долины! Они росли вокруг замка, и Нгара делала из них венки победителям состязаний!

Она стала называть цветы, и удивительно! — они назывались в Долине Молодого Месяца так же, как и у нас! Кукушкины сапожки, кукушкины слезки, ирисы, саранки, жарки! Она перебирала цветы и улыбалась каждому, и это были первые ее улыбки, и лучше бы я их не видел...

Мне показалось, что Байколла укоризненно посмотрел на меня. Наверное, так и было. В сущности, я мучил девочку, пробуждая в ней жажду жизни и тем обрекая ее на страдания еще большие.

Но что я должен был делать! Оставить их и не приходить более? Для меня это было невозможно. Освободить я их не мог, потому что они сами не хотели этого освобождения, да уж и Сарма наверняка предусматривала возможность моих попыток.

Было бы вполне справедливо сказать, что я страдал, но если так сказать, то это было бы просто смешно в сравнении со страданиями Ри, младшей дочери Байколлы, и его самого!

Каждый раз, возвращаясь домой, я строил планы, один фантастичнее другого. Сначала все мои планы основывались на таком повороте дела, когда можно было бы привлечь к этой истории кого-то еще или многих. Сначала мне казалось: знай о моей тайне кто-нибудь, или многие, или все — и решилась бы судьба узников Мертвой скалы.

Но чем больше задумывался я над всей этой историей, тем отчетливей вырисовывалась мысль, что покончить с жестокой бессмыслицей тайны Мертвой скалы одинаково могут или не могут все или один, что не количеством и не силой можно спасти ставших мне столь близкими людей. Мне казалось иногда, что не только Ри и ее отец, но и даже Сарма — все они ждут от меня каких-то действий, которые мне по силам, хотя я всего лишь мальчик, и мне часто хотелось думать, что Сарма, например, устала сама от своей мести и от своей тоски, что Байколла надеется на меня, что Ри втайне верит в то, что будет жить.

Когда мне все вот так казалось, я пытался вызвать на откровенный разговор Сарму, старался быть с ней как можно вежливей, но она будто требовала от меня не вмешивать ее в мои тайные мысли и не собиралась помогать мне в чем-либо.

И тогда резко менялось мое отношение к Сарме. Она становилась для меня ненавистной, я забывал о том, что она потеряла сына, она казалась мне злой ведьмой, испытывающей радость от чужих страданий.

А между тем кто-то из жителей поселка увидел меня, спускающегося с Мертвой скалы, и по этому поводу дома разразился настоящий скандал.

В общем, мама была права, когда кричала, что, дескать, чего мне там надо, и что, мол, других интересных мест нет вокруг, и почему мне обязательно нужно лезть туда, куда никто не лазит! Конечно, если бы Мертвая скала была бы обычной скалой, чего бы мне туда лазить! Это было бы действительно глупо!

И я ничего не мог объяснить, ничего сказать в свое оправдание. Хуже того, я даже не мог дать маме обещания больше туда не ходить, и это особенно возмущало, и она в отчаянии разводила руками. В конце концов папа сказал: "Еще раз полезешь — выпорю!" Папа никогда зря не грозился!

Мое упрямое молчание было оценено, как признак наступления "переломного возраста" и что у меня начал портиться характер. Ничего этого не было, и я лишь надеялся, что, когда все откроется (если это случится), меня поймут и простят.

Каждое утро я так, чтобы видели родители, уходил на берег Байкала и даже давал им возможность проверить, что я близко. Но потом, через час или два, где прячась за дома, где за заборы, пробирался в падь и лез на скалу. Когда однажды мама не нашла меня на берегу и вечером учинила мне подробный допрос о том, где я провел весь день, измучившись выбираться, на другой день я взял с собой учебник и сказал, что хочу готовиться к школе, а дома этим заниматься скучно. А ведь читать учебник можно не обязательно на берегу и уж тем более не в куче мальчишек, а где-нибудь в кустах, на горе — во всяком случае, моя прилежность тронула маму, хотя и удивила, и я получил право быть не на глазах.

Мамы всегда готовы легко принять на веру похвальные намерения своих детей! Но ведь только законченный зубрилка и выскочка мог бы читать учебники в летний день на Байкале, вместо того, чтобы купаться и носиться по горам!

Вот так, с учебником за пазухой, появился я однажды в замке Мертвой скалы. За летнее время я основательно позабыл и грамматику и арифметику, и, когда Ри попросила меня рассказать, о чем написано в моей книге, я оказался в затруднительном положении. И постепенно сложилось так, что я сидел и корпел над учебниками, а назавтра рассказывал Ри, и это заметно отвлекало ее от всех тяжких дум, или, по крайней мере, так казалось.

Что до мамы, то, когда я утром уходил из дома с учебником, а то и с двумя, а вечером, решив задачу или пример, зубрил правило грамматики, хотя еще и темно не совсем было и можно быть на улице, — наблюдая все это, мама все тревожнее и тревожнее стала поглядывать на меня и все чаще шептаться с папой.

Само собой, так мог себя вести только ненормальный! К тому же я регулярно пропускал обед и мало бывал на солнце, ведь большую часть дня я проводил в замке, и оттого лицо мое было бледнее, то есть оно не загорело на солнце так, как у всех мальчишек.

Приходила женщина-врач, пожимала плечами и говорила, что мне нужно больше бывать на свежем воздухе.

— Да он все дни пропадает на улице! — восклицала отчаянно мама.

Врачиха снова обслушивала меня со всех сторон, и мне было жалко ее.

Если бы Ри училась в школе, она была бы круглой отличницей. Она схватывала с полуслова, и буквально через несколько дней наступил такой момент, что я уже ничего не мог сказать ей нового. А я сам не мог же выучиться за пятый класс! Я хотел читать ей книжки, но мама не разрешила мне выносить их из дома. И я вечерами теперь читал и перечитывал книги, какие были у меня, а назавтра пересказывал их Ри. То, что я оставил учебники и перешел на книжки, мама с папой приняли как сигнал моего излечения, и кажется, они были бы счастливы, если бы я покидал все книги и учебники под кровать!

Однажды (ах, как я помню этот день!) мы о чем-то говорили, кажется, я рассказывал Ри о том, как проходят занятия в школе, как мы играем на переменах и вечерами и т. п. В этот день Ри была менее оживлена, чем в прошлый раз, но я сначала этого не заметил. Я сказал, что через месяц начнутся занятия в школе, и когда сказал это, то с ужасом подумал о том, что ведь тогда я не смогу приходить на скалу и как же я тогда буду жить! Я замолчал растерянно, Ри вдруг сразу погрустнела, и в секунду лицо ее стало таким же печальным, каким я увидел его в первый раз. Она словно догадалась о моей мысли и сказала тихо:

— А я никогда...

Только это и сказала. Но как!

Байколла тревожно взглянул на нее.

— Не надо!

Потом посмотрел на меня и повторил уже для меня:

— Не надо!

— Я устала, отец! — сказала Ри и, как в тот первый раз моего прихода, закрыла глаза и склонила голову на руку отца.

— Она устала! — повторил Байколла и, немного помолчав, добавил: — Не нужно больше... приходить! Она устала!

Какое горе, какое несчастье обрушилось на меня с этими словами! Я стоял около Байколлы будто придавленный громадной скалой к полу и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Байколла опустил голову на грудь, и я не видел его глаз, но видел зато застывшее в маске нечеловеческой печали лицо его дочери. Она уже больше не открыла глаз, и можно было подумать, что она спит, если бы не морщинка на лбу, что появляется, когда бывает больно, и две стрелочки бровей, стянувшиеся к этой морщине, и губы, сомкнувшиеся плотно, как бывает, когда сдерживают слезы боли или обиды, и волосы, словно в отчаянии упавшие на колени Байколлы!

Я стоял и не верил, что это все! Слезы сами потекли у меня из глаз, я не мог их остановить и не пытался. Почти ощупью поднимался я по лестнице замка, и, когда вышел из пещеры, солнце, как обычно, не ослепило меня, потому что видел я его сквозь пелену слез.

Сделав несколько шагов от пещеры, услышал скрипучий голос Сармы:

— А вход опять забыл закрыть, раззява!

Я вытер слезы и взглянул на старуху. Такой ненависти к ней, как сейчас, я еще ни разу не испытывал. Меня даже затрясло!

— Если тебе надо, сама и закрывай! — крикнул я ей в лицо.

Сарму точно паралич разбил.

— Да я тебя... — прошепелявила она в изумлении, но я не дал ей договорить. Я подскочил к ней так близко, что она отшатнулась и будто влипла в каменную спину своего кресла.

— Не боюсь! — кричал я. — Старая, злая старуха! Ты за что мучаешь Ри!

Я подступил к ней еще ближе.

— Что она тебе сделала! Что! Злая! Ты и состарилась от злости, и тайны твои тебе не помогли! Ненавижу! А что ты камни умеешь со скалы скидывать, так я тоже могу!..

Я схватил камень у ее ног, тяжелый камень, поднял его, сделал несколько шагов к обрыву и кинул и еще несколько камней отправил туда же, и, наверное, там был уже обвал, потому что, когда камень летит вниз, он и другие камни сшибает.

Потом я еще кричал на старуху и обзывал ее страшными словами, а она уже оправилась от испуга или, скорее, от удивления и смотрела на меня в упор, пристально и не мигая. Когда я выкричал все, что мог, когда уже охрип от крика и задохнулся, она сказала странным тоном:

— Значит, ты очень хочешь, чтобы девочка жила и была свободна!

Я насторожился, хотя все еще не мог прийти в себя после истерики, и сердце колотилось так громко, что я плохо ее слышал.

— Ты хочешь ее спасти? — спросила она снова.

— Да! — крикнул я, и волнение, нахлынувшее на меня, ударило в голову тупой болью.

Сарма подозрительно, или недоверчиво, или (кто ее поймет) презрительно щурилась на меня.

— И ты готов совершить подвиг, чтобы спасти девчонку?!

Теперь, кажется, в ее голосе было ехидство, и я подумал, что она разыгрывает меня, что просто издевается, но все же ответил: "Да!" Хотя слово "подвиг" звучало уж слишком по-книжному.

Сарма помолчала, что-то прочмокала губами, а затем спросила торжественно:

— Готов ли ты на все, чтобы спасти дочь князя Байколлы?

Я не очень представлял себе, что может означать "все", но ответить что-либо другое, кроме "да", разве я мог!

Она впилась в меня взглядом, словно насквозь проткнуть хотела.

— Я предоставляю тебе такую возможность! — сказала Сарма, и я не сразу понял смысл сказанного, а когда понял, замер в лихорадочном ожидании.

— Вон там, на камне, — она показала рукой, — лежит славная, длинная жирная змея! Поди, дружок, к ней, протяни руку, и пусть она укусит тебя! А после пусть рука твоя распухнет, как березовый гриб, и ты познаешь боль и муку змеиного яда! Иди!

Еще не веря ей, я, как во сне, сделал несколько шагов к камню и действительно увидел на камне огромную, толстую гадюку, намного больше той, что поймал Юрка. Я обернулся к Сарме, надеясь, что она не всерьез, что она пошутила, но по выражению ее лица понял, что мне действительно приказано поступить именно так!

Я попятился от змеи, которая в этот момент шевельнулась всеми витками скольцованного туловища, повернула ко мне свою голову, и изо рта ее выскочила рогатка язычка.

Я шарахнулся прочь, чувствуя, что от страха глаза мои висят на самых бровях.

— Не... е... е... — хрипло пролепетал я, сглатывая слюну. Я замотал головой, замахал руками, я весь задергался, потому что никак не мог выговорить слово "не буду".

— Иди и делай, что я сказала! — крикнула Сарма.

— Нет! — громко и пронзительно взвизгнул я.

— Ты, жалкий гнилой опенок! Вот цена твоей доброты! Да не только мои сыновья, самый слабый, самый хилый мальчишка Долины Молодого Месяца сделал бы это не задумываясь, чтобы спасти дочь князя Байколлы! Да разве только это! Жизнью пожертвовал бы любой! Ты же трепещешь и скулишь как бесхвостый щенок перед одним укусом змеи, от которого за две луны вылечивает самый ленивый знахарь! Ты, жалкое подобие человека! Прочь отсюда! И нет тебе больше дороги к страданиям людей Долины! Прочь с моих глаз! Прочь! Прочь! Прочь!

Сарма тряслась от ярости. А я и не заметил, когда успел отступить к самому спуску, и дальше некуда было отступать, нужно было спускаться. Я уже сделал какое-то движение, то ли ногу занес, то ли прогнулся... но перед глазами возникло лицо девочки из замка в печальной вздернутости бровей, и, как получилось, не помню, не знаю, но, раскрыв рот, стуча зубами, трясясь всем телом, я стал приближаться к камню, на котором меня ждала змея. Вроде бы и был как в бреду, но помню точно, что в это мгновение мелькали в голове мысли, кажется, что вот старуха Васина есть, что лечит от змей, и что если и будет больно, то ведь не всю жизнь, а пройдет время, и боли не будет, и что Юрку кусала змея, и ничего, все прошло, и он живет себе, как ни в чем не бывало!..

Змея смотрела на меня в упор и стреляла язычком. Но скоро я перестал ее видеть, пелена слез закрыла все, и страх, скрутив мое тело судорогой, начал выходить через горло каким-то странным звуком — не то "а... а... а", не то "э... э... э" — в общем, я завыл от страха, а судорога свила правую руку, и рука вопреки страху сама потянулась навстречу змее! Я не видел змеи, я ждал укуса, как удара молнии или чего-то еще страшнее, я не мог отдернуть руку, хотя, кажется, всю силу вкладывал в эту попытку. Но рука тянулась к змее. Я чувствовал, что теряю сознание!

И вдруг услышал громкий хохот Сармы. Я несколько раз моргнул, чтобы сбить слезы, и когда открыл глаза, то увидел сначала свою нелепо вытянутую вперед руку, а затем в нескольких сантиметрах от пальцев руки кривую, высохшую, сучковатую ветку сосны. Никакой змеи не было! Я еще продолжал держать руку и смотрел на нее, как на что-то не мое, а Сарма хохотала еще громче и визгливее. Наконец, вернулась чувствительность руки, и я не без труда согнул ее и прижал к животу, будто она вправду была укушена змеей.

Сарма хохотала и что-то говорила сквозь смех, а я пытался сообразить, как это случилось, что я сам протянул руку змее, пусть даже это вовсе не змея, а палка...

Позднее много раз, когда я вспоминал об этом, уже будучи взрослым, я всегда удивлялся, и приходила мысль, что страх, когда его так много, что в душе не остается ничего, кроме страха, может обернуться своей противоположностью, и это будет похоже на подвиг. И любопытно было, сколько же в истории записано событий под названием подвигов, в действительности случившихся в состоянии абсолютного страха! Ведь вот сейчас, когда я уже взрослый, я все же с трудом могу представить такую ситуацию, в которой я добровольно подставил бы свою руку под укус змеи. Как-то очень хочется надеяться, что жизнь не представит мне такого нелепого и неприятного случая! Но ведь несерьезно было бы сказать, что в детстве я был смелее, чем сейчас!

Ну, что бы там ни было, а было так: Сарма хохотала, а я стоял у камня и держал руку на животе.

— Иди сюда! — приказала старуха, и я пошел к ней, просто подчиняясь приказу, и остановился около нее, ни о чем не думая и лишь ощущая подступающую к горлу тошноту.

— Ну как, — насмешливо спросила Сарма, — не разорвалось на части твое сердечко? Сгибаются ли коленки?

Я не ответил. Насмешка не трогала меня.

— Ступай домой! — сказала Сарма. — Считай, что сегодня ты впервые прожил день настоящей жизни! Сегодня с тебя хватит!

Слова эти были сказаны незнакомым тоном, но обрадоваться этому у меня не хватило сил.

— Иди! — повторила Сарма. — Я сама закрою вход в замок.

Смысл ни одного из этих слов не дошел до меня, даже лень было подумать: какой вход? в какой замок? Я повернулся, подошел к спуску, сел на уступ и сполз с него и потом так же, кажется, не спускался вовсе, а сползал со скалы до самого подножья. Медленно брел по дороге к поселку, не доходя, свернул в кусты, лег на траву и пролежал там до вечернего холода.

Мама несколько раз пощупала мой лоб, когда я лег в постель, сунула мне градусник, долго рассматривала его потом, долго стрясала, тревожно глядя на меня.

Утром они с папой говорили на кухне о том, что я опять очень плохо спал и кричал во сне о каких-то змеях. Упоминание о змеях не встревожило и не всколыхнуло меня. Я чувствовал вялость и долго провалялся в постели. Потом, после завтрака, пошел на Байкал, разыгрался с мальчишками и вошел в норму. Но только почему-то всякий раз, как только вспоминал о Мертвой скале, гнал от себя это воспоминание.

Так было и на следующий день, и я весь день провел в воде с мальчишками, уже почти привыкнув к температуре воды, хотя, может быть, и чаще, чем другие, подбегал к костру на берегу. Когда прошло еще несколько дней, однажды я подслушал разговор мамы с отцом о том, что та ночь, когда я кричал во сне о змеях, была для меня "критической", и что теперь я уже лучше выгляжу и вообще поправляюсь. Мама и папа были довольны, хотя я начисто забыл, где лежат учебники и книги.

 

Мы с Юркой чинили наш плот. Ночью был сильный Баргузин, плот выкинуло на камень, и две шпалы лопнули в местах крепления. Мы сначала всякими самодельными рычагами вытаскивали скобы, потом вколачивали их в новых местах, затем связывали проволокой треснувшие шпалы. И еще долго возились, стаскивая плот с камней на воду, когда прибежал Валерка и сообщил, что умирает Белый дед, то есть дед Генки-лодочника, что вызвали врача из Слюдянки и он должен приехать на дрезине.

Мы промчались по берегу к Генкиному дому. Около дома уже было много людей, сам же Генка сидел на борту лодки на берегу растерянный, с опухшими губами и красными глазами.

— Живой еще? — спросил Юрка.

Генка шмыгнул носом, сверкнул глазами.

— И будет живой! Наша врачиха ничего не понимает! Вот приедет доктор из Слюдянки и скажет всю правду!

— Может, старуху Васину позвать, она же это... ведьма!

Генка замотал головой.

— Не! Она не придет!

— Почему? — спросил я.

— Не придет! — уверенно сказал Генка. — Она моего деда всю жизнь ненавидит!

— Врешь! — насупился Юрка. — Она всем помогает!

— Всем, а деда ненавидит!

— За что? Что он ей сделал?

— Ничего не сделал! Ненавидит, и все!

На крыльце дома показалась женщина, Генкина мама. Она села на ступеньку, закрыла лицо руками и, наверное, заплакала. Генка засопел еще сильнее.

Из дома вышла еще одна женщина и сказала хмуро:

— Дело-то какое! Просит, чтоб старуха Васина пришла!

"Правильно! — подумал я. — Знает дед, кто ему поможет!"

Генкина мать покачала головой.

— Не придет!

— Не придет! — согласилась другая женщина.

— Ведь умирает же! Как это она не придет! Не может быть!

Я такого не мог понять и уже подумал, не сбегать ли мне за ней, я знал, где она живет, но вдруг услышал удивленный шепот:

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.