Сделай Сам Свою Работу на 5

Рево – плаво: как регко пелепутать





Маркс умер, Ленин умер, и современным «левым» что-то нездоровится. В час, когда стало хорошим тоном напоминать, что ни одна цивилизация не вечна, кризис принял явно экзистенциальные черты. Вопросы «смертно ли левое движение?», «смертны ли профсоюзы?» придают коллоквиумам или книгам, осеняющим себя такими названиями, тональность более чем похоронную. Вот уже тридцать лет как европейским левым не хватает идей, и обвинения в безыдейности стали расхожей монетой в лево-левых дебатах. Чтобы понять, за что бороться, надо бы по возможности объективно осмотреть поле брани. Но у левых глаза разбегаются: нужно оглядываться и на избирателей, и на Брюссель, и на светлое прошлое и опять и снова на избирателей.

Современная левая идеология исходит с различными вариациями из марксистского, в целом пролетарского, шаблона. Однако Маркс меньше всего считал пролетариат константой истории и удивился бы, узнав, что через полтора века после его первых работ кто-то полагает статус рабочего класса неизменившимся в мире, в котором изменилось, кажется, всё. Сегодня забывается и то, что марксизм ориентировался на пролетариат вовсе не из гуманистических соображений (на то была религиозная и светская благотворительность), не как на самую обездоленную часть населения (сельхозбатраки или люмпены были беднее), но как на самый динамичный и потенциально самый сознательный класс, способный стать движущей силой всего общества и революционизировать его.



Здание этой пролетарской идеологии дрогнуло задолго до развала социалистической системы и до начала конца индустриальной эпохи в Западной Европе. Первой трещиной был феномен пролетарского национализма, увенчавшийся двумя мировыми войнами, а между ними – приходом к власти в Италии, Германии и других странах рабочих фашистских партий. Индустриальный закат окончательно спутал карты европейским левым. Верность идеалам и кумирам мешает им увидеть новые линии социальных разрывов. Конфликт между бывшими-трудящимися-а-ныне-акционерами Севера и их жадными до работы южными коллегами частично разыгрывается и поблизости, т. к. Юг представлен на Севере в лице легальных и нелегальных иммигрантов, кандидатов в иммигранты и пр., пополняющих растущую армию местных беднеющих и бедных. Левые реагируют на эти процессы рефлекторно, без минимальной мыслящей дистанции. В результате пролет-шовинизм после косметического ремонта и перед лицом новой «желтой опасности» допущен в приличное общество. Левые почему-то аргументируют «от Буша»: раз Бушу можно быть протекционистом, то можно и нам. Тогда почему бы левым не переименоваться сразу в неоконсерваторов? Мир избавился бы хоть от одного своего заблуждения. У левых сегодня нет никакого интернационального видения, никакой внешней политики, кроме общедипломатической возни по защите своих национальных интересов от близких и дальних конкурентов, а заодно никакого видения истории, никакой завалящей философии (или антифилософии) истории.



Последняя отрыжка пролетарской левой – профсоюзы. Их стратегии слеплены по модели крупных предприятий, которые как раз по большей части и уплывают навстречу восходящему солнцу. Профсоюзы вообще редко снисходят до индивида, они еще заняты классом, не знают, что делать с индивидуализацией, мобильностью производства, частичной или прерывистой занятостью, с женщинами, безработными, молодежью. Механизм сопротивления фатально не поспевает. Лидеры жалуются на утрату популярности профсоюзов, на то, что к ним обращаются в последнюю секунду, когда сокращения и закрытия уже необратимы, жалуются на старение, опережающее старение общества в целом.

Зато тип профсоюзной реакции остался прежним: жестким, непреклонным. И тем более, чем более заполоняет дискурсивную сцену понятие «гибкости». Социолингвисты, изучившие эволюцию использования этого слова в текстах приглашений на работу, отмечают, что сначала оно обозначало качество, ожидаемое от секретарши, потом – вообще от женского персонала, чтобы потом стать самым востребованным на рынке труда качеством. С одной стороны, конечно, хорошо, что перед лицом этой новой капиталистической добродетели профсоюзы остаются верны идеалам справедливости, гуманизма и пр. Но, увы, если трудовое законодательство и профсоюзы слишком артачатся, экономика легко и вполне легально ускользает от их обременительного контроля. Сегодня фирмы всё меньше пользуются трудом полноправных работников, а обращаются к целому сонму неполноправных сотрудников и работников других структур, отношения с которыми регулируются не трудовым законодательством, а коммерческими договорами – к субподрядчикам, временным и. о., независимым профессионалам, сдельщикам, контрактникам, стажерам и т. д.



В этих условиях левым предстоит не столько придумать свою политику, сколько переосмыслить место политики вообще, если она не хочет довольствоваться простым экономическим «хвостизмом». В условиях виртуализации экономики политика в целом рискует превратиться в деятельность затхло-провинциальную. Капитал динамичен, виртуален, текуч и номадичен, тогда как политика оседла и консервативна. Взять хоть чисто пространственно-адресную сторону дела. Политик живет на месте; если часто ездит, то часто и возвращается, тогда как современный капиталист (вслед за современным капиталом) не знает отечества. Прописка в налоговом рае, холдинг в одном, проживание – в трех других местах, физическое присутствие – в самолетах. Регламентация капитала на круг отстает от его реальной динамики. Экономика и политика эмансипировались друг от друга, образовали два мира со специфическими законами. В каком из них живут сегодняшние рядовые европейцы, если учесть, что категория классических стационарно-оседлых автохтонных избирателей составляет местами меньшинство? Перед лицом этих перемен удивительно ли, что сплошь и рядом правые присваивают социальные предложения левых и предлагают идеи, объективно более смелые в своей левизне? Им не на кого оглядываться, зато им предельно ясна важность ставок.

Поэтому они и отыгрывают у левых молодежь. Сексуальное освобождение 60– 70-х годов насытило левую идеологию мотивами наслаждения, сделало ее, что называется, sexy. В результате чего это поколение не умеет стареть, болеет ювенильностью, избегает педагогического бремени и, в частности, не пытается объяснить молодым эволюцию мира и левой идеи в нем. Никакая смена поколений вообще не предусмотрена этими вечными детьми Вудстока в их вечных джинсах. Их культ пролетариата – из той же оперы. Им не мешает, что современный музеифицированный рабочий сверхзащищен социально – в отличие не только от далеких азиатских собратьев, но и от родной молодежи, которая, получив диплом, годами мается в качестве бесплатных стажеров и подмастерьев и получает в наследие преимущественно разочарование и пустоту. Сегодняшние 50-летние левые – первое поколение левых, которое исповедует не какой-нибудь проект, пусть самый утопичный, а нарциссичную ностальгию по своей молодости, которую они возводят в ранг золотого века. На практике это выливается в конвульсивную стратегию «удержания завоеваний». Мир уже не нужно изменять, нужно только пытаться удержать в апогее, который счастливо совпал с оргией их молодости. Мир все равно изменяется? И не в лучшую сторону? Мы тут ни при чем.

А может быть, не так плохо, что мир не ждет, пока левые изменят его.

Калечимся и лечимся

Закрыв индустриальные скобки, передав эстафету господства на суше и на море, в экономике и политике, европеец возвращается к занятию, которое, по мнению древних, должно было считаться самым главным для человека – к заботе о себе, epimeleia heautou. Умеет ли он заботиться о себе?

Греческие философы, Пифагор, Сократ – Платон и Эпикур в первую очередь, рассматривали своё дело, философию, как упражнение в заботе о себе. Последующая история философии стала сначала историей удаления от, – потом историей возвращения к этому проекту. После христианского забвения себя, после титанических трудов системостроительства, изощренных попыток объяснения мира в целом, анализа познания, анализа и критики социальной практики философия – в той мере, в какой для нее еще осталось место вне университета – снова становится тем, зачем была придумана: упражнением в заботе о себе. Поиск истины не отменяется, а перемежается (а во многом и совпадает) с аскезой, уединением, отрешением, отстранением, очищением-редукцией, отвлечением-абстракцией, чистым созерцанием, практиками, вовлекающими всю душу, а не только ее рациональную часть.

Сегодня, как и в древности, это по силам меньшинству. Раньше только у единиц был необходимый для этого досуг (а значит, средства), теперь же только единицы умеют заботиться о себе. Пока все еще статистически доминирует забота о тебе. После веков социального натаскивания-дрючения европейские пастыри (религиозные пророки, харизматичные политические лидеры) ушли в отставку, прихватив с собой сам институт пастырства. Стало ли от этого легче пастве? В большинстве своем она не хочет и не может быть предоставленной самой себе: «Дяденька, жить-то как?» У современной заботы о себе мало веры в достижимость счастья, но много дефицита опор и вех. Само «я» становится не столько субъектом, сколько эрзацем ориентира. Мы, мягко выражаясь, уже не вполне уверены в благотворности нашего вмешательства в мир, и оборачивая наш активизм на себя, пытаемся таким образом обезопасить мир от возможного вреда. Мы все меньше понимаем реальность: науку, технологию, экономику, политику – и, обращаясь к себе, ищем опоры в знакомом (даже если и вовсе не известном) объекте.

Тягостное беспокойство сегодняшнего европейца – беспокойство нерешительности. Для воли к решению ему не хватает просто желания. При этом на земле Европа остается едва ли не самой уникальной райской территорией. Если где-то история человечества и увенчалась созданием условий для блаженства, то, казалось бы, здесь: для счастья, как нигде и никогда, объединены технологические, политические и культурные предпосылки. В неслыханных прежде масштабах завоеваны: демократия, свобода, максимальное облегчение труда, быта, эффективная медицина, беспрепятственное приобретение знаний. Результат? Ацедия, уныние, безволие, неохота к чему бы то ни было, депрессия. Суицид остается бичом европейца, преимущественно молодого. Точные цифры в этом вопросе невозможны: львиная доля медикаментозных передозировок не регистрируется как попытка самоубийства.

Цивилизация лечит и калечит одновременно, порой одним и тем же. Целая армия социальных работников мобилизована на снабжение кислородом нижней части социального айсберга. Социальная помощь есть не что иное, как совокупный орган по уходу общества за собой. Сегодня этот институт разветвляется, обрастает рефлексивно-дискурсивной машинерией, постепенно превращаясь в практическое приложение всех наук о человеке, призванное заштопывать-залечивать урон, нанесенный наиболее уязвимым членам общества. Сегодняшняя забота о себе все больше сближается с уходом за тяжелобольным. Конечно, философия давно уже рассматривала человека как принципиально больного (или грешного). Стоики трактовали свою школу как врачебный кабинет: «Вы хотите изучать силлогизмы? Подлечите сначала свои раны».

Уже в Новейшее время – важный симптом – никто не отличает лечебный эффект от облегчения страдания. Забота об этом отошла на второй план. Эпопея LSD немало поспособствовала стиранию этого различия. Миллионам далеко не только гиперактивных детей (больше, правда, в Америке, чем в Европе) прописывают «пилюлю послушания» (риталин), явно предпочитая внешний эффект нормализации поведения врачеванию души. Это же относится и к «пилюле счастья» (прозак), и к сотням сходных препаратов. Но разве не повторяется здесь сценарий отвержения ars erotica в пользу scientia sexualis, столь свойственный дисциплинарно-аффективному развитию западного общества?

Однако в индустрии заботы о себе у науки немало конкурентов: не прекращаются споры психоаналитиков с психотерапевтами, мастеров слушания с мастерами слова, их обоих с когнитивистами-психофармацевтами… Забота о себе не без основания воспринимается как проблема политическая. Регулярно возникает вопрос о легальном статусе психотерапии и психоанализа. Недавно вышедшая во Франции «Черная книга психоанализа» и последовавшие за ней дебаты показали неспадающий накал страстей и отсутствие малейшей общей консенсуальной базы в вопросах душеврачевания.

Медицина сегодня конкурирует с гигантским и постоянно обновляющимся разнообразием более или менее безобидных wellness, талассо– и ароматерапии, с техниками медитации, расслабления, самовнушения, изгнания стресса и прочих демонов, а также с процветающим рынком эзотерики. Для современного обывателя объяснять себе мир эзотерически стало так же удобно и естественно, как объяснять его научно – во времена гуссерлевского «Кризиса европейских наук», и политически – после 1968 года. Большинство современных европейских служащих истолковывает свои отношения с шефом в терминах «энергетического вампиризма». Парадигма «властных отношений» явно потеснена.

Новизна ситуации, пожалуй, в том, что если прежде страждущий лечился от прошлого (плохая наследственность, патогенное детство, невротическая Ur-Szene), то сегодня человека нужно лечить от будущего, которое перестало сулить исполнение чаяний, а, наоборот, угрожает в лучшем случае неизвестностью, а в худшем – известностью. Известными и предсказуемыми конфликтами, кризисами, дефицитами. Хрущевское обещание коммунизма не было взбрыком сумасшедшего, но особой артикуляцией общего для всей цивилизации (и европейской уж всяко) ожидания рая не за горами – ожидания, которое если не навсегда, то надолго покинуло европейский субконтинент. Стоическое примирение с настоящим-как-результатом-прошлого – лишь разминка по сравнению с куда более сложным упражнением, к которому принуждает субъекта новый век. Оно состоит в примирении с угрожающим будущим.

Dialectica Balnearia

Эти вариации на постиндустриальную тему непозволительно удаляются, как может показаться, от осевого сюжета. Не заразился ли автор от своего предмета курортной расхлябанностью?

«Вот и теперь я опять далеко отошел от темы, но, кажется, такова уж судьба этих записок, что, будучи неспособны довести до разрешения одну какую-нибудь проблему, они, скорее, ассоциативно и случайно нанизывают приходящие в голову идеи. Но, может быть, – думаю я себе, – и эта манера относится к психологии курортника».

«Курортник» Германна Гессе, «заметки об одном баденском курсе лечения», написанные в 1923 и изданные в 1925 году, из которых взята эта и последующие цитаты (русского перевода под рукой не оказалось, перевожу сам), стали и в Европе, и в России предметом неброской читательской любви, сродни скрюченному ревматику с кислым лицом, незаметно переводящему дух в тени величественного Степного Волка и импозантного Магистра Игры. Формула «мы, курортники», встречающаяся с первой же страницы записок, тоже не тянет на торжественность знаменитых «мы, филологи» или «мы, позднорожденные». Мог ли знать автор этого безыскусного курортного дневника, какие многомиллионные массы узнают себя в этом «мы» через три четверти века?

Напомню еще-позже-рожденным читателям Третьего тысячелетия, что в те далекие времена, чтобы поехать на курорт, нужно было быть больным. Как и любой автобиографический текст, «Курортник» вовлекает читателя в игру узнаваний и растворений. Ловлю себя и я на радости от того, что меня, точного ровесника Гессе к моменту его баденского лечения, далеко еще не так скрутили подагра, ишиас, ревматизм или как их там сейчас называют врачи. Впрочем, зависть была бы уместнее: Гессе, называющий себя здесь пожилым, alterer, и не раз в своих заметках чуть не по костям себя собирающий, прожил после этого еще 39 лет.

Он и сам сначала радуется, черпая из зрелища своих собратьев по несчастью если не здоровье, то утешение: все они страдают больше меня, у всех у них еще более опасливая походка, еще более беспомощная и плаксивая мина, все они передвигаются с забавной припадающей тюленьей грацией. Всем им должно бросаться в глаза, как ловко я поднимаюсь по улице, как мало и только разве для забавы опираюсь я на палку, на которую снизу не прилеплена, как у них, эта отвратительная резиновая блямба. Моя радость равносильна, впрочем, моему состраданию. Бедолаги! Жалею и люблю вас, тюлени, но, что поделаешь, чувствую себя молодым и здоровым. Спасибо тебе, курорт!

Гордый своей беспощадной догадливостью, читатель раньше рассказчика обнаруживает двойную ловушку его хода мыслей: по-видимому, другие курортники так же видят в нем источник злорадного утешения и, с другой стороны, он наверняка замечает на улицах только более, а не менее его страждущих. В первые дни он даже полагал, что все пешеходы без палочек – вовсе не курортники, а простые жители Бадена!

От чего окончательно излечивает курорт подагрика Гессе, так это от прямолинейности и однозначности: «чем более негнущимися становятся наши конечности, тем острее нуждаемся мы в гибком, двустороннем, биполярном способе мысли». В упавшем листе герой видит напоминание о бренности, «перед которой мы содрогаемся, но без которой ничто прекрасное не было бы возможно. Удивительно, как соревнуются и определяют друг друга красота и смерть, желание и преходящесть!» Диалектика, к которой болезнь принуждает курортника, заставляет его во всем вычитывать двойное послание: «человеколюбивый устроитель многочисленных скамеек» был глубоким философом и ироником, раз он напоминает курортнику и о его потребности в покое, и о необходимости движения. Для того он и сделал их из железа, чтобы курортник на них не засиживался.

Да, без диалектики курорта не понять. Если внимать только здравому смыслу и позитивной науке, то для выздоровления нужны лишь горячие ванны, спортивные упражнения и строгая диета. Но для курортной диалектики, умудренной возрастом клиентуры, такое решение было бы слишком юношески-прямолинейным. Ванны – обязательно, упражнения – как хотите, а вот излишнее спартанство ни к чему. Баден ведь испокон веку славится не только водами, но и вкусной, роскошной кухней. Зачем обделять себя ею? Гастрономическую дисциплину побоку, курортники два раза в день предаются пирам куда более пышным, чем в обычной жизни, явно переча усилиям врачей и вод. Записки ищут объяснения этому феномену. Да, курорт призван врачевать. Но возьмись он за дело слишком рьяно, вылечи он всех страждущих, искорени он подагру во всей Германии и Европе – как прикажете поступить с гостиницами и ресторанами, с самим курортом? И мы, курортники, одобряем такой ход мысли. Заслужили ли мы, кроме процедур и курортной скуки, еще и умерщвления плоти? Не-е-ет, мы предпочитаем выздороветь лишь наполовину, зато с приятствием провести хотя бы этот курортный сезон. Уже позже новокурортная логика внесет в эту диалектическую игру пикантный нюанс: курортник не просто может позволить себе такое дорогое лечение, но и нет такого разрушения организма, лечение от которого оказалось бы ему не по карману.

Да и нужно ли окончательно искоренять недуг? Каждый отдельно взятый «курортник и писатель Гессе», может быть, в глубине души и мечтает об окончательном выздоровлении, ненавязчиво перетекающем в бессмертие, но вряд ли желал бы распространить его и на курортника Мюллера, и на подагрика Леграна, и на особо ненавистного голландца из соседнего 64-го номера. Этот последний стал предметом мучительного упражнения в любви к врагу, которому в течение многих дней и пятнадцати страниц предается наш герой. Но главная процедура, которую он себе прописывает, здоровый труд, к которому он, «заботясь о себе», себя приговаривает, – это наблюдение, сравнение, мысль, письмо, в первую очередь работа вот над этими записками. «Курортник» – это не только плод и свидетельство лечения, но и его инструмент. Курорт как пункт наблюдения за курортом или за миром как курортом. Мы ничего на узнаем о пейзаже, составе вод или архитектуре Бадена. Записки целиком посвящены Psychologia Balnearia. Гуманиста Гессе интересует человек, «средний курортник», сколь бы смешным, нравственно чуждым и даже отвратительным он ему ни казался. Действительно, удивительны нравы курортного народа! Ради пусть несомненного, но маленького удовольствия (чашечка кофе или какао с пирожным) они готовы набиться в тесное, шумное помещение с переслащенно-липкой музыкой и аляповатым злато-мраморно-зеркальным декором и делать вид, что они могут здесь разговаривать, думать и дышать! И те же люди потом делают вид, что интересуются благородной простотой японской жизни, монашеским бытом, заповедями Будды! Наш курортник культивирует свою чуждость курортной среде, свое отличие от толпы курортников. Лучше всего он чувствует себя перед витриной магазина всякой всячины (его вывеска гласит «Подарки, роскошные и шутливые товары»), где он наслаждается своим непониманием назначения львиной доли выставленных здесь предметов. Нет, он воистину не от мира сего.

Проницательный демократический читатель уже предположил, что не один наш, но все курортники могут считать себя заслуживающими и способными занять метапозицию и редуцировать других, включая г-на Гессе, до «среднего курортника». Однако к себе наш наблюдатель тоже отнюдь не милосерден. Сначала нас забавляет контраст между тонкостью, силой, беспощадностью, всепроникающей иронией авторского самонаблюдения и вегетативно-животно-детским поведением, описываемым этим самонаблюдением. Искомый на курорте разрыв с некурортной повседневностью приводит к отстранению, самодистанции, обессмысливанию любого жизненного проявления: за пробуждением и неизбежным подъемом следуют «глупое одевание, глупое бритье, глупое завязывание галстука, приветствие, чтение почты, решение хоть что-нибудь предпринять, возобновление всей жизненной механики».

Однако что это? Курортник Гессе незаметно пошел навстречу людям, а потом и пустился во все тяжкие: стал попивать пиво, предаваться праздному трепу, не без удовольствия поигрывать в азартные игры, зачастил в киношку, где глаза, привыкшие к отбору и суждению, вынуждены теперь объедаться дармовым потоком образов. Удивительно еще, что он вообще смог завершить свои заметки, ибо он дошел до того, что стал манкировать святостью труда (die Heiligkeit der Arbeit)! А что толку? – вопрошаем мы с курортником Гессе. К чему наблюдать и самонаблюдать? На тот или иной лад вся западная цивилизация только этим и занимается (в лице, например, наук о человеке и обществе). И что же? Изощренная рефлексия не спасает ее ни от кризиса институтов, ни от социальных недугов, ни от насилия. Может быть, червоточина кроется в самой рефлексии? Ведь и совершенное самонаблюдение не спасает от наивности. С горьким сарказмом автор уже через неделю вспоминает свою прежнюю убежденность, что близок день, когда он, покинув гостиницу, выздоровевший и помолодевший, пружинисто протанцует по милой улице, ведущей к вокзалу, чтобы покинуть Баден навсегда. Смешным и досадным предстает ему теперь оптимизм первых курортных дней, когда он с убежденностью туземца верил в излечимость ишиаса и благотворность минеральных вод. Праздность, уныние и обжорство сделали свое дело: ему стало хуже, чем было вначале! Пришла его очередь, кряхтя и по-тюленьи припадая, передвигаться от стены к косяку, а от него к спасительному локтю бравого портье. Врач, разумеется, напоминает о своем предупреждении, что лечение может дать свои плоды не сразу. Действительно, не все так плохо: стоит только доковылять до зеркала, чтобы убедиться, что потухший взор мерцает все же на округлившемся и загорелом лице. Необязательно будет всем рассказывать о реальных резонах этой метаморфозы: кулинарных неумеренностях и кварцевой лампе.

Особенно страдает курортник Гессе от своего морального упадка. На него напала ужасная курортная усталость. «Я целиком состою только из вялости, измождающей скуки, ленивой сонливости». Совсем недавно он тщился постичь это странное и враждебное существо, «среднего курортника». И что же? Теперь он сам превратился в него. И пусть он с еще большей ясностью презирает и ненавидит этот курортный мир – теперь он ненавидит в нем самого себя. Наш «вовлеченный наблюдатель» стал всё-более-вовлеченным и всё-менее-наблюдателем: «Я стал предаваться именно поверхностной и оглупляющей, пустой и порочной стороне этой инертной курортной жизни». Может, виноват сам курорт? «Не содержится ли что-то в здешних водах, какая-то соль, кислота, известь, что-то, что уравнивает людей, что угнетает всё высокое, благородное, ценное и поощряет всё низменное и вульгарное?»

Безошибочен лакмус благороднейшего из искусств. С одной стороны, ценителю музыки Гессе мучительно слушать в ресторанных залах по большей части фрагменты из «Кармен» или «Летучей мыши». С другой стороны, он извлек урок из того памятного ужина, когда баховская «Чакона» слилась со звоном бокалов и приборов, застольным гоготом и перебранкой с гардеробщиком в невыносимый гвалт. Но невыносимым он был только и исключительно из-за «Чаконы» Баха! Пой, пой, Хозе!

Когда читатель уже не уповает ни на какой хэппи-энд – чудом наступает улучшение! Действительно, спасение сулят нам не разум и рациональное лечение – но чудо и милость, тот путь, на котором не ищут, но находят. Выздоровление пришло, когда наш самонаблюдатель вспомнил, что он не только «курортник и подагрик Гессе, но и чудак и отшельник, паломник и поэт, друг бабочек и ящериц, старых книг и религий, которому мучительно заполнить любой формуляр», когда он понял, что этот Гессе как раз и наблюдает за тем, курортным. Просто этот зачем-то попытался стать тем, «стать тем, кем он не был: сделал из ишиаса профессию, стал исполнять роль подагрика, курортника, клиента гостиницы, подстраивающегося к мещанскому окружению, вместо того чтобы просто остаться собой». Он принял Баден, лечение, среду, боль в суставах слишком всерьез, забыв вместе с прочими курортниками о самом главном. «На мгновение в образе этого ресторана, полного больных, невеселых, избалованных и вялых людей (при том, что я предполагал, что и сам выгляжу так в душах других людей), мне увиделось отражение всей нашей цивилизованной жизни, жизни без сильных побуждений, вынужденно катящейся по установленной колее, невеселой, без связи с богом и бегущими по небу облаками». Писатель Гессе будет, как сама действительность, любить противоречия, столь ненавистные разуму. Он и впредь будет колебаться «между единством и пестротой, между естественностью и духовностью, опытом и платонизмом, порядком и революцией, католицизмом и духом реформации». И задача донести до любезного читателя эту флуктуацию между двумя полюсами, это двуголосие теперь движет писателем и другом ящериц Гессе. «Курортник Гессе, слава богу, умер, и нам до него больше нет дела».

На последней странице своих записок автор признается, что его литературный идеал – это те загадочные метафоры и аллегории, удавшиеся разве только Лао Цзы и авторам Священного писания, в которых вся мировая целокупность предстает одновременно необходимостью и иллюзией. Он тут же спрашивает себя, не впадает ли в гордыню, выбирая служение таким недосягаемым образцам. Может быть, им лучше и вернее служит последний автор развлекательного чтива? «Такова моя дилемма и проблема».

Надеюсь, что мы не погрешим против чудака и диалектика Гессе, прочитав в его непритязательных курортных заметках трагикомичную притчу, предвосхищающую грядущий – наш – век.

Глас индийских богов

Быть или не быть Европе курортом? Оставаться ей или нет в центре мироздания? А или не-А?

В 1930-е годы Федор Щербатский тщетно пытался привлечь внимание Бертрана Рассела и Анри Бергсона к буддистской логике. Им помешало буддистское неприятие аристотелевского принципа непротиворечивости. Буддистская логика еще допускала, что одной вещи нельзя приписать некое качество и его противоположность, но отказывалась принимать, что всякой вещи обязательно должно приписать либо некое качество, либо его противоположность (принцип исключенного третьего). Согласно буддистам, должно быть возможно и ни то ни другое, ни А ни не-А.

Логика лишь до предела заостряет различие между европейской и индийской мыслью вообще. Двояко-лицемерный жест сопровождал отношение европейской мысли к индийской, начиная с последней четверти XVIII века, когда индийские священные тексты стали переводиться на английский язык: докажите нам сначала, что это философия (то есть, что это похоже на нашу философию), чтобы мы смогли вам сказать, что именно в силу этого сходства она нам и неинтересна. Карма в Европе вошла в моду, поскольку была похожа на рок, зато дхарме пришлось труднее: она не сводится ни к принуждению, ни к свободе, хотя имеет отношение к обоим. А нирвану европейская рецепция XIX века толковала как культ пустоты, ничто, как близнеца европейского нигилизма, отказываясь понимать, как это можно: и преодолевать индивидуальное существование, и при этом не погружаться в небытие.

Если XXI век уже не будет европейским, то это не значит, что он обязательно станет китайским. Рядом с Китаем просыпается его младший азиатский брат, который, по всей видимости, невечно будет довольствоваться почетным вторым местом. Уже опережая его по ряду экономических и политических показателей, Индия обгонит Китай по численности населения к середине века. Китайской окажется, возможно, только первая его половина.

Строго говоря, применительно к Индии еще в большей мере, чем к Китаю, речь должна идти не об индустриализации, а о реиндустриализации. Путешественники XVIII века сообщали о богатых странах с бурной, не в пример европейской, торговлей. Индия и Китай особо славились производством текстиля. На котором, как на грех, Европа решила построить свою модернизацию. В результате целенаправленной британской колониальной политики к 1900 году Индия вынуждена была уже ввозить текстиль. Сходная участь постигла и индийскую металлургию. Общий объем производства упал здесь с 1750 к 1900 году в 14 раз, тогда как в Европе он в это время вырос в три раза. В начале XIX века доход на душу населения в Индии практически совпадал с европейским, к концу века он оказался в три раза ниже.

Сегодня Индия просто начинает возвращать себе место, отнятое у нее два века назад. Пятилетки плановой социалистической экономики Неру и Ганди заложили основу политической зрелости и будущего экономического возрождения страны, но в сочетании с кастовой системой они породили и неповоротливую, коррумпированную бюрократию с ее печально знаменитой «лицензией Раджи». Решающий толчок к нынешней метаморфозе дали либеральные реформы 1991 года, спасшие страну от острейшего финансового кризиса.

В сегодняшней Индии галопирует не только производство, но и потребление. Если прежде демонстративное потребление было к лицу только принцам и брахманам, но осуждалось и социалистической этикой, и моралью торговых каст, то теперь оно стало общо всем, кто может себе его позволить, превратившись, таким образом, в трансрегиональный и трансконфессиональный фактор национального единства. «Новых индийцев» пока мало: даже если прибавить к 27 миллиардерам всех, кто зарабатывает больше $1000 в месяц, получится всего 35 миллионов, что негусто для миллиардной страны. Зато их число прирастает на 10 % в год. Однако в стране пока остается 450 миллионов тех, кто зарабатывает меньше $1 в день. Сегодня для всех, невзирая на лица и касты, героем и образцом для подражания стал Билл Гейтс. Пару лет назад народ устроил ему прием, на который не могли претендовать махараджи или космонавты. Впрочем, образцов теперь хватает и своих. Достаточно упомянуть Лакшми Митталя, британца индусского происхождения, который не сходит со страниц европейской прессы. Пусть его металлургический концерн имеет заводы в 14 странах мира (но не в Индии), то есть представляет собой типичную транснациональную корпорацию, – в Европе он олицетворяет новую индийскую угрозу и привлекает на свою голову громы и молнии нового экономического патриотизма, если не сказать расизма.

Сакраментальным вопросом европейского и американского капитала становится сегодня: куда надежнее вкладывать, в Китай или в Индию? Предприниматели, работавшие и там и там, говорят, что в Китае работать легче, чем в Индии: там профессионалы, тут люди. Если в Китае время – уже – деньги, то в Индии оно – еще – вечность. Что отражается и на стиле работы бюрократии: посттоталитарная перестроилась быстрее постсоциалистической. Чтобы открыть завод в Индии, нужно 90 дней, в Китае – только 30. Демократия требует жертв. Для постройки дороги в Китае к деньгам достаточно прибавить директиву сверху, тогда как в Индии нужно еще провернуть десяток-другой судебных процессов.

Зато, как представляется, если китайцы готовы пожертвовать всем во имя своего экономического чуда и соответствующего благосостояния, то индийцам важно, в какую картину мира и индийскости впишется то или иное преобразование, и споры об этом протекают на уровне партийных программ и парламентских дебатов. На одном полюсе – «хиндутва», род индийского негритюда, или «лада», идеология подлинности и расовой чистоты, рассматривающая свою историю в перспективе жертвенной – как череду вмешательств, которой теперь надо положить конец. На другом – видение Индии как страны невероятной способности накапливать различия, не стирая их. Страна была и останется многосоставной и многослойной, но это, кажется, ей не мешает. Вместо американской «кастрюли» (melting pot) Индия практикует другую модель – «салатницы», где разные компоненты соседствуют, не теряя своей особости. Индия не собирается вдруг начать выбирать между А и не-А. Она наверняка еще долго останется светской и религиозной, современной и архаичной, высокообразованной и безграмотной, кастовой и демократичной.

Не без смущения вспоминает европеец свое недавнее убеждение, что модернизация и промышленная революция – удел только Европы и Нового света, и что Восток обречен остаться Востоком в силу самых разных – далее следовал длинный и убедительный перечень – причин: религиозных, культурных… Поддавшись этому убеждению, и сами индийцы до совсем недавнего времени использовали термин «вестернизация» в качестве синонима модернизации. Пока не поняли, что повторения пути быть не может.

Впрочем, в завуалированной форме это убеждение более живуче, чем можно было подумать. Весьма позитивный отчет о глобализации, осуществленный MIT в 2005 году («How We Compete»), уверяет, что пресловутая делокализация ничего не меняет по сути: как и прежде, на нашей, западной, стороне остается интеллект, тогда как на их стороне – одни руки.

Стыдно, дамы и господа. Нынешние молодые индийцы грызут гранит точных наук с остервенением, напрочь забытым европейской молодежью. Индия стала гигантской империей высшего образования. Ежегодно здесь выпускается 70 000 компьютерных инженеров и 70 000 программистов. Масса студентов учится за пределами Индии, преимущественно в США. Индийцы стали самым многочисленным этносом в американских кампусах (13 % от всех иностранных студентов). 35 % научных сотрудников NASA, IBM, Microsoft – индийцы или имеют индийские корни. Как никакая другая младоиндустриальная страна, Индия не желает повторять зады европейской модернизации и делает решительную ставку на индустрию услуг. Это прежде всего информационные услуги. Всемирный банк, Британские авиалинии, Carte bleue, Nestle делокализуют в Индию свои сервисные отделения, бухгалтерии, call-centers.

 








Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 stydopedia.ru Все материалы защищены законодательством РФ.